Текст книги "Птицы поют на рассвете"
Автор книги: Яков Цветов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 39 страниц)
– Я был командиром республиканской роты. После тебя. Я и тогда был настоящим. Как и сейчас. – Голос Фернандо – как бы издалека, глуховатый, замедленный.
Фернандо уходил все дальше и дальше. Произошло худшее, что могло произойти. Хусто охватило чувство беспомощности. Он еще не мог отделить живого Фернандо от того, который только что умер здесь, в кабинете. Теперь глаза закрыл Хусто.
– Фернандо… – еле произнес Хусто, будто его схватили за горло и лишили дыхания. – Но ведь…
– Ты хочешь сказать – идея? – прервал его Фернандо.
Хусто открыл глаза, он заметил усмешку на губах Фернандо.
– Так вот, Лопес, идея – это жизнь. А жизнь меняется, меняются и идеи…
– Конечно, Фернандо. Жизнь меняет идеи. Все зависит от того, какая жизнь. Скверная жизнь, подлая жизнь человека рождает в нем скверные, подлые идеи. – Хусто уже что-то пересилил в себе, что-то преодолел, и это принесло облегчение.
– Жизнь, Лопес, это жизнь, и ничто другое не надо придумывать. Сильный, скажешь, слабого? Да. Но ведь это в самой природе вещей. Мир устроен так, что всем не может быть хорошо. И тут никакие идеи ничего не изменят. Говоришь, Карабанчель, Каса-дель-Кампо? Мадрид защищал тогда не правое дело. Кровь на его камни пролилась напрасно. Оказалось, правда была не на нашей стороне. Нас и разбили. Жаль, когда люди отдают жизнь, отстаивая заблуждения.
– Заблуждения? Что ты хочешь этим сказать?
– А ты был понятлив, Лопес. Слушай. Дело не в том, чья идея вернее. Важно знать, кто кому шею свернет.
– Кто же кому шею свернет? – Хусто стало любопытно.
– Немцы русским. И потому я с немцами.
– Мне страшно подумать, Фернандо, что тогда, у Мансанареса, лежал с тобой в одной траншее, бок о бок. Враг, оказывается, был не только по ту ее сторону, но и рядом со мной. Измена всегда измена. Она не приносит человеку покоя, не дает ему веры. И тогда он пуст.
– Слова, Лопес.
– Послушай, Фернандо! – Хусто сжал кулаки. – Выдай меня, если ты уже не тот… Я не скажу им о твоем прошлом. Наше хорошее прошлое не может тебе принадлежать, если ты в самом деле не тот… – Он понимал, Фернандо это уже ничего не говорило, с этим у него все покончено.
– О моем прошлом? – Пальцы Фернандо мелко и быстро забарабанили по столу. – Не выйдет. Я всегда знал, что ты благоразумен.
– Выдай, выдай меня, если ты уже не тот… – простонал Хусто.
– Нет, – сухим голосом произнес Фернандо. – Еще есть время, ты подумаешь. И тогда – как знать – мы друзьями вернемся в Мадрид. – Он помолчал. – Маскарад? – кивнул на форму Хусто. – Или на нашей стороне, но… В таком случае, ты бесчестен, Лопес. Я, по крайней мере, и тогда и сейчас был искренен. Что ты на это скажешь?
Хусто не ответил. Потом медленно поднял глаза:
– Искренность подлеца?..
– Так вот, Лопес. Считай, что тебе повезло. Все-таки бывший друг. А теперь убирайся! Великодушие не безгранично. А на войне оно вообще не существует. Это первое, что убивают, когда начинается война. – Фернандо встал. – Повторяю, Лопес, тебе повезло. Убирайся!
Мадрид спокоен в этот час. Хусто приподымается на койке и вытягивает голову к окну. Одеяло сползает на пол, и обнажается забинтованная грудь. Хусто видит, как синяя мгла движется по улице, заполняет воронку почти под самым окном госпиталя. У подъезда – санитарные машины с большим красным крестом на ветровом стекле, на крыше, из машин вытаскивают носилки с ранеными. Одного приносят в палату, у него сбился на голове бинт со следами почерневшей крови. Хусто снова выглядывает в окно. Напротив – женщины с бидончиками, с ведерками, с корзинками жмутся к стене еще закрытого магазина. У некоторых на руках спят дети, совсем крошки. Откуда-то доносится гул, и женщины встревоженно взглядывают на небо. Ничего, оказывается, страшного: из-за угла выплыл грузовик и проходит по улице. Мадрид пока спокоен. Он спит. А часа два назад город бежал, гремел, пылал. Всю ночь падали бомбы, «юнкерсы» прилетали, уходили, опять появлялись. Хусто видел, как вдалеке горели дома. Ветер вздымал рваные языки пламени, и это напоминало сад из красных деревьев. Хусто продолжает смотреть в окно, он думает, каким спокойным, ласковым, настоящим может быть город, когда его не беспокоят бомбы и он готовится встретить торопливый перезвон трамваев, поскрипывание тележек зеленщиков и молочниц, похожие на птичьи голоса школьников. И опять – сирена! Хусто успевает опуститься на койку, успевает поднять с пола одеяло и кое-как укрыться, успевает перевести взгляд на дверь, в которой показываются невыспавшиеся, утомленные санитары. Они укладывают раненых на носилки и выносят в коридор, по лестнице спускаются в подвал. Потом они приходят за Хусто. Где-то недалеко, слышит он, разрывается бомба. Как удар в колокол, из окна со звоном вылетают стекла. И отяжелевший воздух, тугой и теплый, как гонимая ветром вода, движется по палате, и еще резче запах бинтов, пропитавшихся кровью. Хусто несут. Он чувствует, как дрожат от напряжения руки санитаров, сжавшие поручни носилок…
Возможно, за ним следят. И он не стал дожидаться Алеся, который должен сегодня в полдень приехать в город по своим делам. Он выбрался на шоссе и сел в попутный грузовик. На девятнадцатом километре Хусто вылез из кабины – ему нужно было направо, грузовик сворачивал влево. Кружилась от пережитого голова. Он постоял немного, перед тем как двинуться дальше. Только теперь почувствовал он, как измотало его ощущение опасности, наполнявшей каждую секунду целых трех дней, трех ночей. Опасность не давала уснуть, шла с ним вместе, шла на вокзал, когда он туда шел, останавливалась у подъезда и поднималась с ним по ступеням, ведущим в гебитскомиссариат…
Он не заметил, как повернул в лес. С ветки отвалился скрученный коричневый лист и закружился перед глазами, под ногами скрипнул сухой сучок, еловая шишка податливо вмялась в жесткую траву. В лесу стоял туман, он обволакивал стволы, клочками висел на вершинах, будто зацепился за них и не мог тронуться дальше.
Хусто присел на пень, сложил на коленях руки, и голова легла на них. Он ощутил холодную каплю, стекавшую по щеке. По еловым ветвям, как по лестнице, слышно спускался ветер и обдувал его. Он уже закрывал глаза, когда увидел Фернандо. Тот неторопливо подходил к нему и, склонив голову набок, остановился. Он стоял перед ним удивительно определенный, с длинными сросшимися бровями, словно кто-то провел через лоб черную полосу, разделив лицо с маленькой родинкой возле губ, похожей на мушку. Хусто поднял голову, и Фернандо пропал. Он ясно же видел его перед собой. Ну вот, Фернандо снова перед ним. Это ветер гудит вокруг или кровь шумит в голове, – не может Хусто понять. Как бы раздваиваясь, он ощущает себя здесь, в лесу, и там, в траншее у Мансанареса.
Он снова закрыл глаза, и пока были смежены веки, прошлое, такое далекое, повторилось, оно как бы получило второе существование. И он снова прожил его в эти несколько минут. Только сейчас понял он, что прошлое не умирает, оно живет в памяти и так же реально, как и настоящее, время ничто не в состоянии стереть. Прошлое – это же целый сбывшийся мир, в котором действуют все, и те, кто еще жив, и те, которых уже нет, все равно, память возвращает их, и они вместе радуются, печалятся, борются. Это она не дает времени умерщвлять прошлое, перемещает его в настоящее, и человек видит всю свою жизнь. Видит такой, какой она была. И это снова приносит радость, если была радость. А если только то, что может вызвать чувство стыда и горя? «Нет, Фернандо. Нам не придется краснеть за наше прошлое. Мы боролись. Мы искали правды. Для всех. Разве ты не горд, боец Пятого полка?» Но как он сказал, Фернандо? «Жизнь меняется, меняются и идеи…»
«Не сердись, Хусто, – заговорил Фернандо. – Нам не из-за чего ссориться. У нас уже ничего нет. А может, и не было ничего?»
«Было, Фернандо. Как же! Многое было…»
Хусто не боялся воспоминаний, они согревали его и сейчас и связывали с будущим. Фернандо опасался их. Как брошенные в него камни, они причиняли ему боль, видел Хусто.
«Все, что осталось, – только в памяти, вот как у тебя, – жаловался Фернандо. – Испания далеко, так далеко, что и представление о ней туманно. Нас раскидало по чужим землям, под чужие знамена. Что нам в них, Хусто?»
«Ты меня уже не поймешь, Фернандо…»
«Я теперь многого не понимаю, – вздохнул Фернандо. – В мире все неясно. Не знаешь, где искать истину. У русских? У немцев? Ничего нельзя предвидеть заранее. Ничего. Всегда делаешь, думая, что правильно делаешь. А когда сделал, видишь – не то…»
«Если честное делать, чистое делать, всегда – то!»
Хусто видел, как тучи заворачивали сюда, на лес, свет постепенно уходил, трава, кусты, деревья превращались в тени, и тени сливались в сплошную темноту. Фернандо сидел с ним на пне, голова опущена, и потому глаза смотрели в землю.
«Как это вышло у тебя, Фернандо?»
«Знаешь, и сам в толк не возьму. Нервы сдали».
«Тут нервы ни при чем, Фернандо. Нервы совсем ни при чем. Ты просто лишен совести, понимаешь, нет у тебя чести, верности нет. Ничего нет. Но тогда, в Каса-дель-Кампо, я этого не знал. И мне жаль, Фернандо. Ведь дружишь прежде всего с совестью, а потом уже со всем остальным….»
«Мы были молоды и глупы, – слышал Хусто. – Мы верили в идеи. Идеи требовали нашей крови, и мы отдавали свою кровь. До чего ж мы были глупы, Хусто!»
«Ты думаешь?»
«Я думаю? – усмехнулся Фернандо. – Я знаю. Беда быть человеком, – доносился его глухой голос. – Лучше травой, камнем лучше….»
«Нет, Фернандо. Нет и нет. Ты боишься жизни, и у тебя ничего не осталось. А может, и раньше ты был пуст и я просто не замечал этого?»
Хусто испытывал сейчас большую боль, чем тогда, когда Фернандо укладывал его на санитарные носилки. Боль та растянулась во времени и нарастала. В нем все болело. Фернандо, предатель Фернандо стрелял в него, и он не знал пощады.
«Хусто». – Фернандо хотел еще что-то сказать.
«Молчи! – Хусто сжал кулаки. – Ты стоишь на чужой земле. Завтрашняя Испания тоже чужая тебе».
И прежде чем он сделал шаг по мягкой лесной земле, прикрытой мертвыми листьями, Фернандо повернулся и пошел. С минуту шел, тяжело склонив голову, как в тот вечер по каменным ступеням гебитскомиссариата, и растаял в воздухе, уже пахнувшем зимой.
Тереса уходит. Походка шаткая, слишком медленная, и кажется, Тереса не уверена, все ли в самом деле закончено там, откуда уходит. Вид у нее такой, словно хочет оглянуться, но что-то сдерживает ее. До двери идет как-то боком, и Хусто видит не спину ее, а профиль. Щека ее вздрагивает, и он понимает – Тереса плачет. Не потому, что уходит совсем, на фронт, – она плачет о нем. Как хорошо было им в тесной и низкой мансарде шестиэтажного дома у Северного вокзала. Вчера бомба прошла дом насквозь. Тереса поддерживает за плечи старушку в черной шали. Старушка навестила Хуана, того бойца с забинтованной головой, которого рано утром принесли санитары и положили на койку рядом с койкой Хусто. Старушка эта из Карабанчеля. У нее тоже нет уже дома. Мятежники и мавры взяли Карабанчель, подтверждает она. Старушка умолкает. Молчание долгое и скорбное, и по лицу видно, она опять в Карабанчеле. Потом возвращается сюда, в палату. «Но случилось это после того, как они перебили всех мужчин, всех женщин, всех детей. Смотрите, и у меня их знак, – показывает кинжальную рану выше запястья. – Я пошла на них с топором. Только топор и оказался под рукой». Весь вечер, хватаясь за грудь, кричал сын ее, Хуан. Снарядный осколок разворотил ему легкие. Столько раз вонзала сестра шприц в его руку! Но боль утишилась, и на бледном лице, покрытом потом му́ки, подобие улыбки, и в улыбке, выражающей облегчение, живет и надежда. Хуан не догадывается, что умирает. Мать Хуана уходит. Возможно, видит его в последний раз. Тереса тоже уходит. Обе женщины уже у двери. Они не сразу открывают ее…
Хусто двигался по обочине шоссе, почти спокойный, почти безразличный ко всему, что могло с ним еще стрястись. Его догнал обер-фельдфебель, пожилой немец, в спину его, как горб, врезался ворсистый тугой ранец. Он тоже шел в какую-то часть, расположенную здесь, в тылу. На развилке расстались. Он помахал Хусто и пожелал счастливого пути.
Тучи приподнялись немного, и было не так темно, как в лесу. Хусто поглядывал то вперед, то назад в протянувшееся в обе стороны шоссе, оно уходило в белесую даль, холодную и чужую. Попутные машины не появлялись. Километрах в семи, помнил Хусто, должен находиться городок, обозначенный на карте двумя кружками, одним побольше, другим поменьше внутри него. Через этот городок лежал путь в Теплые Криницы. Хусто медленно, словно нехотя, тронулся в направлении, куда показывала прибитая к столбу стрелка.
Он шел долго, может быть потому, что медленно, в голову приходили трудные мысли и замедляли шаг. Наконец дорога вывела Хусто на исковерканный асфальт, и он понял, что здесь была улица. Он оказался в городе, в бывшем городе, название которого сохранилось на картах, как на кладбищенских надгробьях остаются имена тех, кого уже нет.
Хусто знал, что город этот разрушили в первые дни войны сначала бомбы, потом артиллерия. Но оттого, что миновал год, что сквозь щебень и пепел успела пробиться трава, вид развалин не становился мягче. Вокруг бессмысленное нагромождение камней, из которых были когда-то сложены здания. Камни уже не хранили тепла. Камни были мертвы. «Камни тоже могут быть живыми, – подумал Хусто. – Города совсем непохожи один на другой. Руины же все на одно лицо…» Раньше не представлял он себе стертый с лица земли город, когда, бывало, слышал об этом, теперь он не мог представить себе живым город, который еще год назад радовался, страдал, шумел парками на этом самом месте.
Он шел, натыкаясь на груды ломаного кирпича, на каменные глыбы, вырванные из стен, на поблескивавшие лужи битого стекла, на поваленные столбы, запутавшиеся в скрученных проводах. Но вот тротуар и мостовую перегородили холмы щебня, и пришлось взбираться на них. Носком сапога зацепился за железную балку и чуть не растянулся плашмя.
Перед ним лежал убитый город.
Когда-то разрушенная стена здания в Мадриде, изрешеченный пулями трамвай, девочка с осколком бомбы в голове, уткнувшаяся в мостовую, приводили его в отчаяние. Сейчас он пробирался через сплошные развалины, и ему казалось, что к той разрушенной стене добавилась еще одна, еще две, еще пять, еще и еще, – все стены города.
Он внезапно остановился. Он увидел выщербленные плиты ступеней. Дома не было – о нем напоминали кучи кирпича и бетона, искромсанной штукатурки. Сохранились только эти ступени, по которым уже некуда было подниматься. Он присел на предпоследнюю ступень. На противоположной стороне улицы, как театральные декорации на сцене, на которую еще не вышли актеры, торчали две стены с розовыми обоями в узорах. Между стенами валялись отопительные батареи, из щебня высовывалась железная спинка кровати, как мосток лежала дверь. Воронки казались незасыпанными могилами.
Здесь все мертво. И был ли здесь когда-нибудь живой человек? Или он первый вошел в эту густую тишину пустоты, в которой, казалось, и воздуха не было. И есть ли за этими развалинами что-нибудь другое, или это замкнутый мир, весь мир?.. Он вдруг подумал о себе, как о мертвом.
Ветер хлестнул в спину, загремел скомканным куском крыши, поднял в воздух белую пыль, это улетала отсюда известка. Ему стало страшно одному в этом бывшем городе, прикрытом угрюмо двигавшимися тучами. Он вскочил со ступени и побежал. Сапоги стучали так громко, что казалось, еще кто-то бежал, вслед за ним, и он оглядывался. Он не заметил, как снова выбрался на дорогу. Обрадованно увидел деревья, одинокие домики вдалеке, воробьев на проводах. Он вспомнил, что там, в мертвом городе, и воробьи не летали, ни одной птицы не видел, пока находился среди руин.
Но город все время стоял перед глазами. Он снова и снова присаживался на каменные ступени, слышал, как гремит ветер куском железной крыши, видел в воздухе белую пыль. Он шел лесом. Компас вел его в Теплые Криницы, на хутора, где ждал его Петро. Он шел и думал о тех, с кем пустился в длинную и трудную дорогу, в конце которой, знал он, занималось большое утреннее солнце.
33
Жилось Петру плохо. Полоска ржи и небольшая делянка картошки не могли прокормить. Хорошо, Кирилл помог переправить Варвару и Аксютку в город, они работали в ресторане «Шпрее» – Варвара судомойкой, Аксютка официанткой. Хоть они были сыты. Петро остался один. Поднимался он рано, затапливал печь и ставил чугунок с картошкой. Потом начинал плести корзины. А в воскресенье носил корзины на базар менять на хлеб, соль, спички. Теперь, когда Варвара и Аксютка работали в «Шпрее», Кирилл посылал его иногда с поручением в этот ресторан.
Ночь еще цепко держала пространство от Теплых Криниц до Грачиных Гнезд и дальше, на запад, на север, на юг, и только от речки чуть отступала, и было неясно, это серая полоска лежала между ночью и занимавшимся днем или то вода тронулась во тьме. Петро шел вдоль черных деревьев, словно они прятались от него, хоть и стояли на том самом месте, за мостком, недалеко от хаты. Он вдохнул воздух, холодный и тяжелый, будто глотнул темноты. За плечами висела связка корзин. Отправляясь в город на базар, брал с собой корзины, – это все-таки отвлекало внимание встречавшихся на шоссе немцев. Дело на этот раз совсем простое – передать Аксютке несколько слов.
Он дошел до Грачиных Гнезд, обогнул хату Алеся и двинулся в сторону шоссе.
Уже повернуло на полдень, когда открылась окраина города.
Петро утомленно передвигал ноги. Показалось, по тротуару ступать труднее, чем по лесной дороге. «От непривычки…» – подумал. А еще, наверное, потому, что очень хотелось есть, даже мутило от голода, даже глаза ослабли, и он видел все вокруг как в тумане. А еще идти и идти…
Аксютка выглянула в окно и увидела его. Петро шел через двор. Она выбежала навстречу.
– Ой, папа! – довольная, заглядывала ему в глаза. Заботливо сняла связку корзин с его плеча и повела на кухню. – Сегодня у нас пироги с мясом. Стряхни грязь с сапог. Заходи. Как живешь? – грустно покачала головой, все еще не сводя с него глаз.
– Живу, дочка, ничего, – провел он кистью руки по вспотевшему лбу. – Конечно, по нынешнему времени если, хорошо живу.
Аксютка побежала в зал, к столикам.
Варвара усадила Петра в уголок, нарезала хлеба, поставила тарелку с супом и сама с полотенцем в руках села против него. Потом принесла пироги, горячие, жирные, вкусные. Поговорили о том, о сем, повздыхали, посетовали на жизнь.
Аксютка с пустым подносом показалась в дверях.
– Аксютка! – позвал Петро.
Аксютка подошла.
– Дядька о кабане спрашивал, – тихо сказал ей. Собственно, так Кирилл и сказал: спроси о кабане. И – все, и ничего больше. Петро понимал: слова эти скрывают какой-то важный смысл. И он смотрел на Аксютку: ей-то ясно в чем дело?
– Ладно, – отмахнулась, и – к раздаточному проему за блюдами. И – в зал.
Петро посидел еще немного.
«Аксютка – что же? – подумал. Что-то же надо передать Кириле. – Что ж Аксютка?..»
Варвара выдернула из связки корзину, положила в нее всякой снеди, сверху покрыла тряпицей. «Кто знает, скоро ли опять придет… Хоть на первое время харч…»
Аксютка снова показалась. Раскрасневшаяся, торопливая, легким движением поправила наколку на голове. Ткнула Варваре пустой поднос.
– Провожу, папа.
Петро поднялся. Закинул за плечи связку корзин, ту, что собрала Варвара, взял в руку.
Пошли через двор. У ворот остановились.
– Так скажи дядьке: кабан под Новый год. А еще скажи, до того времени – никаких гулянок в своей деревне…
– Понял, дочка. Под Новый год, значит? – внимательно посмотрел на Аксютку.
«Конспираторка», – с удовольствием подумал Петро.
Возвращался Петро засветло.
Случалось, попутные телеги подвозили его километр-другой. На этот раз на шоссе сновали легковые и грузовые автомобили, мотоциклы. Почти ни одной подводы. «Совсем бояться стал народ», – подумал. Забоишься! Теперь в каждом видели гитлеровцы партизана.
Решил двигаться лесом – не так холодно и путь короче. И в глаза бросаться не будет. Он шел уже часа четыре, устал. А вон и дерево лежит поперек. Вот и присядет, успеет в свою пустую хату. Петро опустился на сосну, поставил у ног корзинку. Корзинка пахла так! Он отвернул тряпицу. Булка, кусочек масла, вареные яйца, пироги, кружок колбасы. Колбасу подержал в руке. «Загляну к ребяткам Ивана, отдам им». Дойдет до Грачиных Гнезд и возьмет вбок – два с половиной километра не такой уж крюк… «Как не заглянуть! – укорял себя, будто передумал. – Сиротинушки теперь…» С того воскресенья не был у них. Да и с чем было приходить! У самого картошки едва на чугунок набралось. Ивана и еще двух путевых обходчиков схватили в ту же ночь, когда взорвали Шахоркин мост. А через день расстреляли. «Мосты, склады, аэродромы – все это стоит людских жизней, – тяжело подумал Петро. – Вот и Иван… Может, и не надо – мосты, склады?..» – мысленно обращался он к Кириллу. Мост-то опять навели, пусть прошло какое-то время, а навели. А Ивана нет… Может, не надо?.. «Оно, конечно, в помощь. Что и говорить. Ведерко на пожаре тоже в дело. Но не ведерком же тушить… Может, выждать, подойдет наша армия ближе, мы с тылу тогда?..» Трудные мысли приходили в голову. Раньше почему-то не приходили. «Потому, наверно, что Ивана вспомнил…»
Идти пора…
До дома добрался поздно вечером. Не зажигая огня, усталый, повалился на кровать и тотчас уснул.
Его разбудил настойчивый стук. «А! – поморщился он. – То дятел долбит». Только что с полеводческой бригадой ехал он в соседний колхоз проверять, как выполняется договор о соревновании. Летний рассвет. Шумел лес. Пели птицы. И дятел слышно долбил дерево…
Стук повторился. «А, – недовольно открыл Петро глаза. – Разбудил-таки». Прислушался. Стучали в дверь. «Кто бы?» Нащупал на столе спички, зажег плошку и, не одеваясь, пошел отпирать.
В хату вошел высокий немец, с витками на погонах. «Офицер», – с ужасом понял Петро. Только сейчас вспомнил он, что стоит в одних исподниках. Хотел было одеться, но офицер, заметив это движение, жестом остановил его.
– Гут… гут… Ты муж-чин, унд я муж-чин… Нихтс стесняйсь…
Вместе с офицером ввалились в хату тот самый толстый ефрейтор с круглыми, как шарики, глазами и двое, которые приходили, когда болел Петрушко.
– Петер? – вопросительно посмотрел офицер на ефрейтора и показал на Петра. – Петер?
– Петер, – шевельнул ефрейтор губами.
– Петер, – сказал офицер, обращаясь к Петру. Он усаживался на табурет. – Шлехт. Совсем шлехт. Пльохо жизнь твой, Петер, – взглядом окинул он хату. У него был резкий гортанный голос.
Петро, напрягшись весь, ждал, что будет дальше. Ноги дрожали, он не мог совладать с ними.
– Ты, Петер, умный муж-жик, – постучал офицер себя по лбу. – А жизнь твой сов-сем шлехт. Пльохо… Мне говориль, ты не совет-бандит. Нет. Я уже зналь.
«Ах, вот что». Петро почувствовал себя уверенней. Значит, немцы считают его надежным. Ну да, ефрейтор же знает, что человек он тихий, спокойный, ни в чем не замешан, живет в нужде. «Ефрейтор, наверно, и сказал о нем…»
– Немецкий армий надо помогайт. Ты, Петер, знайт, где партизан ходит? Ты нам сказайт. Мы люди добрый. Дадим.
– А пес их знает, где они ходят, – развел руками Петро. – Как б знал!.. Нет, пан…
– Ай, как шлехт жизнь твой, – опять начал сокрушаться офицер. – Ты знайт партизан где. Дадим, – многозначительно поднял палец. – Подарим тебе земля. Гектар. Ну?
– Мне? – растерялся от неожиданности Петро.
– За бол-шой партизан и две и три не пожалейт, – снова поднял он палец. – Ну?
«Ах и сволочь, – ударило в сердце Петру. – Мою землю мне же и дарить. Ах и сволочь».
– Ну? – не понял офицер паузы.
– Три гектара? – машинально переспросил Петро.
Офицер закивал, улыбнулся: три.
– Ганс, Иоганн, Фриц, – показал он на дверь. Быстро проговорил что-то, Петро догадался, что приказал им уйти.
Те вышли. Петро видел, как повернули они за хату и пошли тропинкой. «К соседу…» – не сводил глаз с окна. «Вот как доверяет, – совсем успокоился Петро. – Один на один со мной остался…»
– Ну? – настаивал офицер. – Ни один свидетель нет, – осклабился. – Мы один. Никто не узнайт. – Достал сигареты, закурил и протянул пачку Петру. Петро тоже закурил. – Никто.
– Никто? – задумался Петро. Он сделал глубокую затяжку и выпустил дым. – Никто, значит? – Он видел, что офицер нетерпеливо ждал. Неужели ему удалось наконец ухватиться за нить, – говорил взгляд офицера. – Ни одного свидетеля? – как бы размышлял Петро. Давно не ощущал он такого спокойствия, как в эти минуты.
– Ни один, – обрадованно хлопнул офицер ладонью по столу. Плошка на столе подскочила, и огонек выгнул свою красную шейку. Офицер перевел взгляд на икону впереди, на старую деревянную кровать, ждал ответа.
Почти не сознавая, что делает, схватил Петро лом, стоявший тут же, у печки, в углу, и тяжело опустил на голову офицера. Трах! Произошло это так стремительно, что офицер и шевельнуться не успел. Даже не вскрикнул и грузно свалился с табурета на земляной пол.
– Ни одного свидетеля, говоришь, сволочь! А совесть не в счет? Она не свидетель?
Лежавший на полу офицер и лом, зажатый в руках, распаляли его ярость. Ожесточенно опускал и опускал он лом на голову офицера, словно колотил по Гитлеру, по всем немецким офицерам, по всем фашистам сразу, словно выпускал из себя боль, которую те ему принесли.
В чем был, выбежал из хаты.
В ту ночь выпал первый снег. Он осыпал верхушки деревьев, будто на каждую опустился парашют.
Петро уже был за синь-озерским поворотом, когда увидел, что тьма побелела. Он поморгал глазами: все равно, бело. Потом понял: снег. Он остановился, прислушался. Тихо. Пока бежал, ему все время казалось, что кто-то несется вслед, настигает его. Он бессильно прижался к дереву, чтоб не упасть, босой, захолодевший. Он уже не мог бежать. Даже идти было трудно. А еще далеко. «До света надо дойти. До света… Иначе…» Он отодвинулся от дерева и, широко расставляя ноги, побрел дальше. Корпус заваливался вперед – ноги не держали, какие-то пустые, полые до колен. Босые ступни уже не чувствовали мерзлого болота.
Приближался рассвет, когда Петро, дрожа от холода, от пережитого, добрел до партизанского лагеря.
Караульный привел его в землянку Кирилла.
Кирилл, увидев Петра, испуганно вскочил с нар:
– Беда?
Петро, едва шевеля языком, рассказал, что произошло.
Кирилл успокоился, уложил его на свои нары, прикрыл всем, что нашлось под рукой.
– Согрейся, Петро. Водки бы. Да нет. Еще не разжились. Но у нас вода на сто градусов кипения. Та же водка, – пробовал Кирилл шутить, вспомнив чаепитие с Иваном Петровичем на Лубянке, в Москве.
Петро хрипло закашлялся.
Ирина принесла большую кружку кипятку, закрашенного клюквой.
– Выпейте, – негромко попросила она. – Выпейте, и вам лучше станет.
Но Петро уже спал. Дыхание его было протяжным, похожим на жалобный стон. Он скрежетал во сне зубами и что-то выкрикивал.
– Пусть спит, – сказал Кирилл. – Пусть спит.
Проснулся Петро только вечером. Долго не мог понять, почему лежит в землянке. Но когда вошла Ирина, сразу вспомнил все.
– Как себя чувствуете? – Ирина присела на нары. Он не ответил, не мог повернуть тяжелую голову. Первое, о чем подумал: Аксютка, Варвара!.. Как они теперь?
– Пропали, – прохрипел Петро.
– Ты о ком? – насторожился Кирилл.
– Аксютка… Варвара…
– А! Так они ж родственницы Федора. Забыл? У него и живут. Забыл, братец? Шито-крыто.
«Да, да… Что-то верное, хорошее говорит Кирилл. Да, да. И заходил-то в «Шпрею» раза три, и кроме Федора не знают – кто, откуда…»
Ирина помогла Петру приподняться, он выпил кружку кипятку, попросил еще, потом нехотя поел.
– Значит, обещал тебе гектар земли? Даже три? – засмеялся Кирилл. – А ты, Петро, в обмен дал два аршина? До чего ж скуп… – опустил Кирилл кулак на стол.
Петро вздрогнул: ему почудилось, что это офицер, довольный, ладонью снова хлопнул по столу. «Ни один свидетель…» Но на него смотрел Кирилл, и он успокоился.
Кирилл подошел к нему, взял его руку.
– Э, братец, да ты весь горишь!..