Текст книги "Птицы поют на рассвете"
Автор книги: Яков Цветов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 39 страниц)
Офицеру перевели.
– Шнеллер! – нетерпеливый жест офицера.
Солдаты и полицаи заторопились у помоста, видно, доделывая что-то.
А Мефодий уже стоял на помосте и, тоже торопясь, кричал, мотая головой:
– Вон сколько народу согнали! Запугать? Пусть посмотрят и поостерегутся? Не запугаете! Нет! Нет, говорю вам! Все они соберутся, когда сюда поведут Гитлера с вами. От они смотреть будут! И от будет им весело! Они петь будут! А сейчас – видите – молчат…
– Шнел-леррр!
– Ага, спеши, немец, – еще успел прокричать Мефодий. – Спеши, холодно стало. За спиной солнце заходит. Понял, нет? Но солнце знает, здесь остались люди. Здесь остались люди, и оно вернется…
Мефодий повис на перекладине. Голова его бессильно свалилась на плечо. Деревяшка совсем отошла от культи, отстегнулась и упала в снег, и только один сапог с круглым, задранным кверху носком болтался и рядом с ним пустая штанина. В другом конце помоста ветер шевелил на голове Федора рассыпавшиеся волосы, слетевшая шапка лежала внизу. А в середине, схваченная петлей за шею, качалась Оля. Ветер толкнул ее в спину, она медленно пошла вперед, обе ноги двигались вместе, друг от друга не отделяясь. Потом отошла назад, и опять вперед. Назад-вперед, назад-вперед…
44
Первое мгновение Кирилл не может понять, что произошло. Что-то разбудило его. Он силится досмотреть сон. Сон еще не прервался, но уже потерял свою ясность. Кирилл припоминает, какой-то глухой толчок изнутри заставил его на полувздохе открыть глаза, ему и сейчас трудно поймать дыхание. Все в нем еще немо и скованно.
В землянке тихо, и слышно, как шумит в ушах.
Глаза еще ничего не воспринимают, перед ними черный, совсем черный мир, и он не узнает его.
Самое трудное, оказывается, пережить ночь. Бессонница делает все ночи одинаковыми – безнадежно долгими, и с изнуряющей медлительностью думается обо всем, что в другое время в голову не приходит. В этом убийственная особенность бессонных ночей.
Странно чувствовать под боком пустой рукав, странно ощущать ладонь без пальцев. Он еще не свыкся ни с пустым правым рукавом, ни с неловкой левой рукой. Иногда ему кажется, что шевелит руками, крепко сжимает что-то. Какой-нибудь миг длится радостное ощущение целостности и прочности. И вдруг все это пропадает. «Кончилась жизнь?..» Мысленно примерялся он то к одному, то к другому, то к третьему, и ни к какому решению прийти не мог. Лишь только приближался к чему-то устойчивому, оно сразу же ускользало от него. Будущее лишено реальных очертаний, в расчет принималось только настоящее с его горем и его болью.
«Что-то расстроилось во мне… Что-то такое, без чего нельзя… – силится Кирилл разобраться в своем состоянии, – Но это не нервы. Нет. Другое…» Что – другое? Он сам себя не узнает. Несчастье вытолкнуло его из жизни, думает он с горечью и ожесточением. Все остальное – чепуха. Конечно, остается еще покой. «Как же!» – усмехается Кирилл. Пойдут дни, может, и годы, и он будет жить, как бы разматывая длинную ленту, на которой запечатлено все, что было с ним – точь-в-точь, – и горе и беду. Но это уже не страшно, горе и беду не выкинуть, иначе выйдет не так, как было, и это будет не его – чья-то чужая жизнь. Кое-что он все-таки добавит. Добавит то, чего не было, но могло быть. Он это ясно себе представляет – то, что могло быть. Думал же он о будущем, что-то же делал для него…
Теперь мысли о доме приходят к нему каждый день, и он отгоняет их: он понимает, что мыслей этих боится. Было невозможно думать о возвращении домой. И дом отодвигался куда-то в прошлое, в такое дальнее прошлое, что проступал как из мглы, и тогда это было безопасно. Но стоило перенести его вперед и видеть себя на пути к нему, он терялся. Вот и сейчас перед ним осеннее тусклое утро проводов, и жена и дочь в легких платьях у подъезда. На этот раз идет не от них, а к ним, и они машут ему, машут и радостно улыбаются… Он застонал даже.
«Плохо, когда человек не подготовлен к встрече с бедой…» Мысль теряет продолжение, как бы растворяется в тумане. Ладно. Он потом додумает. Утром. Но утро не скоро.
Он поворачивается лицом к стене, – может быть, удастся опять уснуть. От глинистой стены, испещренной неровными, кругловатыми, похожими на ломаные подковы, следами лопаты, исходит прохладный и острый дух земли, дух этот проникает в самое сердце. А сон не идет. И Кирилл дает памяти увести себя отсюда. И не вперед движется время, а назад, и такое же оно живое, как если бы двигалось вперед.
Назад – это тихая деревушка, такая мирная и тихая, что слышно, как ползут муравьи по залитой солнцем траве, как летит бабочка над неторопливой речкой Олой и, опускаясь, чтобы напиться, крылышками касается ясной воды, и на воде вспыхивает и расходится тоненький кружок, похожий на прозрачный пятак. А по зеленым берегам, среди лесов и болот, затянутых лишайником, раскиданы деревушки, хутора… Лес. Болото. Болото. Лес. Весной, летом, осенью непросто выбраться с хутора – надо искать обходные тропы, осторожно ступать по кладкам, переброшенным через топи. А зимой метель заносит стежку, что ведет с хутора на большак, нагромождает непроходимые сугробы. И не спится хуторянину, он выходит во двор – вокруг голо, дико, одиноко. Будто огонек мелькает в соседнем хуторе: то ли плошка в окне, то ли волчий глаз сверкает в чаще.
Кто же не помнит себя мальчишкой! Кирька… Озорной, драчливый. Случилась где драка – ищи там Кирьку: вспотевший, в изорванной рубахе, лихо сует кулаки в орущую кучу ребят. Звякнули стекла в чьей-то хате, в чьем-то саду оборвали яблоки – Кирька, все Кирька… Вырос. А такой же: «Гроза Кирька». Парни стремятся вести с ним дружбу, девкам нравится он своей веселостью, смелостью, но этой лишней смелости они и побаиваются. Любое дело получается у него быстро, будто и не требуется усилие. Но щеки становятся красными, точно их зажгли и забыли погасить. Но со лба скатываются горячие капли.
Кирилл улыбается, и кажется, не давнее вспоминает, а все это происходит сейчас. Долго-долго идет он по тропе, все дальше забираясь в просторы своего детства, своей юности. Он видит мать. Какая она маленькая, сухонькая, святая – умиленно смотрит он на нее. Прямо девочка с измученным постаревшим лицом и выплаканными глазами. Он пробует представить себе мать молодой, но ничего не получается: ее, молодую, видит он такой же – с лицом в бесчисленных морщинах, как потемневший крест на ее могиле, покривленный, низенький, весь в ссохшихся трещинах. Она садится у окна, безнадежно выглядывает кого-то. Отца, знает Кирилл. «Не скоро вернется, – уверена она. – На самый край государева царства ничью землю искать пошел. Аж на Анисей-реку. «Три души» же, Кирюшенька… «Три души» – вся земелька наша, какой с нее хлебушек?..» И мешки таскал отец на пристанях, и камень ломал в карьерах, и лес строевой валил. Заработав малость, шел и ехал дальше, туда, где на тыщу верст окрест, говорили, раскинулась ковыль-трава и, значит, непаханая земля. Ходил отец, ходил да присматривался и понял горько и окончательно: бедняку везде одинаково. Домой возвратился с «пу́стом», похудевший, заросший, словно по милостыню отлучался. «Такова жизнь, и тут ничего не поделаешь». Отец даже уверовал: «Всем сытым быть, так и хлеба не станет…»
Почти полвека прошло, а слова эти в ушах стоят.
В тот далекий год добрая выдалась жатва. Весной перепадали дожди, и хлеба уродились на славу. День этот врезался в память во всех подробностях, будто вернулся – через столько лет – в жизнь Кирилла. До поздних сумерек на гумнах стучат цепы, их сухой и дробный стук перекатывается от двора ко двору. Блестят под солнцем коричневые, мокрые спины отца и Кирьки. Лица в пыли, только глаза и зубы посверкивают. Отец ухает цепом. Как бы в ответ под сильными руками Кирьки тотчас взлетает молотило и со стуком падает на разворошенные снопы. Отец откликается – опять гулко опускает цеп. Снова взмахивает Кирька, еще раз выпрямляется и сгибается отец – тук-тук, тук-тук… Мать собирает намолоченное зерно в ведро и, наклонив его, держит на ветру – на постланные мешки текут теплые желтые струи. Над гумном медленно оседает пыль, и в ней лениво кружатся блестки соломы.
Навстречу солнцу движется туча. Ветер опережает тучу, словно тащит ее за собой. Лиловая громада грузно ползет дальше, зубчатой кромкой вонзаясь в синеву, пока не заполняет небо от края до края. Почти у самой земли в тревожном полете проносятся птицы. Прохладная тень накрывает гумно. Провеянное зерно, только что пылавшее на солнце, становится тусклым, как все вокруг. Теперь спина отца кажется уже не гладкой, будто полированной, на которой поблескивают осколки лучей, а шершавой, темной и усталой. Отец морщится: «Не ко времени дождь…»
Порыв ветра хлопает незапертой калиткой, и мать идет накинуть на нее крючок. «Приехал кто?» – выглядывает наружу. Неподалеку, на лужке, против дома богатея Макара Братенкова остановилась двуколка.
Отец тоже подходит к калитке, смотрит в сторону лужка. «Верно. Приехал».
На крыльце Братенков, щуплый, в жилетке и штанах, заправленных в короткие сапоги. Старичок с редкой бородкой клинышком вылезает из двуколки. Кирька уже видел его, он знает, это волостной писарь. Он и раньше приезжал сюда, и всегда с недобрым. А с дворов уже тянутся к лужку мужики и бабы, наперегонки бежит ребятня. Отец нехотя ставит цеп, натягивает на себя линялую рубаху и, неподпоясанный, босой, с остями в пыльных волосах, тоже идет к месту сходок. И Кирька с ним.
Волостной писарь достает из кармана пиджака очки, и все видят, как взволнован он, как дрожат его руки. «Германец на Расею пошел», – произносит скрипучим голосом. И умолкает. Видно, не хватает слов. Потом читает бумагу – о мобилизации. «Утром в волость…» Все стоят под мятущимся небом. С крыш срывается ветер, в сумрачном воздухе он тоже кажется темным. Волостной писарь кончил читать, садится в двуколку, трогает вожжи. Лошадь переступает копытами и идет по дороге, на которую падают первые капли дождя.
Бабы голосят. Мужики молчаливы и хмуры. Отец достает кисет, непослушными руками свертывает цигарку, и махорка просыпается с обоих концов. Завтра и ему в волость.
Кирилл видит эти лица, он не забыл их. Они, оказывается, следовали за ним всю жизнь, и вдруг выплыли такие четкие, какими не видел их даже тогда, когда они были рядом.
Вместе с матерью выходит он на покос. Самая пора. Поплевав на ладони, он сжимает косовище, широко взмахивает им и идет вдоль луга. На траве вспыхивает роса, и прохладные капли скатываются под ноги. Ровными движениями закидывает и откидывает косу, и то одно, то другое плечо подается вперед. Вжик… вжик… вжик… вжик… – сверкнув на лету, коса гаснет в глубине травостоя. Холщовые штаны подвернуты до колен, и травы, сочные и еще мокрые, подхваченные ветерком, бьются о его голые загорелые ноги.
«Царь-батюшка призывает тебя, Кирилл…» Перед ним Макар Братенков, богатей Братенков.
Еще земледелец и уже солдат, стоит Кирилл, прямой, неподвижный, и молча смотрит куда-то далеко, в глубь поднимавшегося дня, с этой минуты потерявшего для него свои солнечные краски.
Тогда, в тысяча девятьсот пятнадцатом году, ему сравнялось двадцать лет, вспоминает Кирилл. «Как вот Толе Дунику теперь», – приходит на ум.
Земля в окопах сырая. Не прогретая солнцем, отдает она гнилью, как запах воды, которую солдаты зачерпывают котелками в зацветающем болоте. В пятистах саженях от окопов, над самым оврагом раскинулась деревушка, и хатенки, цепляясь за обрыв, сползают вниз, словно хотят укрыться от орудийного огня. Совсем близко от окопов в настороженную пустоту падает тупой багровый гром. И долго слышно, как гудит сдвинутая с места земля.
В окопах теряется ощущение времени. Прошлое отходит далеко. Будущее – о нем здесь никто не думает. Только настоящее, и оно измеряется мгновениями: каждый шаг может быть последним и каждый вздох – последним. Снова под огненным ударом, как живая, будто тоже боится, вздрагивает земля, и с брустверов осыпаются глинистые комья. Солдаты лежат на дне окопов и кажутся убитыми, которых еще не успели подобрать.
Кирилл ежится, он почувствовал окопный холод.
На позициях почти не осталось тех, призванных в четырнадцатом году, мало уже и солдат, мобилизованных в пятнадцатом, шестнадцатом.
Саперный взвод роет траншеи. В траншее белеет листок. Кирилл поднимает его и, пробежав глазами, сжимает в кулаке. И видит у стены рыжеусого солдата, рабочего-путиловца. Тот исподлобья поглядывает на него. «Ты?» – спрашивает Кирилл и разжимает кулак. – Ты разбрасываешь?» Солдат молчит. Что скажет он унтер-офицеру?
«Ты вот землю пашешь, – наконец обращается к нему солдат. – А много ли у тебя этой земли?»
«Три души» у отца. – Помолчав, раздумчиво, будто про себя, добавляет: – Души-то, правда, куцые, полторы десятины».
«Как водится! От нее и одной душе вволю не прокормиться», – уверенно говорит рыжеусый.
«Это смотря какой год», – уклончиво отвечает Кирилл.
«Год – сытый, три – голодных. Так, што ли?»
Кирилл молчит. Должно быть, так…
«А мы хотим, чтоб такие, как ты да я, каждый год были с хлебом. Вот чего мы хотим», – говорит рыжеусый.
Кирилл молчит. Вспоминается отец: «Всем сытым быть, так и хлеба не станет…» И думает: кто это – «мы»? Кириллу шепнули как-то, что этот рыжеусый солдат – большевик. Да Кириллу все равно, что большевик, он говорит дело.
Офицеры подозрительно относятся к солдатам. Только и слышится: «До победного конца!» А что значит – «до победного»? И кому нужно – «до победного»? – размышляет Кирилл. Он шагает к походной кухне, пустой котелок звенит у пояса, из-за голенища торчит ложка. Оттуда, где расположилась походная кухня, доносятся ругань и крик. «Революция, а мы подыхай тут, как последняя сволочь!» – гневно шумит рыжеусый путиловец. «К чертям собачьим! Открывай митинг! Митинг!» – откликаются солдаты.
Поручик вопит что-то о смутьянах, глаза у него зеленые, неуверенные, виноватые. Его никто не замечает. Кирилл слушает агитаторов. Он слушает и понимает только, что в Петрограде Ленин и там творится что-то очень важное, что-то очень нужное для таких вот, как он.
«Почитай», – рыжеусый протягивает тоненькую книжечку. Он и раньше передавал ему книжечки, каких Кирилл никогда не держал в руках. И никогда еще книжки не рассказывали ему столько правды. Он говорит рыжеусому: «Давай…»
И постепенно всю свою прошлую, еще короткую жизнь, и будущую свою жизнь начинает по-новому видеть и понимать.
А память, казалось, удерживает не так уж много. Он подивился тому, как живучи подробности. Потому, наверное, что они – как ядрышки больших вещей и событий.
Вот он среди своих односельчан, вернувшихся с войны. Их гораздо меньше, чем уходило. И дня нет без схода. В потрепанной шинели, в папахе с красной полоской, носится он по деревне, голос хриплый, надорванный. Опять сход. Сутулый человек с впалыми глазами взбирается на старые, сложенные перед домом Братенкова бревна, на которых стоит и Кирилл, и под кожаной курткой выдаются острые лопатки. Он говорит спокойно, почти без жестов, заложив руку за борт кожанки. Кирилл догадывается: большевистский агитатор. Столько речей уже слышал Кирилл на позициях и здесь, в деревне. Агитатор кончает. «Надо выбрать комитет бедноты, – говорит он. – Выбирайте. Самых надежных выбирайте».
«Это кого же считать надежным? Кто способный мозгой шевелить или который без порток?..» – слышит Кирилл. Братенков? Да, это он подает голос.
«Кому ж, как не Братенкову, не Макару Клементьевичу, в комитет бедноты? Он-то порадеет о бедняках. Как же!»
«А не радел? – вскидывается Братенков. – Не тебе ли семян давал? Совести нет…»
«Послушать, так с тебя хоть божью матерь малевать! Семена-то давал, да с полуторной отдачей. А про портки помалкивай… Будут и портки!»
«Чего ж им не быть, – не унимается Братенков. – Вот я, к примеру, в портках, а у тебя их и не было. С меня и сымешь… Свобода!..»
У человека в кожаной куртке суживаются глаза, он поворачивается к Братенкову: «Свобода – это вы верно сказали. Для них, – он обводит рукой сход, – она начинается, для вас – кончилась».
Кирилл долго разыскивает большевистский комитет. Теперь он – подпольный: восемнадцатый год, а в Белоруссии – немцы. Наконец его приводят в какой-то подвал на окраине города. Он видит там того самого агитатора в кожаной куртке. Оказывается, он и есть секретарь комитета. Он еще больше похудел, круги вокруг глаз стали шире.
«Житья нет от немцев, – говорит Кирилл. – Надо драться».
«Зачем драться? – улыбается секретарь. – Бить надо».
Кирилл понял. «У нас есть надежные парни. Соберу их – и в лес. Будем бить».
На дворе осень. Опять подпольный комитет. Тот же подвал на окраине города. Секретарь комитета уже знает, как Кирилл со своим отрядом расколотил немецкий гарнизон. И Кирилл смущенно смотрит на него. Секретарь протягивает ему худую руку, она крепкая и горячая. «Поздравляю. Решением партийного комитета ты принят в члены РКП(б). Поздравляю». Голос секретаря простуженный. Глаза, воспаленные и ласковые, договаривают остальное.
Значит, он коммунист? Кирилл стоит в тесной комнатушке против окна. В нем видно дождливое сумеречное утро, над самым забором висят сбившиеся тучи, и холодные струи хлещут березу у ворот. Она покачивается, вымытая, светлая снизу и охваченная пламенем сверху. С бьющимся сердцем Кирилл раскрывает партийный билет и узнает, что, собственно, все эти месяцы был уже членом партии. Он стал большевиком с того самого дня, когда пришел в подпольный комитет.
Он чувствует, как и сейчас сильно бьется сердце, будто с тех пор не успокоилось. Столько лет минуло, но он помнит и ту минуту, и все, что произошло потом. Не умерщвленные временем, события приходили издалека, из такого далека, что он дивился их ясности.
Кирилл всегда жил настоящим, с его заботами, трудностями, жил будущим, прошлое для него как будто не имело значения. Оно таилось в грустных вспышках памяти, и всегда напоминало, что сбылось гораздо меньшее, чем обещала радостная тревога ожидания. И какое могло прошлое иметь значение, если воле человека уже не подвластно, и ничего нельзя в нем убрать и добавить нельзя. Даже когда несовершенство столь очевидно, и надо бы, надо бы, надо бы что-то переделать, что-то перетворить. Могло ли иметь прошлое смысл, если исключало какое бы то ни было действие! А он жил в мире реального. Реально в конце концов лишь то, что происходит сейчас вот, что требует работы, участия, чего нельзя отбросить, – то, что продолжает жизнь.
Но так ему только казалось. Только казалось, что прошлое для него не существует.
Рассвет постепенно заполняет землянку, в сыром и сером воздухе проступают стены, нары, стол… «Какой низкий в землянке накат!» Когда лежишь навзничь, кажется, накат напирает на глаза, давит на грудь и грудь держит на себе всю тяжесть бревен. Кирилл как-то не замечал этого раньше.
«Ну и давит же!..» Он хочет вытянуть руки, разжать пальцы, но они какие-то ватные, в них нет костей. Он спохватывается: пустой правый рукав, левая ладонь, лишенная силы. «Кончилась жизнь…»
Вчера здесь были Лещев и Масуров, они рассказали о том, что произошло в «Шпрее» той ночью, когда Кирилл напал на гебитскомиссара, и что было на базарной площади потом, об опустевшем домике Зоси Христофоровны, где нашли смерть Варвара, Аксютка, Янек и сама хозяйка. «Поправляйся, Кирилл, – сказал Лещев. – Дела, как видишь, прибавилось. Мстить!» Кирилл не то сердится, не то усмехается: «Чудак же… Поправляйся! Будто гриппом болен…»
Небо медленно поднимается, обрывая дымчатые космы, зацепившиеся за деревья, и открывает чистое морозное утро. В окошечке уже видны редкие облачка, тонкими кривыми полосками протянутые по небу, как трещины на синем потолке. А внизу снежные свей, за ночь переползшие через лощинку, лежат полукругом перед землянкой, так и кажется – серебряные, зазвенят, лишь только их коснется ветер.
– Доброе утро! – зазвенело в землянке. Что за чудо! – отводит Кирилл глаза от окошечка. Порыв студеного ветра вносит в открывшуюся дверь Ирину. – Доброе утро, – оживает землянка.
– Доброе утро, – откликается Кирилл.
– Доброе утро, – говорит Коротыш.
– Пока я тут займусь, Коротыш, беги к Сидоровне, – показывает Ирина на дверь. – Самый завтрак. Беги.
Коротыш сует ноги в сапоги и выскакивает из землянки.
Ирина снимает крышку с котелка. Запахло ароматной кашей, перемешанной с кусочками жареного сала. Бережно приподымает она Кирилла, усаживает удобней, одной рукой берет миску, другой зачерпывает ложкой кашу и подносит к его рту. Вкусно. Он с удовольствием ест. Очень вкусно. Впервые после ранения съел все, что Ирина принесла.
Поддерживая Кирилла за плечи, Ирина платочком вытирает ему рот, лоб.
– Днем все-таки лучше, – произносит Кирилл. Ирина глядит на него и ничего не отвечает, возможно он просто раздумывает вслух. – Ночью ты совсем один. Днем свет приближает к тебе все. А главное – людей.
Смутная улыбка ложится на губы Кирилла. Как камень, брошенный в воду, приводит все вокруг в движение, так и улыбка эта изменяет его лицо. Ирина угадывает в нем что-то от прошлого – твердое, сильное, волевое.