Текст книги "Птицы поют на рассвете"
Автор книги: Яков Цветов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 39 страниц)
Он медленно поднялся с поваленной березы, постоял минуту, как бы озираясь, и шагнул в сторону, откуда наступало солнце. Свет и тепло пробуждали желания. Нет, нет, не беднее стал он, не хуже, не слабее, – шел он и размышлял. – И другим тоже не стал. В сердце жива та же потребность что-то продолжать, что-то начинать…
Кирилл замедлил шаг, оглянулся. Вон и телега. Колеса чуть примяли траву, и на ней, как на спутавшихся зеленых ниточках, переливались бело-розовые бусинки росы. Трава и роса, казалось, пахли еще сильное, чем ночью.
Кирилл увидел: из низины выходил Хусто с автоматом. Паша взбивал сено в телеге. Захарыч запрягал, хвоинка запуталась в его черной бороде, словно кто-то воткнул в нее зеленую иголку.
– Так что – тронемся? – Захарыч взял в руки вожжи.
– А-а! – с готовностью откликнулся Кирилл.
Кирилл отправлялся навстречу другой жизни, которая начиналась для него за этим днем и многими, следующими за ним днями, где-то далеко за Кабаньим островом и за лесом, видневшимся впереди, он возвращался в мир продолжать дело мертвых своих товарищей и живых своих товарищей, оставшихся там, в лагере. Он нес в себе похолодевшую грусть. Она отступала, как отступает тень, согнанная светом.
Часть третья
1
Кирилл смотрел на несущуюся навстречу Москву, узнавал и не узнавал ее. Что-то привычное утратила, что-то новое появилось в ней – она стала строже, чуточку притихшей. Автомобиль открывал улицу за улицей.
Солнце затопило город. Знойный день набирал высоту, и зыбкие тени, едва отступив от зданий, потерявших свою тяжесть, растворились.
Глаза Кирилла, как и его мысли, ни на чем долго не останавливались. Теперь, когда дом был совсем близко, хотелось, чтобы дорога к нему длилась без конца. Волнение, томившее его все эти дни, достигло крайнего напряжения, и он испугался, что не выдержит.
Шофер помог Кириллу выйти из машины.
Кирилл зажмурил глаза, и шоферу показалось, от солнца.
Медленно, словно и не хотел дойти, куда ему надо было, поднимался Кирилл по лестнице. Он почувствовал, что ноги стали тяжелыми. Сердце тоже вдруг отяжелело. Но билось и билось, и он прислонился к перилам, чтоб унять сердцебиение. Постоял на площадке перед дверью, не в силах сделать еще один шаг. Там, за дверью, были жена, дочь, полузабытая жизнь.
Он постучал ногой, и стук отдался в ушах, в груди занялось дыхание. Послышались шаги. Кирилл опустил голову и смотрел на каменные плитки, выложенные на площадке.
Дверь раскрылась. В проеме, как в раме, появилась Светланка. На мгновение запнулась у двери.
– Папа!
Головка в раме качнулась. Глаза смотрели прямо, неотрывно, широко, и в них бился ужас.
Кирилл подавлен. Его ошеломило горе девочки, которой не может помочь.
– Папа!
В дверях – жена.
– Кирилл!
Он стоял на лестничной площадке и не смог откликнуться. Смотрел на Светланку, на Катерину стеклянным взглядом, смотрел так, словно их и не было перед ним, словно вызвал их мучительным воспоминанием.
Кирилл возвратился домой неожиданно для семьи. Семья не знала о постигшем его несчастье. Время от времени приходили случайные вести: жив. «Жив!» – радовались Катерина и Светланка. Он вернется, он вернется, кто сказал, что война не возвращает храбрецов!
– Ну вот, – сделав над собой усилие, пробовал улыбнуться Кирилл, и в слабой улыбке было все – радость и горе этого возвращения, и надежда, даже предчувствие счастья… – Не ждали?..
Он уже справился с собой и шагнул через порог.
2
Окно раскрыто настежь. Кирилл видит, как засыпает город. Ночь медленно и тяжело закрывает городу глаза. В соседней комнате всхлипывает Светланка, в тишине нельзя этого не услышать. Он не заметил, как уснул. Но и во сне слышал Светланкин плач.
Может, и очнулся от того. Все еще темно. Все еще длится ночь.
Кирилл долго и трудно ворочается в кровати. Он снова смыкает веки, в эти дни он постиг, что гораздо утомительнее лежать с открытыми глазами.
Все время ощущал он какое-то неясное беспокойство, оно не покидало его и ночью. Ночью ощущение это было особенно мучительным, переполняло его, подступало к сердцу и горлу одновременно и давило, давило, словно рвалось наружу.
Дверь в соседнюю комнату открыта – она теперь всегда открыта, чтоб Катерина и Светланка могли услышать Кирилла, если позовет. Но он не звал. Пусть думают, что спит. Он осторожно поворачивает голову к стене – все же не так слышно его дыхание, прерывистое, толчками – шумное, кажется ему. «Прислушиваются ведь…» И сам не заметит, как в лад его спутанным мыслям забормочут губы, может быть, непроизвольно вырвется вздох, даже стон. «Оказывается, совсем не просто снова найти равновесие, если сбился с чего-то…» – медленно качает головой. И мягким, чуть слышным шорохом откликается на это движение подушка.
Ему кажется, что шорох нарастает. И в самом деле, улавливает он, к нему приближаются шаги, тихие, беззвучные, словно бесплотные ноги ступают. «Катерина… на цыпочках…» Кирилл старается лежать недвижно, она думает, что тот спит. Она наклоняется над ним, не очень низко, чтоб не почувствовал, но дыхание ее коснулось его лба, щек. Легко прихватывает одеяльце, которым он покрыт, и подтыкает ему под бок. Так же, едва касаясь ногами пола, тихо уходит.
Кирилл никак не может смириться с положением подопечного. Возможно, еще не привык к этому. Столько сердечности в лице Катерины, в ее жестах, словах, он и раньше чувствовал ее доброту и участие. Теперь это заставляло его замыкаться в себе. – Катерина невольно напоминала Кириллу о его беспомощности. Потом, когда-нибудь, она устанет от этого, он будет ее тяготить. Мысль останавливается. Что-то в ней неясно. «Глупо, конечно, так думать… – продолжает он размышлять. – Семья это прежде всего женщина. Вот и пробует слепить все как было. Пусть лепит. Вдруг и получится…» Катерина работает в госпитале, приходит домой поздно, усталая, начинает хозяйничать. Он и не представлял себе, сколько дома дела у нее… И какие прекрасные руки у Катерины, этого тоже не знал. Вот лежат на столе, руки ее, и пальцы чуть растопырены и чуть постукивают по скатерти. О чем думают они, пальцы? О том, чего еще не сделали, что еще надо сделать? А пальцы – думают. Недаром же на каждом – посредине, где кончается нижняя фаланга, – ряд извилистых морщинок, точь-в-точь как на лбу, только маленьких. И верно, будто надумав, поднимается правая рука и поправляет смявшийся у него на затылке воротник рубашки. Он ощущает теплое и уверенное прикосновение пальцев и, покорно наклонив голову, отдается в добрую их власть. Потом они нащупывают что-то на затылке, должно быть, показалось – бугорок, и пальцы, чувствует он, взволнованы, это длится секунду, они успокаиваются и снова ложатся на стол… Это не из жалости, благодарно думает он, это другое, совсем другое…
Стекла начинают голубеть, проснувшееся небо заглядывает в комнату, в нее входит утро.
Светланка подает Кириллу шлепанцы, открывает шкаф. Достает пижаму. У пижамы рукава. В шкафу, видит Кирилл, рубашки, они с рукавами. И пиджаки с опущенными вниз рукавами. Светлана помогает ему одеться.
– Вот и готово, – говорит она.
– Готово, Светланка, – подтверждает Кирилл.
В окне виден городской парк. Он тянется вдоль реки, и вершинами вниз, как зубцы пилы, висят в ней деревья. Будто шли они вдоль берега, оступились и упали в воду, и когда вода морщится, кажется, что пила пришла в движение и пилит, пилит и будет пилить, пока не дойдет до дна.
Светланка и Кирилл идут в ванную.
Он возвращается умытый.
Светланка смотрит на часы.
– Поздно как! Мама давно ушла на работу. Она рано уходит. Сейчас покормлю тебя и тоже побегу. В школу не опоздать бы…
Из столовой доносится приглушенная музыка приемника. И письменный стол с лампой под абажуром, и ряды книг в шкафу с потускневшими следами царапин, и дорожка, ведущая из комнаты в коридор, и трюмо у стены, словно из другой, не его жизни. Он подходит к зеркалу: какое худое, утомленное у него лицо. Удивился даже. Лоб, щеки, подбородок как синими оспинами покрыты въевшейся в кожу металлической пылью. В зеркале отражена большая фотография – он, смеющийся. Портрет висит на противоположной стене. Вспомнил: снимался перед самой войной. И он одновременно видит себя в зеркале и на фотографии: до чего разные!..
Кирилл вдруг почувствовал тесноту комнат, почувствовал, что ему не хватает пространства, как, случается, не хватает воздуха.
– И я, Светланка, пойду, – говорит он. – Прогуляюсь.
Он выходит в город.
«Отдыхай, Кирилл…» Пусть бы не говорили ему этого жестокого слова!
Бывало, отдых после месяцев работы, когда и быстрое течение времени не замечалось, пробуждал в нем ощущение покоя, и окружающее воспринималось сквозь теплый и сглаживающий свет солнца: все неприятное и тревожное было далеко позади, далеко впереди, но не с ним, не рядом. Теперь он и слышать не может, когда ему говорят: отдыхай. Слово это выражает самое для него страшное, самое ненавистное – обреченность. Пусть же не говорят ему этого! «Человеку нужна сама жизнь, а не эхо ее», – не смиряется оставшаяся в нем сила. Кирилл верит только в неоспоримую истину поступков.
Неделю назад профессор сказал:
– Ну, дружище, все опасное миновало. Медицина вам, конечно, помогла, но еще больше вы сами помогли себе. Да, да, не спорьте, – говорил он тоном, не допускавшим возражений, как будто Кирилл спорил. – В вашу историю болезни наряду со сведениями о группе и свертываемости крови, о сердце надо бы записать и о железном характере. Это бывает не менее важно, чем железное сердце. Да, да, – смеялся профессор, и вокруг глаз проступали острые лучики.
Недавно Кириллу назначили пенсию. А вчера утром прибежали с вестью соседи:
– Поздравляем! Вместе с вами радуемся… Разве не слышали по радио? Указ…
Зазвонил телефон. Кирилл узнал голос Ивана Петровича:
– С высокой правительственной наградой тебя, Кирилл…
А через полчаса принесли газеты, и Кирилл прочел Указ Президиума Верховного Совета СССР о присвоении ему звания Героя Советского Союза.
Жизнь продолжается…
Когда он думает о себе, как о ком-то другом, доводы, приходящие на ум, кажутся ему убедительнее.
«Постой, Кирилл, – мысленно произносит он и в лад словам качает головой. – Послушай. Во всех обстоятельствах нужно мужество, ты понимаешь это. И мужество – это поступки, а не рассуждения о нем…» Да, – отвечает он себе. Но что в его положении делать с этим мужеством? «Жить». И снова: «Жить!» А что значит – жить? Пенсия? «И пенсия тоже. Но разве пенсия освобождает тебя от обязанности коммуниста?» Он ловит себя на том, что иногда говорит голосом Ивашкевича. Черт возьми, не связали же его пенсией, как веревкой: сиди и не рыпайся… «И ты понял это. Еще там, в партизанском лагере, понял. Теперь опять?..»
Не совсем. Иногда и набегают непрошеные мысли. Да и то ведь, он пока все еще в стороне. От настоящей жизни в стороне. Вот в чем дело. Конечно, у него появились надежды. Они возникли потому, что очень ему нужны… И сквозь боль, еще заполнявшую все его существо, уже прокладывали себе путь эти надежды, которые утверждают человека в жизни, несмотря ни на что. «Сбудутся, Кирилл, твои надежды. Непременно сбудутся. У них много оснований для этого. И брось!..»
Кирилл улыбается. В первый раз сказал он самому себе: «И брось!..»
Самое важное в конце концов – понять пределы постигшего тебя горя, видеть его так, как велит воля, а не страх, внушенный несчастьем. Не дать горю разрастись в сердце – значит оставить бедствию меньшее место и в самой действительности. Кирилл хорошо знает это, и знает ценой собственного опыта. То, что с ним произошло, не поражение. Нет. Его постигла неудача, и он сумеет вырваться из всего этого, не может быть, чтоб не сумел. В нем еще нет прежних сил и потому нет прежней уверенности, но она, уверенность, зреет. «Именно потому, что мое тело знает, что такое боль, оно теперь может вынести многое», – готовит он себя к будущему, быть может, тоже нелегкому.
«Удивительно, люди привыкли, что радость коротка, а горе всегда долгое. Радость как праздник. Конечно, смотря что радует…» Его радует все, что не несет в себе зла, что помогает людям жить. Они стоят перед его глазами, синь-озерские друзья. Никуда не деться от этих видений. Должно быть, это навсегда. Но он и не пробует от них освободиться. Петрушко. Якубовский. Мефодий. Федор. И Янек. Михась. И Плещеев тоже. Крыжиха. Петро. И Варвара. И Зося Христофоровна. Кастусь. И учитель из Ленинграда… Они прожили всю свою жизнь, и Толя Дуник тоже, и Оля тоже, и Шалик тоже, и Аксютка, и Коротыш тоже. «В конце концов, не множеством прожитых лет измеряется человеческая жизнь…» Они прожили свою прекрасную жизнь всю. Они делали то, что нужно всем, и это было так обыкновенно, что и не замечалось как-то. Он вобрал в себя, сколько мог, их светлые силы, и все-таки, должно быть, слишком мало. Жизнь покажет…
«Когда человек не сдается, он сильнее обстоятельств», – знает Кирилл. И он поднимался над силой, что называется судьбой, и, как прежде, все по-своему переставлял в жизни, и власть его над судьбой опять была беспредельной. Он чувствовал, что снова связан с будущим, и казалось невероятным, что будущего может не быть. Как только кончается будущее, кончается и настоящее! Он еще не представлял себе, как начнет, по мысли были уже не такими сбивчивыми.
Медленно шагает он по Арбату, пересекает площадь. Краски и звуки перемешались, их не отделить. Где-то не то зазвенело, не то сверкнуло, это спустилось серебряное облачко и задело верхушку дерева, а может, светлый, с искоркой ветерок, пролетая, стукнулся о теплое железо крыши.
Кирилл входит в книжный магазин на Моховой.
Взгляд его падает на заглавия книг: «Организация труда в колхозе», «Как добиться высоких урожаев», «Садоводство»… Продавщица уже знает Кирилла, он часто бывает здесь. Она рассовывает по его карманам выбранные им книги о самом мирном деле на земле.
Потом Кирилл огибает Исторический музей, идет вдоль Кремля, долго стоит у Мавзолея. Он идет дальше, к Василию Блаженному, и, как всегда, когда оказывается здесь, любуется пестрыми ягодами его куполов.
Кирилл может весь день ходить по Москве, не испытывая усталости, сворачивать из улицы в улицу, из переулка в переулок – он любит эти спокойные поиски следов, навсегда оставленных здесь его молодостью, его радостью, его жизнью.
Он поворачивает на улицу Горького. На перекрестке вспыхивают светофоры, у них красные, будто налитые кровью, глаза, и внезапно прерывают бег автомобили. Только сейчас замечает он низкую тучу, она недалеко, над самой крышей Центрального телеграфа, и на очень синем небе кажется совсем черной. И вот уже разъяряется молния, такая злобная и грозная, будто вознамерилась сжечь город, весь, без остатка, но это ей не удалось, и тогда обрушивается сильный гром, такой сильный, словно тоже хотел разрушить все здания, начисто. Тяжелые струи барабанят по асфальту, и на асфальте пляшут сверкающие кружочки. Кирилл укрывается в подъезде, он смотрит оттуда на гулкие потоки воды, словно из асфальта бьют родники.
Над городом снова ясная голубизна. Кирилл идет дальше.
Его потянуло на бульвары, в их негустую колыхающуюся тень. Он присаживается на скамейку. По жаркому небу плывет одинокое облачко и, как розовый венок, останавливается над непокрытой бронзовой головой Пушкина, потом медленно, как бы нехотя, продолжает путь. Что-то напомнило Кириллу родную деревню, – может быть, это облачко, бредущее в сторону Белорусского вокзала, оно уже миновало площадь, зацепилось за крышу. Самая страда сейчас – хлебное время. Пшеничные поля, тяжелые и горячие, источают знойный свет, словно само солнце растеклось по земле. И картофельная ботва курчавится, обещая крупные клубни. В огородах извиваются мохнатые плети и, прикрытые распластанными листьями, как из-под ладошек, змеиными головками высовываются зеленые огурцы… Все это видится ему, будто не в городе он сейчас, а там, где и камни пахнут травой и медом. Пока был он в тылу врага, быть может, слишком долго, поля засеяли, и соберут урожай, подумалось Кириллу. Жизнь всегда жизнь, и ей нужны хлеб, и любовь, и самоотверженность, защищающая этот хлеб и эту любовь, та самоотверженность, которая и смерти придает смысл и величие.
– Разрешите?
Не дожидаясь ответа, на скамейку рядом с Кириллом опускается лейтенант на костылях. На лице синеет густая крепкая щетина. Он прислоняет костыли к зеленой спинке скамейки.
– Вот как, товарищ… – равнодушно вздыхает он и взглядывает на Кирилла. – Тоже все в норму не придешь? Тебя – где? Меня под Воронежом… – показывает глазами на костыли. – Ротой командовал.
Он достает табак, закуривает.
– Свернуть? – по-свойски спрашивает он Кирилла и держит перед ним раскрытый кисет.
– Не дымлю. Не научился.
– Понятно. – Лейтенант прячет кисет в карман. – Научишься. Многому теперь научишься, – говорит он чуть насмешливо и умолкает. – Не вперед будешь жить, а назад…
– Это как?
– А так. Не будущее будешь себе рисовать – какое же теперь у тебя будущее? – кивает на пустой рукав Кирилла, на перевязанную руку. – Теперь тебе вспоминать только, как жил, чего делал, и, так сказать, утешаться тем… Вот как, товарищ!
– Ну нет, без будущего как же? – улыбается Кирилл. – Ты, братец, видно, сдался…
– Сдашься. – Лейтенант опять показывает глазами на костыли и хмурится. Помолчав: – А звание у тебя какое? Или думаешь, догадаться можно и без знаков различия?
– А мне теперь это и не нужно. Не командовать же…
Кирилл смотрит на его припухлое и небритое лицо. Вид у лейтенанта растерянный, подавленный и, пожалуй, жалкий. Таким в лагере после ранения был, наверное, и он, Кирилл, мелькает мысль, – растерянный, подавленный… Он как бы увидел самого себя и испугался.
– Сдашься, – повторяет лейтенант, но уже спокойно, даже безразлично. – На милость пенсии.
– Э, вон ты куда!
– А куда ж? – распаляется лейтенант. – Как чувствую, так и говорю.
– Чепуху городишь. Ясно? – У Кирилла появляется повелительный тон. – Найди себя, братец, если хочешь жить, а не болтаться. Ясно? Жить – значит что-то делать, а не чувствовать только… Понял? И брось!
– Постой, постой, ломаный агитатор, – кладет лейтенант руку Кириллу на плечо. – Ты-то не болтаешься? Ты-то чего делаешь? На скамеечке на бульваре со мной сидишь?
Кирилл молчит. Он думает, это же наказание – ходить по земле и ничего не делать. Он шел долго, и путь был каменистый и в колдобинах, и гладкий тоже, но все-таки больше камней и колдобин, и это сделало крепкими ноги его, и волю, и он вверял себя своей воле, своей решимости идти дальше. Оказывается, он любил трудные пути. Как знать, посмотри он на себя со стороны, ему это показалось бы непосильным и, быть может, он остановился бы: пусть вперед пойдут те, кто помоложе, его поколение разобрало завалы на дороге, спрямило ее, дальше будет тоже трудно, но кое-что уже сделано. Наверное, со стороны смотреть на себя невозможно, и иногда это счастье…
– Болтаться, братец, не собираюсь, – произносит Кирилл наконец. Он прижимает к карману единственный локоть и чувствует книжки в мягких обложках.
– Говоришь ты неуверенно.
– Когда я не уверен, я молчу.
– Возможно. Перед тем как сказать это, ты слишком долго молчал.
– Это совсем другое, – медленно качает головой Кирилл. – Совсем другое… У тебя что-то расстроилось. Есть у тебя коллектив?
– А как же! В пивной. Может, пойдем? Тут рядом. Или этому тоже еще не научился?
– А водка дело немудреное, – в голосе Кирилла появляется лихость. – Я, братец, эту штуку знал, когда ты еще под стол пешком ходил. Даже раньше. Выпить и я не дурак.
– О! Значит, выпьем. Теперь вижу – порядок.
– В чем порядок?
– В жизни, вот в чем, – улавливает лейтенант иронию в вопросе Кирилла. – Поздновато, а узнал, что водка вносит порядок в жизнь людей. Таких, как мы с тобой. Пол-литра, и все плохое уносит к чертям!
Кирилл продолжает смотреть на лейтенанта в упор. Тот не опускает глаза: ну, что еще скажешь?.. «Совсем молодой, – сжимается сердце Кирилла. – Совсем молодой…»
– Сколько тебе, братец, лет?
– Сто!
– Сто? Прихвастнул. Думаю, малость поменьше, а?
– Угадал. Ей-богу, угадал. Четверть этого. Как, много?
«Все в нем подавлено. И пусто. Будто бомба бухнула в него и оставила черную воронку». Жизнь у всех коротка. У этого и вовсе. И это в двадцать пять лет! Трудно уже что-нибудь втолковать ему. Он, конечно, был пионером, комсомольцем был, он не может не понимать, что такое долг. Но как свой долг выполнить до конца, ему еще неясно. Он поймет правоту слов Кирилла, непременно поймет, но сейчас правота эта ему недоступна. «Ничего, кончится война, все в мире уляжется, да и он немного старше станет, и кое-что в его жизни изменится. Может быть, не столько, как хотелось бы, а все же…»
– Как же так, братец, ты вел роту, поднимал в атаку, сам в цепи бежал. Не боялся. Смерти, говорю, не боялся. А жизни вот испугался. Как же так?.. – допытывается Кирилл.
– Ты кто – политрук?
– Калека. Как и ты.
– Так. Понял. Дальше?
Дальше? Значит, все сначала. Нет смысла. «Все встанет на свое место, все поправится», – уверен Кирилл. Что поделать, над всем еще чувствуется жестокая власть войны.
– Ты учился где? – почему-то спрашивает Кирилл.
– На войне, – уклоняется лейтенант. – А еще в Тимирязевке. Слышал про нее?
– Слышал.
– А там нас не стрелять учили – другому учили… И про это слышал?..
Кирилл молчит. «Эх, и накидала же война обрубков. Вот и этот. Видно, несчастье вконец его доконало».
– Сам же, братец, знаешь, сквозь горе и беду, как через крапиву, проходишь – обстрекает и все-таки забудется. А иначе жить как?
– Раньше, что бы ни случалось, и я вроде этого думал. А вон как обстрекало!.. Видишь же… На всю жизнь!
– Полезь-ка ко мне в карман, – просит Кирилл.
– Пол-литра припрятал?
– Полезай, полезай…
Лейтенант неуверенно засовывает руку в карман пиджака Кирилла, достает несколько брошюрок, пробегает названия.
– Ну? – недоуменно взглядывает на Кирилла. – Сплошная Тимирязевка… Что, сразу на пятый курс, если по возрасту считать? – насмешливо поджимает губы.
– Нет. Как полагается, на первый. На первый курс мирной жизни… Мне же все надо сначала.
– А! – еще насмешливей смотрит на Кирилла лейтенант. – В колхоз, значит?
– Вот, братец, и ты угадал. В колхоз. Хоть я Тимирязевку и не кончал. Говорил же тебе, хочу жить, а не болтаться.
– Ты, вижу, философ: все жизнь да жизнь… – злится лейтенант. Может быть, его ожесточала бесспорность того, о чем говорит Кирилл?
– Да, все жизнь да жизнь…
– А что она, жизнь? Небольшой, собственно, срок до войны, долго война, и еще немного после войны, чтоб успеть все привести в порядок. – Лейтенант усмехается. Молчит, смотрит на землю, ветер влево-вправо переносит тени деревьев, стоящих за скамейкой. – Так пойдем? Пивная недалеко, рядом.
– Пропадешь, братец, – осудительно говорит Кирилл.
– Пропащему уже не пропасть, – откликается лейтенант. Он протягивает руки к костылям, тяжело опирается на них и идет по бульвару вниз. Туловище его неуклюже болтается между костылями.