355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яков Цветов » Птицы поют на рассвете » Текст книги (страница 1)
Птицы поют на рассвете
  • Текст добавлен: 14 ноября 2017, 00:00

Текст книги "Птицы поют на рассвете"


Автор книги: Яков Цветов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 39 страниц)

Птицы поют на рассвете

Синь-озеры…

Глухие, тесные леса и перелески, всегда полные тьмы, слоено ночь никогда не уходит оттуда, и тихие поляны, укрывшиеся в них, длинные, глубокие овраги, безвестные речушки, и болотины, и звериные тропки, которые никуда не ведут. Здесь, в краю Синь-озерском, живут и действуют мои герои – и те, с кем судьба действительно соединила меня, и те, что вызваны к жизни моим воображением. Это десантники, разведчики, подрывники, подпольщики. Их мучила общая беда, и надежда была у них одна, и вера, питающая эту надежду.

Бывает, мне приходит в голову, что все горькое и страшное, происшедшее со мной, с моими товарищами в военные годы, выдумано во время болезни или в горе… Да и то, горя было тогда много. Оно заполнило всю нашу жизнь, вот так же, как тучи заволакивают небо, и небо уже не цвета радостной сини, а тяжелое, черное.

Человек ничего не может выдумать, если нет этого в нем самом и в том, что его окружает. Все в чем-то берет свое начало. И Синь-озеры тоже не выдуманы вовсе, хоть местность эта ни на какой карте не обозначена.

Может быть, осенью сурового сорок первого возникли они во мне, когда под огнем шли мы на Барышевскую переправу, переходили Трубеж-реку, шли на горевшие Березанские хутора, через Яготинские болота и, наткнувшись на крепкие гитлеровские заслоны, поворачивали обратно и с боями пробивались на север, в Полесье. Петлистая, долгая, трудная дорога из окруженного врагом Киева. На дороге этой тысячи остались навсегда. Удивительно, сколько может поглотить земля! Как мало нужно жизни, думали мы, – хлеб и вода, и вот это небо, накрывавшее нас. И как много требует смерть: пули, окопы, перебежки по обстреливаемому полю, снаряды, ракеты, бомбы, развалины, могилы… Осень стояла тогда дождливая, сумрачная, казалось, весь мир покрыт тучами, и потому так темно. А там, в той стороне, куда мы шли, далеко, чуть виднелись просветы во мгле – солнце все-таки было. Нельзя, чтоб умирала надежда, как нельзя, чтоб умирало сердце. А может быть, Синь-озеры появились потом, позже, – после госпиталя, после салюта Победы, после того, как жена упрятала, как бы навсегда, мою довольно потрепанную шинель…

Они давно покинули Синь-озеры, солдаты, партизаны, но все равно, я вижу их там, вижу их трудную опасную жизнь, и ничего, что теперь, случается, встречаю фронтовиков на улицах города, приезжаю в гости к ним в деревню. Это уже седые люди, их одолевают старые раны, и ревматизм, астма, миокардит, болезнь печени, атеросклероз… Иные из них опираются на палку, им тяжело передвигаться, по утрам у них желтоватые мешки под глазами, а ночью ноет поясница и они ворочаются в постели, чтоб утишить боль. Но это они, они неслись в атаки, на танках врывались в расположение противника, бомбили его войска и в тылу у него взрывали мосты, воинские эшелоны…

Сильная это жизнь – война, и только сильные люди могут жить в ней. И я вижу их такими, какими сохранила память – молодые, яростные, боевые, те самые, что принесли Родине вечную славу.

Годы, годы и годы спустя память возвращает в мою жизнь грозные видения войны, так явственно встают они предо мной, так тревожно, и я чувствую, как сердце бьется, будто происходит все это вот сейчас. Это видится еще отчетливей, чем тогда, словно убраны тени, и во всем ясная законченность. И потому, наверное, в облике героев – простых тружеников войны – мне открывается то, что ускользало и не давалось раньше.

И рука тянется к перу.

Пусть героический опыт выдержавших эту войну и победивших придает силы, внушает веру, если беда когда-нибудь ляжет на плечи тех, кто придет в мир после нас.

Часть первая

1

Дождь хлынул на них, когда они уже были внизу и отцепили парашюты. Лица стали мокрыми. Холодная тьма осела на землю, и то, что они видели здесь днем – дороги, деревни у дороги, сады, поля, скирды, – сделала бесплотным, ночь все лишила цвета и формы.

В эту ночь десять бойцов, Кирилл – их командир – одиннадцатый, последний раз поднялись с учебного аэродрома под Москвой и прыгнули с парашютом. Сутки назад вышли они из казармы и почти без отдыха делали свое трудное солдатское дело. Пять недель привыкали они ходить по невидимым тропам, размытым дождями и таким вязким, что без усилия не вытащить ноги из густой хватающей грязи, продираться сквозь заросли, подолгу, притаившись, лежать в болоте, ползти, зарываясь руками и коленями в топкие торфяники, подражать манками птицам и зверям. «Война возвращает человека к жизни пещерных пращуров…» – угрюмо размышлял Кирилл, ступая во тьме.

Он удивился: с чего бы пришло такое на ум? Кирилла не покидало ощущение гнетущей тесноты, словно и впрямь брел он по пещере – нет и нет ей конца… В четвертом часу ночи, под дождем, и не то примерещится. Он остро ощутил вдруг, что война отбросила его куда-то далеко назад, непостижимо далеко, в мир, где все другое, даже представления о жизни и смерти. Смерть в том мире была гораздо ближе, чем ей полагалось быть по справедливой логике жизни. Той самой логике, которая, как земля хлеб, как родник воду, рождала в нем желанья, радость, идеи, надежды, привязанность к женщине, мужество и горячую силу ненависти, когда губительный ветер грозился загасить солнечную искорку его существования.

Выбрались на шоссе. Осанистый, крепкий, Кирилл двигался твердо, хоть усталость и его валила с ног, – выносливость старого солдата. Он слышал глухой, неровный топот бойцов, следовавших за ним, и подумал, что впереди другие ночи и дороги другие, полные риска, подумал так, словно эти ночи уже перед глазами и он уже пробирался по тем, другим дорогам.

Ему было под пятьдесят, он и не заметил, как постепенно в лоб врезались – от виска к виску – крутые складки, придавшие лицу не то упрямое, не то сердитое выражение, как резкие рубцы легли в углах жестких губ, как прямые волосы, зачесанные назад, тронул спокойный мороз. «Чепуха! – отводил он эти приметы. – Чепуха!» И что́ седина, что́ морщины, если он по-прежнему полон надежд, полон предчувствия доброго будущего. Он вводил в мечту действие, и мечта начинала жить, и будущее было для него то же настоящее – его далекое и лучшее продолжение. Он был из тех людей, которые хотят всего, в нем бродил сильный дух радостного нетерпенья. «Не время человека старит. Если ты не исчерпал то, что в тебе есть, старость не придет. Все дело, братец, в том – что́ в тебе есть…»

Пусть ему уже под пятьдесят, но сил в нем нисколько не убавилось, напротив, годы сделали его крепче, и он готов ко всем тяготам войны. «Солдат – это не возраст. Это обязанность, – продолжал он думать. – Быть может, самая трудная, самая большая из всех, которые ложатся мужчине на плечи».

Шоссе неторопливо стлалось под утомленными ногами бойцов. Ветер как бы сдувал тьму, в воздухе и на земле появились серые пятна. Вдалеке проступали неясные, стушеванные очертания города.

Вошли в предместье Москвы.

Сюда, на тихую окраину, не доносились трамвайные звонки и гудки автомобилей. Переулки. Тупики. Одноэтажные, двухэтажные дома. Прошли пустынный сквер. А за ним виднелась ограда казармы. На стенах казармы были изображены костлявые деревья, точно такие, как и безлистые липы и клены, что стояли под дождем, рядом, и с высоты, должно быть, район этот казался сплошной рощей.

Бойцы обогнули ограду. Сто метров отделяли их от казармы. Но сейчас нельзя было это расстояние пройти и не заметить его. Шли они медленно, и шаги, лишенные твердости, выдавали их усталость. Добраться бы до коек, стащить с окаменевших ног сапоги, сбросить волглую гимнастерку и зарыться головой в подушку.

На земле лежал еще смутный нерадостный свет, и она пахла ветром и дождем. Миновали часового у ворот, пересекли затянутый асфальтом просторный строевой плац, тусклый от воды, и скрылись в широком подъезде казармы. В вестибюле возле телефонного аппарата сидел дремотный дневальный, он безучастно смотрел, как, топоча сапогами по каменным плитам, сырым после уборки, будто и здесь прошел дождь, бойцы подымались по лестнице, нестройным гулом наполняя еще не проснувшуюся казарму.

Второй этаж. Третий этаж, четвертый. Перед дверью углового помещения на коротком шнуре под круглым и почти плоским абажуром висела неяркая лампочка, и в ее разжиженном свете осунувшиеся лица бойцов выглядели неестественно серыми. Они вошли в помещение, будто наполненное туманом. В окна просачивалось утро такого же цвета, как мокрый асфальт на плацу. Никто этого не замечал. Думалось только о том, что впереди отдых. Короткий ли, долгий ли – отдых.

Железные койки с приплюснутыми матрацами выглядели холодно, жестко, неуютно, но тянули к себе как магнит. Бойцы улеглись и тотчас уснули, как сраженные в одно мгновение и все разом.

Еще защищенные от бед и опасностей, они спали.

2

Вылет откладывался со дня на день.

Низкие тучи загромоздили небо и, недвижные, застыли на нем. Уже пятые сутки метеорологи тщетно искали брешь, которой можно было бы воспользоваться для выброски десанта. Метеорологические сводки были неутешительны. «Вот и сиди в казарме. Жди…» – нервничал Кирилл. Что для десантника может быть хуже отмены полета! Каждый раз, когда наступало утро и было видно, что полет не состоится, Кирилл надеялся: завтра сводка будет наконец благоприятной.

Кирилл толкнул дверь, вошел в комнату с широким окном, перечеркнутым белыми бумажными полосами. С недобрым предчувствием приходил он сюда. За столом, придвинутым к стене, долговязый дежурный с землистыми, будто немытыми, щеками заполнял бюллетени погоды. Он даже не взглянул на Кирилла.

– И сегодня, конечно, дрянь дело? – с недовольной уверенностью сказал Кирилл. – А?

– А-а! – невозмутимо подтвердил дежурный, не поднимая головы, и левой, свободной рукой протянул через плечо листок с голубой полоской в верхнем углу. – На божьем фронте без перемен.

Кирилл пробежал взглядом бюллетень погоды, досадливо вернул листок с голубой полоской в верхнем углу.

– Что это у тебя, в самом деле, одна сводка на вечные времена?

– А-а!.. Бывает и похуже. Загорай, загорай. Корявая погода. – Дежурный оторвался наконец от работы и вскинул глаза, усталые, мутные, тоже будто невымытые. – Облака ж ну по земле ходят. Горизонта же никакого! – Он смотрел на Кирилла так, точно не был уверен, понял ли тот ясный смысл его слов.

«Конечно, солдаты не бомбы, их не сбросишь гитлеровцам на голову, – рассуждал Кирилл, шагая по улице. – Все это так, но ждать становится невыносимо. Право же, неопределенность – самая мерзкая вещь на свете».

Утро стояло сырое и темное, похожее на вечер. Глядя на небо, закиданное грязными комьями туч, трудно было представить себе, что погода когда-нибудь прояснится. Всю длинную дорогу, о чем бы ни думал, Кирилл возвращался к мысли о погоде.

«Бывает и похуже», – усмехнулся он. Почему-то показалось странным, что такие, совсем обыкновенные вещи, как ненастье, имеют столь существенное значение на войне.

Кирилл вышел на площадь Дзержинского и остановился у массивного здания, с которым связаны годы и годы его жизни. «А ведь не сюда шел, – спохватился. – Да ладно!»

Он решил заглянуть в партком.

Поднимаясь к потолку, плавали по кабинету, голубоватые на свету и сизые в тени, космы табачного дыма. Догадался: только что кончилось какое-то совещание. Иван Петрович, секретарь парткома, давний друг Кирилла, держал телефонную трубку. Склонив бритую голову, говорил с кем-то. Голос хриплый, густой. «Желтый какой стал, – разглядывал Кирилл Ивана Петровича. – Желтый и старый». Другой был у него вид с месяц, что ли, назад, когда в последний раз они сидели тут вдвоем. День, прожитый теперь, – что год.

– С чем хорошим? – Кончив разговор, Иван Петрович положил трубку, взял Кирилла за плечи и повел к дивану. У валика лежала небольшая примятая подушка. – Так с чем хорошим пришел? – повторил он, улыбнувшись. Присели на диван. Иван Петрович оперся локтем о валик дивана и слегка привалился, уронив голову на ладонь. – Учти, плохого у меня и без тебя хватает, – жестом показал повыше горла.

– А все равно ничего хорошего. Погода гнусная.

– Ну? – поддразнил Иван Петрович. – Сам удивляюсь: в середине октября, и вдруг – дожди… А в январе, чего доброго, и снег посыплет! Говорят, отъезд при дожде – добрая примета.

– Если б отъезд! Похоже, в казарме и провоюю всю войну. Прямо позавидовать можно…

– Ты что, пришел сюда хандрить? – с деланной строгостью скосил Иван Петрович глаза. – Тогда катись. Партком для такого дела не приспособлен. Знать должен.

– Что верно, то верно, – откликнулся Кирилл Ивану Петровичу в тон.

Иван Петрович подошел к круглому столику в углу, на котором закипал электрический чайник. Крышка на чайнике позвякивала, из-под нее выбивался крутой пар. Иван Петрович выдернул шнур из розетки.

– Как раз сто градусов…

– Предпочитаю, братец, меньше: сорок…

– Ишь ты!.. – дружелюбно проворчал Иван Петрович. – «Сорок»… Я уж и забыл, какие они там, эти сорок…

Налил в стаканы темно-красный чай, придвинул Кириллу раскрытую пачку сахару.

Прихлебывая, рассуждали о военных действиях, о все еще тяжелой обстановке на фронте, а уж осень сорок второго… Ждали перелома на войне. Собственно, встречаясь, они теперь ни о чем другом и не говорили, только об этом. Вспомнили своих товарищей, находившихся с заданиями в тылу противника. Кирилл вздохнул:

– И надо же, такая напасть: непогода. Видно, посидеть мне тут с отрядом. Э, братец, – посмотрел на часы. – Мне пора. – Поднялся. – На минуту заскочил, а засиделся.

В казарму возвращался вечером.

Он свернул за казарменный плац – в армейскую столовую: очень хотелось есть. В столовой горела одна лампочка, остальные были выключены; у буфетной стойки увидел знакомую подавальщицу. Девушка собирала посуду. Даже полумрак не мог скрыть на ее лице следов крайнего утомления.

– Поздно как! – не удивилась она приходу Кирилла, это значило только, что ему придется довольствоваться немногим.

– Ладно. – Он сел за столик, с которого уже сняли клеенку.

Девушка принесла холодную сосиску с капустой и ломтик хлеба: ничего больше не осталось, – огорченно и почти виновато смотрела на Кирилла.

– Ладно, – махнул он рукой. Он быстро съел то, что девушка принесла, и был еще голоден.

Девушка взяла со столика тарелку, кончиком полотенца смела хлебную крошку и мелкими шагами пошла к стойке, там на подносе белела горка немытой посуды. Ноги едва несут ее, заметил Кирилл.

Он знал, девушка уберет посуду, снимет передник и, кутаясь в осеннее пальтецо, побредет домой, бережно неся в судочке свой ужин. Она съедала ломтик хлеба, один из двух, полагавшихся к ужину. Второй ломтик вместе с ужином относила домой матери. Мать больна, рассказывали Кириллу.

Кирилл поднялся.

– Спасибо. Покормила. Хорошего тебе жениха. После войны, конечно… Спасибо.

Девушка кивнула.

Кирилл вышел на застроенный корпусами и обсаженный деревьями казарменный двор. Темнота сделала двор пустым. Кирилл двигался не спеша, припоминая, где повернуть за невидимое сейчас здание, где обойти спрятавшиеся деревья. Отыскал подъезд, открыл дверь и прижмурил глаза: после угольной тьмы двора даже кроткий свет казармы казался слишком ярким.

Он не сразу увидел Ивашкевича, когда тот окликнул его. По высокой стене, почти падая, плыла наклоненная вперед большая тень, достигавшая потолка, а за ней, как бы продолжая ее, спокойно ступал по коридору Ивашкевич.

– А, Гриша, – обрадовался Кирилл.

– Можно подумать, что это ты меня нашел, а не я тебя, – полушутя-полусерьезно сказал Ивашкевич. – Целый же день ты пропадал…

Кирилл промолчал.

По его лицу Ивашкевич, комиссар отряда, понял, что ничего нового, и ни о чем не стал спрашивать. Они поднялись по лестнице.

3

Лейтенант Левенцов перечитывал письмо от бабушки, жившей в Сибири. Бабушка поздравляла его с днем рождения. Он как-то выпустил из виду, что позавчера ему исполнилось двадцать два года. Никого, кроме нее, у Левенцова не осталось – отец, командир полка, и мать, военврач, погибли в первые месяцы войны. «Много это или мало – двадцать два?.. – усмехнулся. Много, много…» В прошлом уже столько трудного, горестного, и оно давит, и никуда от него не уйти. Иногда кажется, что ничего, собственно, еще и не начиналось, и сразу вот это… Повестка из райвоенкомата. Он запирает комнату, сдает управдому ключ. Спускается вниз, по Покровке выходит на Ильинку и попадает на Красную площадь. А потом – казарма. И вот ожидание вылета… Конечно, многое у него еще впереди. Но и позади уже много.

Левенцов был рад письму. Только сейчас заметил он, что пришло оно через шестнадцать дней после того, как на конверт лег почтовый штемпель. Улыбнулся, подумав о маленькой, толстенькой старушке с добрыми, большими, как у матери, глазами. «Сегодня же напишу ей. Долго теперь не придется писать писем. И получать тоже».

Размышления его прервал шум – смешливый голос Паши, бранчливые выкрики Тюлькина. Шум доносился сюда, в самый конец длинного помещения. «Опять Паша. – Левенцов сунул письмо в карман. – Ох, этот задира, доведет он Тюлькина».

Нехотя поднялся с койки. Плечистый, высокий, с бравой выправкой, недавний студент педагогического института, Левенцов выглядел настоящим военным. Глаза, темные, под длинными – вразлет – бровями, смотрели открыто и прямо. Давний шрамик, будто прилипшая ниточка, над левым виском делал чуть суровым его улыбчивое лицо. Он направился к столу, где бойцы чистили оружие. Под руками, перепачканными ружейным маслом, жирно поблескивали ствольные коробки, возвратно-боевые пружины, рожки магазинов, подаватели… Справа сидели Паша, Толя Дуник, Хусто Лопес, слева – Михась, Якубовский и Петрушко. Сбоку на табурете, рядом с Пашей, примостился Тюлькин. По выражению лиц видно было, что здесь уже давно весело.

– Послушай. – Паша, широкоскулый, смуглый крепыш, опустил свою тяжелую руку на плечо Тюлькина. – Послушай…

– Брысь лапу, – презрительно дернул Тюлькин плечом. – С такими кулачищами тебе, пень-колода, на танк бы переть. А ко мне не лезь. Брысь, говорю, лапу!..

– Я и на черта, не то что на танк, попру, если будет надо… – мотнул Паша черным, как деготь, чубом. Чуб, спутанный, свалился на лоб и скрыл левый глаз, но правый смотрел лихо и с достоинством. Небрежным движением вернул волосы наверх, и озорное лицо Паши снова открылось все. – Послушай, – настаивал он, – что это у тебя сегодня такой северный вид?

– Почему – северный?

– Похож на хрена моржового…

– А тебе ни разу не приходилось задумываться, на кого ты похож? И не только сегодня. – Худое, продолговатое лицо Тюлькина с курчавившимися бачками, с узкими усиками, над которыми вытянулся острый нос со вздернутыми ноздрями, выражало презренье.

Пашу это забавляло.

– Признаться, нет, – развел руками. – Не приходилось. А нужно? – с чудачливой искренностью смотрел Паша на Тюлькина.

– Не мешало б. Могу сказать: на гориллу.

– На Гаврилу? – совсем удивился Паша. Вид у него был такой серьезный, что все, кроме Якубовского и Петрушко, рассмеялись. – Почему же на Гаврилу, братцы-однополчане?

– Потише, товарищи, – тронулись в улыбке обветренные губы подошедшего Левенцова. – Ну и расшумелись… И чего навалились на одного…

Паша и остальные как ни в чем не бывало стали усердно чистить детали автоматов. Тюлькин насупился – не подумали бы, что утихомирило Пашу появление Левенцова, мысль эта была ему неприятна. «И сам в состоянии дать ему сдачу».

– Тут, лейтенант, подмоги не требуется, – с хмурой важностью взглянул Тюлькин на Левенцова. – Я и сам в этом деле лейтенант. Подумаешь, Пашка!..

– Так и надо, – добродушно кивнул Левенцов. – Не то понадобилось бы слишком много лейтенантов.

Левенцов вернулся к своей койке дописывать письмо.

– Слыхали, братцы-однополчане? – подмигнул Паша. – Слыхали? Я, говорит, и сам лейтенант… А мы и не знали. Не успеем вылететь, генералом станет, нам же долго, поди, ждать, время же непогодное. – Веселые чертики забегали в его сузившихся глазах. – Послушай, Тюлькин, такой красуй, с такими причиндалами, – повертел он пальцами пониже висков, – определенно первосортную деваху оставил в Москве. Иначе и быть не может. Корифей-парень! Сознавайся…

Тюлькин появился в отряде позже всех. Здесь не забыли, как шумно, с подчеркнутым достоинством открыл он дверь. «Боец Тюлькин прибыл в ваше распоряжение», – передал Кириллу бумажки со штампами, с печатями, исходящими номерами, с подписями. «Боец Тюлькин? – глядя на щеголеватые бачки и картинные усики Тюлькина, Кирилл сдерживался, чтоб не расхохотаться. – Хм-м… Говоришь, Тюлькин? А я думал, Дантес…» – с нарочитой разочарованностью протянул он. «Так точно, – выпрямился Тюлькин. Он приложил руку к заломленной набок пилотке, обнажавшей приглаженные блестевшие волосы. – Так точно. Тюлькин…» Кирилл улыбнулся, махнул рукой: «Прыгать с парашютом не боишься?» Тюлькин выпучил глаза: «Что вы!..» Но тотчас спохватился, не по-воински вышло, и отчеканил в более подходящих выражениях: «Так точно. Прыгал. Имею значок». Когда Тюлькин отвечал, смешно дергал головой. «Принимай, Алеша, пополнение, – раздумчиво сказал Кирилл старшему радисту Блинову. – Может, и подходящий. Подбирали же…» – пожал он плечами. «Так точно, подбирали, – бойко подтвердил Тюлькин. – Отдел кадров». Кирилл не раз просил прислать в отряд второго радиста. Вот и прислали… Он снова бросил взгляд на бачки, на усики, но уже снисходительно: пожалуй, и лучше, что не похож на красноармейца. Так сказать, камуфляж. «Видать, Корифей-парень», – сказал вслух. И прилипло к Тюлькину необидное прозвище: Корифей-парень… По-разному относились к Тюлькину в отряде, кто безразлично, кто пренебрежительно, а кто и зло. Михась и не скрывал своей неприязни к нему, при случае обрезал коротко и непримиримо: «Тебе б на балалайке бренчать да зубы под усиками скалить. Тоже, вояка!..» Толя Дуник же, самый молодой в отряде, восхищался проперченными одесскими песенками Тюлькина, его совершенно независимым видом. Для Паши Тюлькин – клад! Хоть есть над кем подтрунивать, уж очень степенные подобрались тут все. А без этого, без поддразнивания, без шуточек, Паша не мог.

– Давай сознавайся насчет девах, Корифей-парень, – не отставал Паша.

– Отвяжись ты, пень-колода, – отбивался Тюлькин. Он небрежно ухмыльнулся: – Тебе, вижу, чужие лавры покоя не дают. – И с самодовольным видом взялся за выколотку.

– Какие там Ларвы! – замахал Паша руками. – По мне и Дунька хороша. Говоришь, Ларва? – насмешливо покачал головой.

А что? Зря ехидничает Пашка. И верно, бегают за ним девчата, а что? Да какие девчата! И спортсмен он дай бог какой! Знал бы Пашка… А тенор! Роскошный у него тенор, позавидовать только, да-да… Слышал же Пашка, все слышали, как он поет. А парашютист! Во! И гордился же им инструктор! Называл – «ангел небесный», так устойчиво падал он, так плавно спускался… И радист высокой марки!..

– А не судьба, – наигранно посетовал Тюлькин. – Взяли да направили в этот отрядишко, где Пашка в полуцарях ходит. – И после паузы: – В общем, фортуна не та.

– Трепач, – вскипел Михась, высоченный, сухощавый, лобастый. Сосредоточенно перетирал он части автомата, закатанные рукава обнажали волосатые руки, жилистые и длинные. Он весь ушел в работу, ни один мускул не оживлял его лицо, обляпанное конопатинами, точно выступили и застыли коричневые капельки пота. Под косматыми и резкими бровями Михася предполагались сердитые глаза. Но взгляд его был совершенно безразличный, словно глаза ни на кого не смотрели. Неразговорчивый, он обычно только отвечал, когда его спрашивали. Сам же говорил, если сердился или очень радовался, коротко, громко, словно ударял молотком, стараясь враз высказать все, что думает.

Он собрал и внимательно осмотрел автомат, вытер ветошью руки, вымазанные ружейным маслом, и снова кинул на Тюлькина недружелюбный взгляд.

– Ач, бикинбарт отрастил! – не то поморщился, не то усмехнулся Михась. – Как фармацепт какой… – хотел уязвить Тюлькина, любившего щегольнуть словом иностранным и высокопарным.

– Если тебе хочется так называть меня, то говори, пожалуйста, фармацевт, – слишком вежливым, слишком добрым голосом сказал Тюлькин.

– Пошел ты к чертям.

– Так нам с тобой одна дорога, – ироническим тоном произнес Тюлькин. – И вроде скоро тронемся. Так сказать, полетим. – И уже серьезно, обращаясь ко всем: – Осточертело. Сиди, как дурак, и жди погоды.

– Каждый ждет, как может, – процедил сквозь зубы Михась.

– Ну, знаешь…

Тюлькину надоели Пашины подковырки, придирки Михася. С поднятой головой пошел в другой конец помещения. «Меня не прижмешь!» – показывал он всем своим видом. Остановился возле Алеши Блинова. На полу перед Блиновым – брезентовый мешок, на мешке – батареи. Тот поднял с пола одну, положил на стол, присоединил провода к концам вольтметра. Стрелка, дрогнув, резко кинулась вправо. Изоляционной лентой замотал оголенные концы. Еще раз нагнулся, еще, достал вторую батарею, третью, пятую. Вольтметр показывал: хорошее напряжение. Голова Алеши Блинова, склонившаяся к плечу, как бы отдыхала, только руки спокойно делали свое дело. Вот присоединил провода к следующей батарее, но стрелка, будто уже устала, не двинулась с места: батарея села. Он отставил ее в сторону.

Тюлькин бросил на Алешу Блинова снисходительный взгляд, снисходительно хлопнул по плечу, кивнул на батареи:

– Так-так… Напряжение проверяешь?

– Бифштекс жарю, – отозвался Блинов. – Давай-ка проверь, может, и у тебя какая села.

– И то, – скучно согласился Тюлькин. С небрежным видом достал сумку с комплектом питания и принялся за работу.

Но занятие не увлекло его. Искоса поглядывал туда, где только что вместе со всеми чистил оружие, там было оживленно – догадывался об этом по смеху, по веселым жестам Паши. «Что станется батареям! – уже сердился он. – Что им станется! Алеше лишь бы ковыряться, пропади они пропадом…» А там – снова смех. Табурет, на котором несколько минут назад Тюлькин сидел, пустым квадратом темнел возле стола, на том самом месте, куда отодвинул его, будто ждал возвращения Тюлькина. Но он не вернется. У него тоже амбиция. «Тут-то все храбрецы. Посмотрим на вас, молодчиков, когда не до смешков будет…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю