Текст книги "Птицы поют на рассвете"
Автор книги: Яков Цветов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 39 страниц)
22
Кирилл торопился. Он тяжело дышал, дрожали руки. Он нажал кнопку фонарика, и круг света, как белый и легкий шар, запрыгал по стеллажам. Кирилл увидел похожие на гробы деревянные ящики – в них авиабомбы. Быстро положил на ящик мешок с миной, вставил в мину взрыватель, уверенным движением выдернул чеку и ринулся из землянки. Якубовский уже выскочил из соседней землянки и спешил навстречу. Минуты через две показался и Паша. Какая-то тень, заметил Кирилл, пересекла Паше путь, и он, будто споткнулся о нее, упал – тень Паши мгновенно накрыла ту, другую тень. «Проклятье! – заскрежетал Кирилл зубами. – Что там?» Он хотел было подбежать к нему, но Паша уже подхватился с земли.
– Бегом, – крикнул Кирилл.
Якубовский и Паша бежали сзади, он слышал их настигающий топот.
В свете луны вынырнули Левенцов, Хусто, Михась, они казались неестественно длинными, продолжением своих вытянувшихся теней. Среди сосен проступили фигуры Толи Дуника и Тюлькина. Он видел их колыхавшиеся спины. «Значит, бегут».
У раскрытых ворот мелькнули Ивашкевич и Ирина. До него донесся быстрый переступ их ног.
– Давай, хлопцы! – бросил на бегу Кирилл. Теперь ему совсем не хватало дыхания. Все смешалось в его мятущемся сознании – свет, топот, сердцебиение, напряженное ожидание взрывов…
Перед самым поворотом дороги бросились в ивняковые заросли, первым Михась, потом Ивашкевич и Ирина, потом Кирилл и остальные. Бежать стало труднее, приходилось раздвигать грудью кусты, ноги вязли в мягкой земле.
– Быстрей! – срывался голос Кирилла.
До Лесного лога, где они должны залечь, минут двадцать пять… Взрывы – через сорок минут. «А если сработает раньше?..» – волновался Кирилл. Ноги деревенели пониже колен, и он не ступни – чугунные утюги передвигал.
И когда кинулся на дно лога, ему показалось, что подкосились ноги, и, собрав последние силы, он быстро поднялся. Огляделся. «Разве уже добежали?.. Здорово…» Но что-то изменилось вокруг. Свет как-то убавился, словно похолодел. И Кирилл понял, что находится в узком и глубоком логу. Он увидел Якубовского, Левенцова, Ирину, Хусто, они лежали, прижавшись к склону. «Один, два, три… – считал он, не в состоянии произнести их имена. – Восемь, девять…» Он поискал глазами Петрушко. Его оставили здесь с вечера для наблюдения, и в случае опасности он должен был предупредить их. Где же он?
– Все на месте, – прервал его беспокойство Ивашкевич. – Все тут. – В голосе комиссара тоже слышалась с трудом скрываемая тревога.
– Все, – машинально повторил за ним Кирилл. Его вдруг охватила странная вялость, с которой не мог совладать, и он медленно лег на мокрое дно лога.
В то же мгновенье дрогнула земля. Еще один многократный удар потряс пространство. В третий раз грохнуло, и Кириллу показалось, что земля разорвалась на куски. В нем опять стучала кровь, и ему нужны были жесты, движения, он уже не мог лежать. Это радость бурно искала выхода. Он подождал немного, все было тихо. Он привстал на колени, поднялся и вылез из лога.
Пора уходить.
Возвращаться в лагерь путем, которым шли к складу, нельзя. Там могла быть и засада. Нужна другая дорога. И еще – надо скрыть след: непременно поведут собак на поиски. Но это не страшно, за Лесным логом лежало озеро. Обо всем они подумали раньше, когда готовили операцию. Кирилл помнил это озеро, тихое, мелководное. А дальше, за озером, тянулась пуща. «Добраться до пущи – значит наверняка избегнуть опасности».
Ночь была на исходе.
– Тронемся, братцы, – сказал Кирилл.
Перелески и кустарники вбирали их в себя, как в мешок.
Кирилл еще не свыкся с тем, что дело уже сделано. В мыслях все развертывалось сначала. Вот прощается он с Кастусем и Алешей Блиновым, они остались в лагере. Блинов отворачивает обиженные глаза. Чудак Алеша! Он или Тюлькин, только один из радистов мог идти на операцию. Блинова он особенно берег. «Ладно. В следующий раз твоя очередь», – сказал ему. Они идут северной опушкой. Ирина тоже, в точно определенное замыслом время выходит она из хаты Оксаны. Она опаздывает на шнапс, это очень важно – опоздать. Кирилл представляет себе, как девушка приближается к будке часового. Оклик. Пароль – не пароль: «Шнапс». Так сказал ей комендант. Часовой оглядывает Ирину. Девушка. «Шнапс». Да, приказано пропустить. Только туда, в вахтштубе. Вон, шагов пятнадцать направо. И ни шагу в сторону. Он будет следить. Девушке все ясно? Пусть проходит. Пока Ирина объясняется с часовым, Михась подползает и почти в упор бьет из бесшумной винтовки. Конечно, на большом расстоянии бесшумкой не многое сделаешь. А вот так, это же чудо, бесшумка. Потом финкой приканчивает Михась часового. Жив ли еще, мертв ли, все равно он пускает в ход и финку. Но где второй часовой? Собственно, почему Кирилл решил, что ночью должен быть второй часовой? Склад не так и велик, мало кто знает о нем – бомбы здесь предназначены для особых случаев, движение в этой зоне редкое.
А дальше? Как было дальше? Потом он узнает об этом. А сейчас он видит это так, как было задумано.
Никто никуда не успел сообщить о нападении. Еще до того как Ирина подошла к часовому, Тюлькин перерезал связь метрах в двухстах от склада. Михась, Левенцов, Толя Дуник и Хусто врываются в вахтштубе. Шнапс уже подействовал на именинника и его гостей. Нападение слишком неожиданное, и никто не успевает кинуться к оружию. Кирилл хорошо слышал автоматные очереди в вахтштубе. В ту минуту он, Паша и Якубовский подкрадывались к складу со стороны землянок, в которых находились бомбы. Натыкаются на патруль. Патруль проходил дорожкой мимо кустарника. Тоже, видно, хватил шнапса, походка выдавала. Эх, бесшумки… Опять сработали на славу. Сняли часовых и у землянок.
Он в землянке. Он торопится. Он располагает секундами, самое большее минутой. Свет фонарика по стеллажам. Он поспешно кладет мину на ящик. Ему и сейчас казалось, что пальцы сохранили ощущение рывка, когда выдергивал чеку, он даже пошевелил ими. А Паша, почему задержался Паша? Почему припал к земле, когда выскочил из землянки – она метрах в пятидесяти от той, в которой был Кирилл. Наверное, заметил, что часовой вдруг ожил и пополз. И пришил его финкой к земле.
Все это не осталось позади, а шло вместе с ним, от него не отделяясь.
Наконец впереди блеснуло озеро. На противоположном берегу тяжело стояла огромная поздняя луна, и тот берег казался непостижимо далеким. Холодная молния лежала на черной воде. Там, где струился свет, вода была позолоченной, и видно было, как течение выводило на ней стремительные завитки. Унылое озеро с плоскими илистыми берегами было сейчас величественным.
Вошли в воду. Рябой поток катился из-под луны прямо на них. Взбудораженная вода дышала холодом, и на ней ломался лунный след, будто у самых ног ползали сверкающие змеи. Осторожно, как слепцы, передвигали ноги по кочковатому и скользкому дну. Перед глазами метались светлые звенящие осколки. Позади вода глухо смыкалась, заполняя черные и бронзовые щели, выбитые движением.
Вода набралась в голенища, и Кириллу казалось, что переставляет босые ноги по студеному дну. Грудью рассекая воду, мимо прошли Паша, Толя Дуник, Якубовский, потом Хусто. Они ушли вперед. Кирилл видел их головы, словно по озеру медленно катились темные шары. Потом с ним поравнялся Левенцов. Он поддерживал Ирину. Ирина двигалась тяжело, делая шаг, останавливалась, дно уходило из-под напряженно дрожавших ног, и она искала опору.
– Костя, пусти, я сама пойду, – чувствовала она, что и ему нелегко. – Пусти, Костя.
Он не откликался, крепче прижимал ее к себе и шел дальше.
Кирилл видел, с каким трудом пробивался вперед Петрушко. Маленький, вода доходила ему до подмышек, лишь короткие плечи возвышались над водой.
– Одолеешь, братец? – сказал Кирилл.
Петрушко повернул к нему голову. В лунном свете лицо его было желтое, как лимон.
– Та одолею, – едва выдавил из себя Петрушко. Он натужился и прибавил шагу. Вода плеснулась и смолкла.
«Еле живой плетется, – подумал Кирилл. – Зря не оставил в Москве, – укорял он себя. – Соблазнился: пожилой, квелый мужичок, никто за диверсанта не примет…»
Все озеро еще лежало впереди. И минутами Кириллу казалось, что до того берега не добраться, так был он далек.
– Давай, давай, – поторапливал Кирилл Петрушко. – Отстаем, братец. – Он слышал, как тот прерывисто дышал.
Кирилл не уходил от него. Они шли последними, и расстояние между ними и теми, что были впереди, все больше увеличивалось.
С каждым шагом становилось глубже. «Утонет», – с беспокойством думал Кирилл о Петрушко.
– Иди на камыш, – подтолкнул он его. – Там мельче. Давай на камыш.
Тот неуклюже повернул в камышовые заросли, мрачно черневшие в правой стороне озера. Когда вошел в гущину, все потемнело, даже свет луны сюда почти не проникал. Теперь был он погружен лишь до пояса, и это его успокоило. Но то была не вода, – холодное жидкое болото, и каждый раз, когда он шевелил ногой, чтобы переступить, все вокруг, словно пробуждаясь, громко чавкало, и казалось, наверх с плеском, и писком, и треском, и урчаньем поднимались со дна склизкие болотные чудища. Его охватил страх. Он застонал даже.
– Давай, давай, братец, – подбадривал Кирилл.
И Петрушко слышно пробирался сквозь высокие заросли, оступаясь, хватаясь за камыши.
«Черт подери, и озеро-то вроде небольшое. А конца ему нет…» – подумал Кирилл.
Вдалеке виднелась фигура Ивашкевича, совсем короткая, потому что шел по грудь в воде. К нему приближался Михась, он, должно быть, споткнулся, – взмахнул руками, точно-собирался взлететь или поплыть, и пошел рядом с комиссаром. Их догнали Паша и Толя Дуник, потом Якубовский, потом Левенцов с Ириной…
Постепенно дно поднималось, легче было передвигать ноги, все стали выше, как бы выросли. Взбитая множеством ног, взбаламученная, вода гремела, как жесть на ветру. Зачерненное у берегов тяжелой тенью леса, озеро походило на пропасть.
Один за другим выбредали из воды. Берег дикий, пустынный. На вязкий песок накатывались мелкие волны, будто шлепали тысячи ладошек. Прибрежные голые кусты сверкали в свету, как штыки. Разделенная светом и тенью, врезалась в ил одинокая плоскодонка без весел, с ведром на корме, погруженной в воду.
Мокрая одежда облепила живот, колени, в сапогах между пальцами переливалась жижа, и не верилось, что уже вышли из воды. Кирилл даже оглянулся, хотелось убедиться, что озеро в самом деле позади. Он чувствовал, как по телу стекала вода. Аспидно-темная спина леса впереди, которую тоже проткнуло золотое острие луны, издали неприятно казалась дремучей водой другого озера.
Солдаты призваны отдать жизнь, если это понадобится, и потому ничто не могло быть для них слишком трудным. Они выполнят все до конца, даже если смертельная опасность нависнет над ними и испытания потребуют напряжения и страданий, превышающих человеческие силы.
Чаща снова скрыла их.
Луна неотступно шла справа. А потом где-то затерялась среди высоких сосен, высоких елей. Но все равно было светло.
Двигались молча. Все медленней шаг. Петрушко остановился, резко кивнул земле, помотал головой, переступил раз, другой, третий. «Уснул на ходу», – понял Кирилл. Да что Петрушко, – Якубовский шел шатаясь, и Хусто, Ивашкевич тоже… И его самого так и тянула к себе земля, так и притягивала. Он знал: лишь только тело коснется земли, уже не подняться. Идти, идти. Хоть еще немного. Сколько же – немного? Метров пятьдесят? Полкилометра? Мысль, чтоб пройти еще полкилометра, показалась безрассудной. Может, просто остановиться всем, постоять минуты три? Нет. Тогда ноги совсем не сдвинуть с места. Идти!..
Кирилла заваливало в сторону – голову, плечо, все тело. Он почувствовал, что упадет, если не опустится на землю, вязкую, мокрую, холодную, но все-таки землю. Больше не выдержать.
– Переведем дух, – сказал он.
Он плюхнулся под ель, на мокрые иглы, с усилием стащил сапоги, вылил из них согревшуюся воду. Выжал портянки, повесил на ветке, обернул ноги кусками парашютного перкаля и, чтоб не размотались, перевязал обрывками строп. Улегся, подобрав колени к животу. Около пристроился Якубовский. Кирилл слышал, как тот доставал трубку, видел, как зажег спичку, прикрыв ее ладонями. Кирилл почувствовал терпкий запах ночного леса, смешанный с табачным дымом. Потом все замерло там, где прилег Якубовский, он превратился в неподвижную горку, напоминавшую зигзаг. Слева от себя Кирилл заметил Пашу, будто далекий, в лунном свете зыбкий, он тоже перематывал портянки, потом встал. Сжав руками автомат, выбрался за кустарник, сильный человек, непременный караульный в опасных местах.
– Собаке лучше, – поймал Кирилл хмурый шепот Тюлькина.
И другой голос – Михася:
– Лучше. Но я не меняюсь. Лежи.
– Знаешь, Михась, – жалобный голос Тюлькина продолжал: – не уверен, смогу ли и завтра делать все это, терпеть так.
– Обязательно сможешь. Вначале всегда так. А потом – это как воробью летать. И хватит, лежи.
– Сапоги – гадюки, – глухо прорычал Тюлькин. – Как зубами, вцепились в ноги.
– Ай, несчастный какой!.. А ты портянки как следует намотай, и сапоги станут покладистыми, – посоветовал Михась.
Вмешался третий голос:
– Когда сапоги – гадюки, дело – хрен. – Голос усталый, но внятный. «Это ж Ивашкевич», – уже цепенеющим сознанием улавливал Кирилл. – Война, черт дери, самая трудная работа. И сапоги – штука номер один. После автомата… – представил себе Кирилл тихую улыбку Ивашкевича.
«Человек, не привыкающий к бедам на войне, и вправду несчастный…» – подумал Кирилл.
Потом еще что-то сказал Михась. В дремоту вливался его негромкий говор. «Что сказал он? – напрягался Кирилл. – Это он с комиссаром». Все смешалось, все смешалось и отодвинулось куда-то. Так гудят ноги. «Но что он сказал?»
– Мокропогодица надвигается, – спокойно выговаривал Михась. – По всему видать, начинается неспопутная погода.
«Лег, – догадался Кирилл, потому что голос его шел уже снизу. – Неспопутная погода? С чего это он? – не понимал Кирилл. – Наоборот, распогодилось только. Вот и Гриша спросил о том же».
– Ветер, – ответил Михась.
– Ветер и вчера был и позавчера. И сегодня ветер, – засыпающим голосом бормотал Ивашкевич.
– Не такой. Другой ветер. Тихий, ровный. Без всякой щелочки. Вроде и не перестанет никогда. И дух совсем сырой. Не болотный, что от озера тянет. Чуете? Вроде его вымочили. – Помолчал. – Утром, гляди, и замолаживать начнет.
«Михась лесовик, знает, что говорит. А кто это сидит под елью? – раздражался Кирилл. – Кто это? Не окликать же…» Кирилл сердился, он уже угрелся, к нему подступал сон, и не хотелось вставать. Тяжело поднялся. Эх, Петрушко. Он. Ель, как полог, раскинулась над ним, и он уснул сидя, сжимая мокрый сапог в согнутой руке. Кирилл растолкал его.
– Смени портянки и ложись. Надо лечь.
Вернулся на место, положил руку под голову и в ту же минуту из сознания, вконец сморенного усталостью, исчезло все живое.
Кирилл не сразу очнулся, он не мог сообразить, что с ним и где находится. Он протер кулаком глаза, в них наконец вошло утро и все, что оно с собой принесло. Он увидел Ивашкевича. На его побледневшем лице воспаленные глаза с красными прожилками горели, как закат, предвещавший ненастье. «А! – вспомнил. – После Паши охрану нес он…»
– Поспать, братец, кое-что значит, – сказал Кирилл, разминая руки. Хоть какой-нибудь жест, какое-нибудь движение – он смотрел на Ивашкевича смущенно, виновато.
Бойцы недвижно спали на оловянной от тусклого света траве. Они получили самое желанное вознаграждение за нечеловечески тяжелый солдатский труд. Большего они и не хотели.
Кирилл перешагнул через Пашу, задел его, но тот и не шелохнулся. Он лежал на боку, с полуоткрытым ртом, с лицом тихим и ничего не выражавшим, сон убил в нем все: его живость, его мускулы, только ноги были раскинуты так, словно он еще шел. Тут же примостились Михась и Тюлькин, они припали друг к другу и укрылись одной плащ-палаткой. Кирилл улыбнулся: «Друзья, оказывается…» Усики Тюлькина и бачки стали еще черней, потеряли свою ровность, будто ночь небрежно провела пальцем по его лицу. Запрокинув голову, растянулся Толя Дуник. Он по-ребячьи посапывал. У ног его, надвинув ушанку до самых бровей, приткнулся Хусто, словно и во сне спасался от холода. Возле Левенцова, положив руки на гнилушку-пень и уткнув в них лицо, сидя спала Ирина. Кирилл увидел Якубовского, он лежал удивительно спокойный, черты лица разгладились, в них исчезла резкость, они были такие мягкие, что Кирилл в первое мгновение не узнал его. У невысокой елки, втянув голову в плечи и сунув под щеку сложенные вместе ладони, прикорнул Петрушко. Сапоги, не натянутые на ноги до конца, казались мертвыми.
– Пусть еще минут двадцать поспят, – сказал Кирилл. Он опустился на плащ-палатку рядом с Ивашкевичем. Разложил карту. Каждое пятнышко, каждая черточка на ней обозначали препятствия, и они начнутся, как только Кирилл подымет всех и они тронутся дальше.
Он опять оглядел спавших. Они оставались в том же положении, ни разу не шевельнулись. Сон сделал их каменными.
– Ладно, – сказал Кирилл. – Еще пять минут.
23
Петрушко почувствовал себя плохо, он выбился из сил. Все в нем горело. Даже под дождем, начавшимся с утра. Ивашкевич заметил, что тот занемог. Лицо Петрушко было уже не старчески серое, температура сделала его розовым и жарким, только бледные губы отливали синевой, словно их обметал иней.
– Ты что?
– Та ничего, товарищ комиссар, – как-то испуганно прохрипел Петрушко. Губы выдавали неловкую улыбку, она выглядела чуждо на загорюнившемся лице. Его пошатывало.
– Какое тут ничего, – оглядел его Ивашкевич. – У тебя вон петух в горле. – Петрушко стоял перед ним еще более тщедушный, чем всегда.
Кирилл, ушедший было вперед, почуяв неладное, вернулся.
– Э, братец, – посмотрел он на Петрушко. – Плохо, вижу, твое дело.
– Та ничего, пойду.
– Пойдешь, конечно. А как же. Толя, возьми у него автомат.
Петрушко отдал Толе Дунику автомат. Идти стало легче. Ветер хлынул в еловую чащу, всколыхнул ее, и высокие ели торжественно развернули зеленые знамена. Он шел мимо них, шел и счастливо улыбался. Горячечное забытье растворило боль. Петрушко был снова в своем домике…
Жизнь свою делил он на две неравные части – до освобождения Красной Армией Западной Белоруссии и после освобождения. Двадцать лет лепил горшки из глины – перенял это рукомесло от отца-гончара – и возил их в ближайший городок на базар. Потом, в колхозе, пахал, сеял и тоже лепил, как бывало, расписные горшки, такие нарядные, что не в печь – в красный бы угол ставить. И хоть славилось в окрестностях Петрушково мастерство, душа его, кроткая и ласковая, лежала к другому. Кто знает, откуда пошла у него любовь к саду. Всего-то одна-единственная яблоня и была у Петрушко, старая яблоня с узловатым корявым стволом. Росла она под самым окном. Посадил ее лет пятнадцать назад в день, когда у него родился сын Антон. Не прожив и месяца, сын умер, яблоня же принялась. Он ухаживал за ней так, как собирался пестовать сына, если б остался жив. И звали яблоньку сыновым именем – антоновкой. Весной на яблоню спускалось пышно взбитое облако, белое-белое, а на утренней заре и в закатный час облако вспыхивало розоватым тающим огнем. Осенью на поднятой вверх зеленой ладони щедро держала яблоня красу-радость – пригоршню янтарных маленьких лун. Похоже, не в землю пустила она корни, – в самое сердце Петрушково…
– Ну как?
Оклик Ивашкевича вернул Петрушко в лес.
– Ну как?
– Та хорошо, товарищ комиссар.
«А и вправду хорошо». Он даже не ощущал своего тела, оно как бы заснуло, и только когда проводил руками по насквозь промокшей телогрейке, гимнастерка и рубаха под ней, тоже мокрые, прилипали к груди, тогда оно просыпалось. Он понял это и старался к телогрейке не прикасаться.
Так и не довелось стать колхозным садоводом… Война. «А и не вечно это, правда-то одолеет». В голову приходили жалобные мысли, опять возник перед глазами бревенчатый домик, крошечный, как теремок из сказки. Мох в пазах давно потерял свой цвет и был невиден. Под окном, выходившим на полуденную сторону, по-прежнему дремала яблоня. Другое окно смотрело на восход, и солнце, лишь выплывало из-за черепичной крыши фермы, заливало стекла сильным румянцем, и это значило, что наступил день и пора взяться за дела, которые ждали его, Петрушковых, рук. Куда бы ни кинул взгляд, что бы ни увидели глаза, везде находил себе дело, все было, как ему казалось, не в таком порядке, как надо, все требовало его участия, и он брал топор, брал пилу, брал лопату…
День тот, помнилось, оборвался в самом начале. Петрушко затворил калитку, как всегда, когда уходил на колхозную работу, со звоном звякнула железная щеколда. Он ступил на узкий мосток, перекинутый через канаву, по ней весной и осенью стекала лишняя вода, и повернул на стежку, которая вывела его на светлую, теплую улицу. Из раскрытых дверей и окон тянуло запахом печеного хлеба, и запах этот забивал даже запах садов, от которого сладко тяжелел воздух на улице. Когда был уже у Кузькиной горы, он оглянулся на домик, видневшийся внизу, порожний теперь. Он не мог поверить, что совсем уходит. А сухари в сумке, а две пары белья, полотенце и мыло, завернутые в газету и тоже положенные в сумку, а ложка и складной нож в кармане все равно не убеждали его в этом, хотя он знал уже наверное: большую беду начал немец.
Возле колхозной конторы толпа женщин, стариков и детей окружила три грузовика с высокими бортами, в них – кто сидя, кто стоя – односельчане, молодые и пожилые, с дорожными сундучками, с сумками, такими же, как и у него, с небольшими узелками. Отсюда, с Кузькиной горы, виднелась еще не убранная рожь, и коровы бродили по дальнему лугу. А на площадке, против самой конторы, краснели кирпичные стены недостроенного гаража. Навалом лежали железные балки и бревна, возвышались сизые горки цемента, извести, будто сливками облитые, застыли мешалки, валялись мастерки. Он тоже клал эти стены. И рожь скоро убирать. Он тоже на этом поле сеял. И кому пахать зябь под яровые, если трактористы едут вместе с ним. Все пошло вкось и вкривь, и ничего не поправить. Петрушко ужаснулся этой мысли. А надо вовремя убрать рожь, и поднять зябь надо, подготовить землю… В нем не мог умереть хлебороб, даже сейчас. «Ай, и большую беду начал немец…»
В знойном небе – это хорошо помнилось – послышался слитный гул, он быстро нарастал и по мере приближения яснел и яснел, плотно заполняя собой пространство, и вскоре на большой высоте показались двигавшиеся черточки. Все ринулись в посадку и под взгорье, в траву. Бомбардировщики урчали, тупо буравя воздух, и, не обращая внимания на грузовики возле конторы, на затаившихся людей, шли на восток. И так же, вся в охре, стояла рожь, так же лениво бродили по лугу коровы, а дальше за лугом, у горизонта, ровная темно-серебристая полоса леса резко отделяла бледно-голубое от зеленого и золотистого. Казалось, выбросить из головы все, что принесло с собой то утро, протереть глаза, как после кошмарного сна, дать сердцу улечься – и, право же, никаких перемен в жизни не произошло.
А люди подходили и подходили, забирались в кузова машин, он тоже влез в кузов. Он успел заметить, как вышел из конторы председатель колхоза в старой своей гимнастерке с накладными карманами на груди, в брезентовых сапогах. Он держал в руках свернутое знамя, то самое, которое в минувшем году вручил колхозу председатель райисполкома за успешно проведенные сельскохозяйственные работы. С этим знаменем, на этих машинах выезжали недавно в соседний колхоз на первомайский праздник. На этот раз выпуклая грудь председателя пропала, он как-то сник. Шаг был грузный, медленный, будто что-то забыл и размышлял, не вернуться ли. Он не вернулся. «Тронули…» – сказал. Глухо, скорбно. Не так, как бывало. Сел в кабину первого грузовика.
Стиснутый со всех сторон Петрушко не видел дороги, по которой ехали. Оказалось, прибыли в районный центр, остановились на площади у военкомата. Боковое стекло кабины первого грузовика спущено, ветерок перебирал высунутое наружу алое полотнище, на котором сверкало вышитое золотом: «Слава колхозным труженикам!» Призванные в армию, толпясь, входили в военкоматский двор.
«Ох, и горячо же». Наверное, оттого, что вспомнилось, стало ему нехорошо. Боль требовала, чтоб он присел, чтоб прилег, чтоб весь отдался ей. Но он не мог этого сделать, он должен был идти, во что бы то ни стало идти. И, едва переступая, шел.
Он шел, как-то избочась, чтоб дождь не заливал лицо. Но ветер все равно обдавал его то холодными, то теплыми струями, но больше холодными, и он ежился. Он двигался, спотыкаясь на каждом шагу. Вернее, припадал на одну ногу, потом на другую.
Петрушко ухватился за колкий куст, чтоб не свалиться.
И тут появился Михась. Михася он не видел, жар застлал ему глаза. Он услышал его дыхание, когда тот нагнулся над ним.
– Постой, – жестко сказал Михась. Сиплый и сухой голос его не знал других интонаций, и он не мог придать ему мягкости. – Постой…
Он скинул с себя плащ-палатку и расстелил на земле внутренней стороной вверх…
– Ну вот. – Петрушко расслышал, это Тюлькин произнес. – Сколько в тебе кил, Петрушко? – «Кил» нарочно сказал, чтоб насмешливей вышло.
Петрушко понял, но ничего не ответил.
– Передых захотел?.. – ехидничал Тюлькин. – Ловкий мужичок…
Михась сердито скосил глаза:
– Недоброй ты совести человек. Разве не видишь, болен он.
Из зарослей вышел Паша. Он оказался между Михасем, хлопотавшим возле Петрушко, и поспешно уходившим Тюлькиным и слышал все, что тот сказал. Широкие ноздри Паши раздувались и опадали, на шее проступили и напряглись, синие, будто накаленные, провода вен. Он рванулся к Тюлькину.
– Еще хоть слово, – схватил он его за грудь. – Хоть одно слово – и прибью.
– Ты что, сдурел? – прикинулся Тюлькин, будто не понимал, чего тот хочет. – Отвяжись…
Показался Ивашкевич. Он двигался позади всех, замыкая отряд.
– Повезло тебе, дерьмо. – Паша окатил Тюлькина уничтожающим взглядом и, разжав кулаки, отпустил борта его плаща. Подошел к Михасю уже успокоенный, Тюлькина в мыслях его как не бывало.
– Кладись, – сказал Паша нетвердо стоявшему на ногах Петрушко и показал на расстеленную плащ-палатку.
Тот растерянно посмотрел на Пашу, потом на Михася, вид у него был страдающий и виноватый.
– Что возиться со мной? Та попробую идти.
– Пшел ты… – сплюнул Паша решительно. – Кладись, говорю.
– Свалишься, – тронул Михась плечо Петрушко.
Петрушко почувствовал, что все в нем глохнет. У него подогнулись колени, и он, без памяти, как срезанный, рухнул на плащ-палатку.
Михась и Паша подняли ее и, пробиваясь сквозь густо сомкнувшиеся ветви, медленно понесли.