Текст книги "Птицы поют на рассвете"
Автор книги: Яков Цветов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 39 страниц)
Двинулись через речку. Вода плескалась у голенищ. Мокрые плети дождя хлестали по лицу, и все почувствовали, до чего холодны дождь и ветер.
На другом берегу снова подымался лес. Отряд подходил к нему на шесть с половиной часов позже, чем предполагал Кирилл, прочерчивая на карте маршрут. Шесть с половиной часов это не только время, это изматывающая, изнурительная борьба с пространством. Оказывается, самое трудное – это идти. Раньше никто из них этому бы не поверил.
Поздно ночью, когда поднялись на взгорок, Кирилл сказал:
– Прибыли.
Никто не отозвался, не сразу укладывалось в сознании, что кончен путь.
Кирилл хотел увериться, что там, внизу, под взгорком, действительно Теплые Криницы. Он вглядывался в черноту, но ничего не мог увидеть.
В ночь ворвался одинокий крик паровоза. Кирилл скорей удивился, чем обрадовался, будто и не слышал никогда паровозного гудка. И в самом деле было удивительно после глухой нелюдимости услышать гудок, оповещавший, что мир населен, и когда эхо умолкло, чудилось, что оно все еще колеблет воздух.
Паровозный гудок подтвердил догадку Кирилла: станция совсем близко. Ее не видно, она застряла в темноте.
– Так и есть, – сказал Кирилл. – Так и есть. Станция Буды. – И он почувствовал улыбку на своих губах: «Веселая станция!..» Снова припомнилось: выпоротый воевода, перепуганная свита, смех железнодорожников. «Веселая станция!»
Внизу, значит, Теплые Криницы. Это точно. И если спуститься со взгорка и пройти немного вправо, то попадешь в небольшой дубняк, он, конечно, сильно разросся, если не вырубили. Через дубняк тропа поведет к старой хате с колодезным журавлем, высоко закинутым над срубом. В полусотне шагов от хаты, над узкой ложбинкой, деревянный мосток. Перескочив мосток, тропа повернет прямо к забору. Там хата Петра. Пока гудок прорезал глухое невидимое пространство, Кирилл мысленно прошел всю дорогу от опушки, на которой стоял, до Петровой хаты. Уцелела ли хата, и если уцелела, то она там, куда Кирилла только что унесла память.
– Ты все-таки уверен, Кирилл, в своем Петре? – спросил Ивашкевич. Видно, мысль об этом не оставляла его. – Времени-то прошло много.
Времени прошло много.
– Уверен, Гриша. Если Петро жив, то он советский. Но жив ли, тут ли он? Вот что.
Кирилл сделал еще несколько шагов по опушке, как бы утверждая себя здесь.
– Давайте действовать. – Им овладело нетерпение, которое ощущаешь в начале и в конце пути.
4
Кирилл, Левенцов и Михась, цепляясь за мокрые стволы деревьев, почти сорвались со взгорка, и, нащупывая ногами землю, переплетенную корневищами, взяли вправо. Они попали в рощу, возможно, тот самый дубняк, миновали хату с колодезным журавлем и вышли на мостик, под ним журчала вода. Пошли дальше. Наткнулись на ограду. Кирилл двигался впереди. Неслышно вел он рукой по штакету.
«Ограда, конечно, другая, не та».
Под рукой Кирилла брякнула щеколда, осторожно, без шума, приподнял ее и толкнул калитку. Все трое прислушались. Тихо.
«Собаки нет. А была собака», – вспомнил Кирилл.
Он и Левенцов вошли во двор. Михась остался у калитки. Кирилл постучался в окошко, темное и мертвое. Никто не откликнулся. Постучался еще раз; в хате, услышал он, зашевелились. Потом в сенях раздался затяжной надрывный кашель. Когда кашель унялся, настороженный голос прохрипел:
– Кто?
– Открывай, Петро, открывай. Это я. – Шепотом, будто дыша в дверь, Кирилл назвал себя.
– Кто? – не понял голос за дверью и выжидал. И снова кашель.
– Да я же, Петро. Я, – успокаивал Кирилл. Он опять назвал себя. – Ну? Забыл разве?
– Поздно ж, – все еще не узнавал тот, за дверью. Голос испуганный, недоверчивый.
– Да не бойся, понимаешь. Не бойся, – настойчивым шепотом, чуть не касаясь губами двери, убеждал Кирилл, и тому могло казаться, что это кричит охрипший человек. – Ну, узнал?
Наконец послышался шершавый звук отодвигаемой задвижки. Открылась дверь, приткнувшись к косяку, босой, в домотканых исподниках и грубой холщовой рубахе, белый во мраке, стоял сутулый мужчина. Кашель снова начал его душить. Не в силах утишить кашель, бьющий изнутри, он схватился за грудь.
– Поздно ж, – жалобно повторял он, все еще проявляя беспокойство. Поддерживая исподники, покорно двинулся в хату. – Захожих людей теперь не оберешься, – робко добавил через плечо.
Кирилл и Левенцов потерли сапоги о порог, сбросили налипшие на них комья грязи, закрыли за собой дверь.
В хате было темно, словно лес продолжался. Но здесь ночь была другой – теплая, без ветра и дождя. Босой человек в исподниках нашарил на шестке коробок, чиркнул спичкой. Короткая вспышка осветила его руку, и Кирилл увидел, что она дрожит. Человек держал зажженную спичку перед собой, и огонек уже подобрался к пальцам, потом перебежал с рук на стол, и язычок пламени в плошке крошечной радугой потянулся вверх, загнулся, будто облизывался, и поплыл по глиняному черепку, разгораясь и неся над собой лиловый штопорок дымка. Жидкий свет плошки раздвинул на шаг пространство. Кирилл увидел кого-то, похожего на Петра, говорившего голосом Петра. То был его голос, густой, с хрипотцой, но лицо – другое, чужое какое-то. Может быть, усталость мешала Кириллу узнать его, может быть, время все в нем переменило? Преждевременная старость изувечила лоб и щеки, будто тупой нож прошелся по ним, голова была как в пепле, серая, и с головы пепел осыпался на лицо. Плечи ссутулились, в них не чувствовалось прежней силы, и Петро показался Кириллу на целую голову ниже.
– О! – услышал Кирилл. Тяжелый стон Петра остановил кого-то, сползавшего с печи, приподнял кого-то на кровати. – О! Кирила! Кирила, ты? – верил он и не верил. – А не узнал! В потемках все неладно.
Они обнялись.
– Вот, Петро, и свиделись.
– О, Кирила!..
Петро не выдержал, он опустил голову, зарыдал, острые плечи, выпиравшие под рубахой, вздрагивали, словно содрогались от нескончаемого приступа кашля. Судорога свела его каменное лицо, жесткое, в твердых морщинах, как кора дерева, оно стало живым, лицо, в котором, казалось, никакое чувство уже ничто не может высечь.
От печки отделилась истощенная женщина, поклонилась Кириллу, робкая улыбка скользнула по ее иссушенному лицу: с трудом узнал он и жену Петра. Варвара? Не такой помнил ее Кирилл. Он перевел глаза на девушку. Сидя в кровати, она торопливо натягивала на себя платье. Потом, откинув одеяло, ступила на пол. Ей было лет шестнадцать.
– Аксютка. Дочь, – кивком показал на нее Петро.
Аксютка непонимающе смотрела на Кирилла, на Левенцова, все еще стоявших посреди хаты.
«И хата стала какой-то неприютной», – оглядывался Кирилл. Плошка тускло освещала четыре пустых угла, непокрытый крестьянский стол, длинную лавку вдоль стены, единственный табурет и старую деревянную кровать; возле печи два рогача, кочерга, веник. «Хоть палкой размахивай, ничего не заденешь», – с тяжелым чувством подумал Кирилл.
Петро молчал, не в силах слово произнести. Как в забытьи, повторил:
– Аксютка. Дочь.
Нужно успокоиться, нужно успокоиться, понимал он, нужно собраться с мыслями, что-то нужно сказать… Но ничего не получалось, все в нем бурлило – беспорядочно и радостно.
– Что ж не сядем! – растерянно вскинул Петро руки. В лад рукам на голой стене холодно задвигались темные глыбы, а когда он склонил голову, вниз упала глухая гора, тени как бы отражали смятенное состояние Петра. – Не сядем чего, Кирила?..
– Э, братец, нас много, – сказал Кирилл. – Всех не рассадишь. Если с тобой, то, считай, дюжина как раз и будет. – Он шагнул к окну, вернулся. – Скажи, а в безопасности ли мы?
Ответ последовал не сразу.
В Теплых Криницах немцы, можно сказать, не бывают. Но они недалеко. На станции Буды. Повыкопали там бункера и охраняют железную дорогу. Иногда, правда, для острастки деревню обыскивают. Роются в хатах, в подполы залезают. Но только днем, реже вечером. Ночью еще не ходили. Боятся. И случается это, когда один за другим гонят воинские составы. Вот тогда за каждым деревом видят они партизана. Летом нагнали сюда народ и свели лес на двести метров вглубь по обе стороны дороги. А все равно лихо им. Нет-нет, а на дороге выбухи.
– Давно сюда не заходили? – осведомился Кирилл.
Петро заметил его нерешительность.
– Ночь, Кирила, я думаю, наша. Ночью не полезут.
– Ладно, – сказал Кирилл, присаживаясь на лавку. – Костя, веди хлопцев.
Левенцов вышел. Валкая походка, опущенные плечи показывали, как безмерно устал он.
Легкий озноб прошиб Кирилла. Озноб побежал по спине, метнулся в ноги и исчез. Потом во все поры залубеневшего тела начало проникать тепло и вконец его разморило, шея стала вялой и слабой, потеряла упругость и с трудом держала отяжелевшую голову. Но краем сознания Кирилл еще сопротивлялся охватившему его отупению, он еще мог об этом подумать, и он подумал, и сделал над собой усилие, и высвободился из одуряющей власти утомления.
Как легко начать разговор людям, которые встречаются изо дня в день, им всегда есть что сказать, хоть, может, и выговорились накануне. И до чего трудно это после долгой разлуки двум старым товарищам. Они сидели друг против друга, Кирилл и Петро. В черепке дрожал овальный огонек, будто в полумрак хаты из лесу залетел желтый листочек и упал на стол, и ветер все еще его шевелил.
– Опять, Кирила? – осторожно спросил Петро.
– Опять, Петро.
– Партизанить?
Кирилл не ответил. Петро уводил его к тому, что предстояло, а Кириллу хотелось немного побыть с ним в прошлом, в том времени, когда они удачливо действовали здесь. Это бы снова сблизило их, и вместе, преодолев то, что наслоилось за годы и что разделило их судьбы, вернулись бы в хату, где они сейчас сидели, в эту глухую нерадостную ночь.
«Как же ты жил, Петро, эти годы?» Кирилл тяжело вглядывался в Петра, отыскивая в нем того, которого помнил.
Воспоминания подхватили Кирилла, необычайно ясные, они сохранили все детали и оттенки, которые тогда, когда эти события были самой жизнью, горячей, торопливой, казалось, не оставляли в его сознании и следа. Подумалось, что никуда он и не уезжал отсюда, из Теплых Криниц, что вот подойдет Варвара и подаст ему и Петру по стакану первача, залпом выпьют, закусят хрустящим соленым огурцом и ломтем крепкого ржаного хлеба и отправятся за Синь-озерские леса, в свой партизанский отряд. Было тогда Кириллу двадцать четыре и Петру – двадцать два. Конечно, много времени минуло с тех пор. «Воспоминания всегда мучительны, даже если несут в себе радость, потому что они не больше, чем видения ушедшего», – размышлял Кирилл. Он безотчетно почувствовал, что снова связан с судьбой этого человека, со всем, что в ней было и что еще должно произойти.
– Как же ты жил, Петро? – услышал он себя.
Петро помедлил, видно, тоже не знал, как об этом сказать.
– Как жил… – припоминал он медленно и тягостно. – Ты тогда уехал… в двадцать каком? Ну вот, в двадцать пятом. Меня выдали. Суд. Каторга. – Вот, собственно, и все. Он двигался по прошлому, как по ровному замолкнувшему полю: «меня выдали», «суд», «каторга». Теперь это не больше, чем слова, и все коротко, даже пятнадцать каторжных лет, и нельзя было не подивиться великой простоте вещей. Он говорил об этом почти бесстрастно, как о чем-то таком, что не имело к нему отношения. – Потом тридцать девятый. Красная Армия. Свобода, Кирила. – Он приближался издалека, по его невеселому измученному лицу бродили отблески тех дней, он, кажется, даже улыбнулся. – Понимаешь, свобода… И тут тебе сорок первый. Война, Гитлер… Меня и мобилизовать не успели, понимаешь. Пробовал уйти на восток, хотел прибиться к какой-нибудь нашей части, да разве мыслимо было. Прошел километров семьдесят, и немцы поймали меня. «Партизан…» Бежал из-под расстрела, ночью. Выбрался на Пинские болота. И опять, выходит, под панами, теперь под немецкими. Вот и вся жизнь. – Он поднял руки, они длинно повторились на потолке, будто два сосновых ствола держал над головой. Чувствовалось, говорил он о том, что хотел бы забыть. Но разве это забыть?
Кирилл сидел, поставив локти на стол и поджав под лавкой ноги, он почувствовал, что носки сапог уперлись в топорище. В окне, прикрытом ставней, забилась поздняя муха, наполняя хату нудным жужжанием. Глаза невольно потянулись к окну, почудилось что-то, но это муха билась о стекло. Он успокоился.
«И вся жизнь…» – повторил он про себя слова Петра. – «Чепуха!» Рука даже прочертила в воздухе косую линию: чепуха! Человека никакое горе убить не может, оно ожесточает и пробуждает в нем силу.
– Не тот я уже, – вырвалось у Петра. – Сам же видишь… – Он не смотрел на Кирилла, и потому это походило на горестное признание самому себе: он сломлен и все для него кончено. Раньше он просто о том не думал, это и сейчас была не мысль, это было состояние, с которым давно свыкся. – И не в том беда. В другом беда – считай, попусту прошли мои годы, себе ничего и людям тоже. А я, как и все, начиная жить, думал: сколько доброго, еще не сделанного дела в моих руках!.. Эх, Кирила.
«Так всегда, – подумал Кирилл, – возможности видишь со всей ясностью, когда слишком поздно и сожаление уже ни к чему…» Он смотрел на Петра, словно не Петро это, а другой кто-то, с кем вспоминал его, и этот другой говорил о Петре совсем не то, что думал о нем Кирилл. Конечно, и молодость прошла, и вот каторга за дела партизанские в Польше Пилсудского, она убила здоровье, и фашистское нашествие, окончательно сразившее Петра.
«Но что это, физическое изнеможение или душевное тоже?»
– Брось, Петро. – Кирилл покачал головой. – Чепуху городишь. Какое там не тот? – с расстановкой сказал он. – Я пришел к тебе потому, что для меня ты все тот. Тот самый.
Сознание Кирилла не принимало Петра таким, каким видел его сейчас, подавленным, отчужденным, постаревшим, в нем все еще жил другой образ, молодой, сильный, горячий, и перед образом тем отступали законы времени, полного беды.
Всю жизнь вел Петро неравную борьбу со всем, что считал несправедливым, и, в сущности, ни разу не знал настоящей победы. Солнце редко смотрело ему в лицо, гораздо чаще видел он тень впереди себя. «Это страшно, Кирила, это очень страшно, это убивает в человеке человека. Тебе, Кирила, может, этого не понять». А его, Петра, источило сомненье. Несчастье представлялось ему единственно реальным, и потому все остальное становилось для него добрым вымыслом, ради которого не стоило тратить остаток сил. Он замкнулся в себе, им овладело равнодушие, парализовавшее в нем все, что делает человека живым. Он впал в оцепенение, из которого никогда бы не выбрался.
И вот эта ночь, принесшая Кирилла.
Глаза их встретились. Возможно, в это мгновение Петру и почудилось, будто настежь распахнулось окно и в сердце хлынули свет и надежда и все, что они могут дарить. И тут же испугался: вдруг окно захлопнется?.. Он даже вздрогнул. Вместе с Кириллом внезапно пришло облегчение. Он еще не сознавал, в чем оно, но уже понял, что кончился покой, кончилось бездействие, а с ним и оцепенению конец. Его охватила горячая волна благодарности, и он что-то уже одолевал в себе. Давно так не билось сердце. Даже от страха, когда приходили эсэсовцы. Что-то радостное, давно забытое возвращалось к нему, заполняло его, приглушалось ощущение пустоты, которая освобождала от необходимости действовать, надеяться и жить. Он почувствовал утраченную связь с Родиной, словно Кирилл донес сюда ее дыхание, вот так же, как первый неясный луч еще невидимого солнца уже несет в себя его тепло и свет.
Еще час назад все в нем было оледеневшим, он оттаивал на глазах, Кирилл подчинял его своей воле, своему делу. На землистом лице Петра появилось выражение заинтересованности.
– У нас теперь горячо, – сказал Петро наконец. – Тут же самые дороги с запада, сам знаешь. Из Варшавы, из Берлина, со всего света… Сам знаешь… Где ж ты, Кирила, окопаешься? Там же, где и тогда? В синь-озерском гущаре?
– Там. Синь-озеры же не вырубить. Даже если все немцы возьмутся за топоры. Скажи, гитлеровцы туда не лезут?
– Что ты! Боятся леса, как тот пан ладана. – Он говорил уже тоном соучастника.
– Вот что, Петро. В лес с нами не пойдешь. Не надо. Оставайся в хате, как был. Будешь связывать нас с верными людьми, ты ж здешний. Кто тут у вас надежные?
Сени наполнились глухим топотом, дверь в хату открылась. Десантники, жмурясь, входили в теплую полутьму. Петро, смущенно оглядываясь, поднялся с табурета, будто и сам только что ввалился и тоже примеривался, где бы усесться.
– Ничего, ничего, – успокаивал Ивашкевич Петра, видя его растерянность. Он последним вошел в хату. – Места тут для целой роты, а нас пока всего – вот…
– А сделаем так, – соображал Петро, он подвинул стол к окну. В хате стало немного свободней.
– Паша! Толя Дуник! – позвал Кирилл. – Вам придется еще малость потерпеть. Давайте в охрану.
Перешагнув было порог, они снимали с плеч груз, снимали тягуче, будто никак не могли сбросить с себя вещевые мешки, хотелось продлить ощущение тепла, и это мешало им быстро повернуться и выйти.
Ивашкевич и Левенцов, расстегнув телогрейки, уселись на лавку возле Кирилла. Петро снова опустился на табурет, возбужденный и бледный. Остальные, сложив вещевые мешки посреди хаты, не выпуская оружия из рук, примостились у задней стены. Нижний венец стены прогнил, и дуло в спину, словно оставшийся в лесу ветер напоминал о себе.
– И сюда прилез, – вполголоса сердился кто-то, – только что не свистит…
– А и холодный какой!..
Петро услышал это.
– Дует, – виновато сказал он. – Надо бы бревна поменять, оконные проемы выровнять бы надо. Да не к жизни шло. И руки не брались. – Взгляд его скользнул мимо лица Кирилла.
У печи молча возилась с рогачами Варвара. Она вытащила на припечек раздутый, как черный пузырь, чугун, наполнила глубокую глиняную миску картошкой и подала на стол.
Кирилл надвое разломил душистую картофелину и стал макать в блюдце с зернистой солью. Он ощутил острый и приятный вкус тающей во рту соли. Он и не догадывался, как может быть вкусна соль. Теплая кожура прилипала к пальцам, и Кирилл потирал их, снимая ее. Петро тоже ел, ел нехотя, не с таким аппетитом, как Кирилл.
Обернув чугун тряпкой, Варвара понесла его на вытянутых руках и поставила перед хлопцами на пол. Чугун дышал паром, как живой.
– Ешьте, – сказала она. – Ешьте. Забелила б, да коровы давно нет. И забыла, какое оно, молоко.
– Спасибо, – за всех ответил Алеша Блинов. – И без молока еда царская. Спасибо. – Он взял картофелину, подержал ее перед собой, не в силах поднести ко рту. Горячий, плотный дух опьянил его, даже закружилась голова. Перед Гаврусиным полем Ивашкевич выдал каждому несколько галет, полплитки шоколада. И вдруг еда – из печи!
За окном шумела холодная ночь, из которой десантники только что выбрались, они слышали угрюмый бег ветра снаружи.
– Кто ж сменит Пашу и Толю? – Под Кириллом скрипнула лавка, он повернулся. – Михась, Якубовский! Вы?
Михась и Якубовский, устало напружившись, дожевывая картошку, поднялись. Видно было, как борются они с охватившей их слабостью и сном.
Еще за дверью Паша и Толя Дуник почуяли вкусный запах, торопливо вошли в хату и в полутьме безошибочно присели возле чугуна. У Паши не хватало терпения очищать кожуру. Он откусывал сразу половину картофелины.
Все тут же, на земляном полу, вповалку уснули. Варвара унесла чугун. Аксютка убрала со стола глиняную миску, и обе полезли на печь.
– Так спрашиваешь, Кирила, кто тут из наших? – Напряженное выражение глаз Петра как бы придавало силу голосу, хриплому и тихому, и казалось, что звучал он громче.
– И кто может стать нашим, – кивнул Кирилл.
Одного за другим называл Петро жителей Теплых Криниц и окрестных хуторов, называл тех, кого считал верными советскими людьми, их было немало. И ненавидят же они гитлеровцев! Боятся только очень. Да и как не бояться! Немцам донесли, что хозяин двора, того, который у самого мостка, – Кирилл проходил мимо, когда шел сюда, может быть, приметил – кому-то сказал, что Гитлеру здесь не удержаться, и всю семью – семерых – повесили, было это в прошлом месяце, и висели в Криницах целую неделю, пока тяжелый дух не дошел до самих немцев, на Буду, тогда пришли и заставили снять повешенных и зарыть. Сильно запуганы люди…
– Ничего. Постепенно перепуг пройдет, – уверенно сказал Ивашкевич. – Страх как мороз. Подует теплом – и растает.
– А переловить могут, пока растает, – рассудительно заметил Петро.
– Не будем, товарищ Петро, придумывать себе самое плохое, – твердо положил Ивашкевич руку на стол, будто прихлопывая все плохое, что может грозить. – Не стоит нагромождать страхи, потом трудно из них выбираться. Будем думать о хорошем. Это силу придает.
Петро вздохнул, соглашаясь.
– Есть тут хлопец, – сказал он, продолжая рассказывать о людях этой местности. – Горячий, а дельный.
– Ну? – ждал Кирилл.
– Алесь из Грачиных Гнезд. Помнишь же, хутор за лесом, у самого болота.
– Ну? Помню.
– Алесь этот шофер у немцев. Еще есть…
– Постой, шофер, говоришь? – поднял Кирилл руку, и Петро сделал паузу. – Шофер у немцев?
– Шофер. У немцев.
– Так. Продолжай.
– Еще есть правильный человек. Иван. Путевой обходчик. Под Будами живет. Иван и Алесь, когда наши отступили, попали в окружение. А пробиться куда так и не смогли. – Петро сомкнул губы и умолк. Видно было, трудно ему говорить об этих вещах, так они печальны. – А свои это люди, понимаешь, наши… – Он как бы смахивал с них то, что ветер войны надул на их жизнь. – И ненавидят же они немчуру, – покачал Петро головой. – До чего ненавидят! Только и ждут случая. Что ж, вот им и случай.
– Хорошо б потолковать с ними, с Алесем, с Иваном, – сказал Кирилл, – а?
– А чего не потолковать. Да одно дело – я, другое – ты, – раздумывая, сказал Петро. – Поговорю, конечно.
– А поговоришь, устрой встречу.
В окне опять слышно зашевелилась смолкнувшая было муха. Петро задумчиво перевел взгляд на ставню, тронул ладонью затылок, это помогло ему немного продлить молчание, чтобы обдумать сказанное Кириллом.
– Встречу устрою, – произнес он. – Алесь в субботу попросит машину, на которой ездит, и раненько отправимся к Ведьмину омуту. Алесь, Иван и я. Дрова нужны. Зима! Да ты, Кирила, помнить должен Ведьминку. Вот тебе и встреча.
«В субботу? – подумал Кирилл. – Так, сегодня начинается вторник. Завтра, в среду, к озеру. Три километра юго-западней озера опушка леса, двенадцать часов, – повторил про себя. – Что ж, в субботу хорошо».
– Значит, в субботу? – посмотрел он на Ивашкевича, потом на Левенцова. Те согласно кивнули.
Кирилл поднялся.
– Пора, – сказал он. – Надо затемно уходить. Одевайся, братец, выведешь до синь-озерского поворота. Как бы не сбиться. Дорогу-то я, пожалуй, забыл. А за поворотом двинемся куда-нибудь в нетра, в самую чащобу. Да, вот что, Петро. Нам топор дай. Вон под лавкой. Ты на Ведьминку соседский захвати. Нам же строиться…
– Бери, бери, – обрадовался Петро, что уже может быть полезен. – Я и пилу дам. Пила у Ивана есть. И лопаты возьми, обе. И гвоздей дам. Бери, Кирила, бери.
С печи снова спустилась Варвара.
– Может, какое барахлишко есть? – обратился к ней Кирилл. – Петровы обноски? Мы ж с ним одноростки. А то форма и форма. Вроде выходная одежа будет, – шутливо сказал он.
– Найдется, – ответил за Варвару Петро. – Старье. Ничего путного не осталось.
– А голому любая тряпка наряд…
Варвара порылась в чулане, собрала, видно, что могла. Вынесла вытертый, пятнастый, латаный-перелатаный пиджак, штаны, внизу обросшие бахромой, две застиранные сорочки, темные, с белыми плоскими пуговками до самого ворота, мятую неловкую шапку, сапоги с порыжелыми голенищами. Связала все это в узел из старого одеяла и смущенно положила на топчан.
– Такое и давать совестно…
– Давай. Нам оно как раз. Ну, спасибо.
Кирилл выглянул во двор, негромко окликнул караульных.
– Тронемся? – тихо спросил Петро, когда все вышли из хаты. Голос его упал до шепота. Но слова были хорошо слышны. Не дожидаясь ответа, шагнул за калитку.
«Чвых-чвых, чвых…» – месили грязь сапоги. «Чвых… чвых…»
Возвращался Петро болотистой дубравой, там, знал он, никто не мог ему повстречаться. Шел неторопливо, осторожно передвигая ноги. А когда попадал в мочажину, цеплялся за стволы деревьев и переступал по толстым корягам. Все в нем желало отдыха – ноги, руки, глаза, но что-то сильное держало его, и он не сдавался: хотелось идти и идти, миновать Теплые Криницы и идти дальше, и станцию оставить позади, и деревни и хутора за нею, и продолжать идти…
Ночь уже тронул рассвет, мрак тончал, тончал, словно рассеивался густой дым.
Петро выбрался на перелесье.
Он возвращался в Теплые Криницы, в старую хату, где сквозь прогнившие венцы задувает ветер, но в мыслях шагал вместе с Кириллом в синь-озерскую чащу. Он шагал в свою молодость, полную радости, опасностей, надежды. Он снова открыл всему этому доступ в душу, и это придало силы, которые было оставили его. Жизнь, оказывается, его не отвергла. Почему раньше это не приходило в голову? Разве ослабли его руки? Или в сердце уже не бродили желания? А может, с годами тускнеет все, что могло когда-то радовать, заставлять бороться, как тускнеют глаза, вянут мышцы, и тут ничего не поделать? «Нет, – покачал он головой. – Нет». Годы накопили в нем много такого, чего раньше не было. Да, и горечь тоже. И сомнения тоже. И поражения. Но оттого же он и сильнее! Дуб, сто лет хлестанный ветрами, кряж, он не согнется, как молодой дубок.
Предутренний свет окрашивал мир в холодные тона, и земля впереди и дальние рощи казались фиолетовыми. Природа сожгла уже все, что радостно творила весной, проявляя щедрость, силу и красоту свою. Ветер гнал под ноги ржавые и совсем черные листья и, покружив на месте, нес дальше след великого пепелища. Только сейчас увидел он суровый цвет поздней осени. Небо поднималось все в клубящихся косматых облаках, будто навстречу двигалось плотно сбившееся баранье стадо, которому нет начала и конца нет.
«Зайти разве к Алесю», – подумал Петро. Если повернуть на Грачиные Гнезда – крюк небольшой, – он выйдет на Алесину хату. Надо зайти. Самое время. И поговорить о поездке на Ведьминку. Вообще поговорить.
Петро и не заметил, как очутился в березовом подлеске, вынырнувшем из болота и еще влажном. Он осмотрелся и взял чуть выше. Желто-красный лист, как маленький сколок солнца, прилепился к носку сапога, и каждый раз, когда Петро заносил вперед ногу, казалось, что в воздухе вспыхивал луч.
Не хотелось думать, как теперь сложится жизнь. Во всяком случае, она обретала смысл, этого ей как раз и недоставало. Это утешило его, ободрило и заслонило все остальное.