Текст книги "Птицы поют на рассвете"
Автор книги: Яков Цветов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 39 страниц)
51
Трудное и доброе лето сорок третьего года… Ветер победы принес и сюда с Волги и Дона, с берегов Днепра, с Курской дуги радость и надежду. Скоро Синь-озеры перестанут быть глубоким тылом противника, и партизанские отряды столкнутся с отступающими неприятельскими частями. А пока по железным и шоссейным дорогам усилилось движение гитлеровских войск на восток. Что-то напряженное, нервозное чувствовалось в этом движении. Плохо немцам на фронте, это Кирилл знал, плохо должно быть им и здесь. Товарищ Кондратов радировал: воюйте и побеждайте. «Мы и побеждаем», – размышлял Кирилл. Победа народа – это и тысяча маленьких побед, вот таких, как взрыв бомбового склада за озером, как Шахорка и Черный Брод, как «Шпрее» тоже, и граната Плещеева, и Петрушково минное поле, и поединок Михася и Толи Дуника с гитлеровцами…
Вчера вернулся Ивашкевич. Он рассказал, зачем вызывали его в обком. Предстоит вывести из строя железные дороги, чтоб помешать подвозу войск, вооружения и боеприпасов. Противник должен быть лишен этой возможности на длительный срок. Значит, придется рвать железнодорожное полотно во многих местах, и главное – всем партизанским отрядам одновременно. И срок операции назначен: сегодня ночью.
Отряд к этому давно готов. Все обдумано, каждая группа знает свой участок и путь отхода после взрыва.
– Пахнет крупным советским наступлением, – говорит Кирилл. – Явные признаки. Теперь, братец, не осень сорок второго, когда мы выбросились сюда. Все переменилось как! А прошло не так много времени.
– Да, – говорит Ивашкевич. – У немцев уверенности поубавилось, – улыбается он глазами. – Кислые стали, заметил народ.
Приподняв полог, в землянку входят Паша и Тюлькин.
– Разрешите.
– А! – Ничего доброго тон командира не обещает.
– По вашему приказанию…
– Так что ж получается, – смотрит на них Кирилл, – один другому дает в морду, и не где-нибудь у девкиной калитки, а в бою. Что это, в самом деле! Все некогда было разобраться. А теперь самое время.
Было это неделю назад. Подорвали тогда состав с войсками дивизии «Тотенкопф».
– Да я уже то забыл, товарищ командир, – великодушно машет Тюлькин рукой.
– Я не забыл, – обрывает его Кирилл.
Рот Тюлькина приоткрыт, нижняя губа чуть отошла и обнажила синюю десну.
– Тут так получилось, – потускневшим голосом начинает он, ни на кого не глядя. Он решил отвечать, не дожидаясь вопросов.
– Ты хочешь первым доложить? – насмешливо спрашивает Кирилл.
– Тут так получилось. – Тюлькин потер пальцем лоб, словно таким образом заставлял себя вспомнить, что же в самом деле произошло во время того боя. – Когда мы подорвали эшелон, из последних вагонов повыскакивали автоматчики и начали стрелять.
– Правильно делали, – усмехается Кирилл. – Пускаете их под откос, а они вам – спасибо?
– Ну да, правильно, – поспешно соглашается Тюлькин. – А наши лошади у сосны привязаны. На опушке, значит. Я и кинулся выручать лошадей. Ну и Паша вроде туда ж. Ну и влепил мне ни за чего.
– Он бежал тоже выручать лошадей? Боялся, что ты опередишь его?
Тюлькин пожимает плечами: наверно.
– Постой, не так говоришь, – удивленно смотрит Паша на Тюлькина.
– Почему же не так?.. – запинается Тюлькин. – Другого я и сказать не могу. Было именно так, как я говорю.
– Не то, – еле сдерживается Паша. Кирилл видит это.
– И я думаю – не то, – качает Кирилл головой. – Когда люди говорят правду, они не отворачиваются. Люди не могут понять друг друга, если не смотрят в глаза. Ты врешь все, – не напрягая голоса, говорит он. – Давай, Паша.
Паша разводит руками, молчит. Ну как расскажешь, что в самую горячку, стервец маринованный, испугался – и в лес? Паша молчит.
– Брось увиливать, Тюлькин, – вмешивается Ивашкевич. Голос его спокоен и суров. – За такое не по морде давать надо, а расстреливать. Расстреливать перед строем, как труса. Лошади были привязаны у сосны, это верно. Но не там, куда ты бежал, а в другой стороне. Ты понесся к самому ближнему краю опушки. А и лошади – что? Какое же это основание уйти из боя? И Паша бежал, верно говоришь. Автоматчики стреляли как раз по Захарычу, Косте и Хусто, по Алесю стреляли, по мне. И Паша спешил на помощь.
Тюлькин придает своему лицу смущенное выражение.
– Ишь застеснялся! Вроде штаны на улице потерял, – кивает на него Кирилл.
Длинное лицо Тюлькина становится подвижным, руки торопливы. Он очень огорчен, он невыносимо огорчен, его упрекают в последней подлости – трусости.
– Герой, братец, герой! – пожимает Кирилл плечами. – Когда надо защитить себя…
Тюлькин сжался под взглядом Кирилла.
– А есть такие, что бахвалятся храбростью, – скашивает он злые глаза на Пашу. И опять скороговоркой, будто опасается, что его не выслушают до конца: – Кидаются, тарахтят, палят почем зря… А на самом деле…
– Что – на самом деле? – переспрашивает Кирилл. – И нужны остановки в разговоре, тогда можно подумать, о чем сказать, можно вспомнить, как все было. Ишь, горячий! Как конь из-под дуги.
– Я не помню, товарищ командир, чтоб в лес бежал прятаться. Честно говорю, не помню такого.
– Не пойму, что это у тебя – склероз или нежелание запомнить кое-какие вещи, а?
– Ну, может, нервы…
– Какие-то нервы припутал, – пренебрежительно смотрит Кирилл на Тюлькина. – Говори честно: страх! Солдат – человек, он может испытывать страх. Но не имеет права поддаваться страху. И брось! – отвернулся.
Ивашкевич свертывает цигарку, нашаривает в кармане зажигалку, закуривает и долго затягивается, что-то соображая. Наконец выпускает дым.
– Я думаю, сегодня ночью, на рельсах, он проявит выдержку, – говорит Ивашкевич. – И храбрость. А потом вернемся к этому разговору.
Тюлькин обрадованно поднимает голову. Все, кажется, обойдется.
– Он в твоей группе, Паша? – спрашивает Кирилл.
– В моей.
– В случае чего не лезь в морду. Понял, братец? Комиссар верно сказал. Кара будет перед строем. И ты, Тюлькин, понял? Идите!
Полдень.
Ветер ударяет в стволы сосен, и над лесом стоит долгий звон. Небо заволакивается тучами, и они отгораживают от солнца все. Свет его пропадает, и там, где только что плавилось небо, остается тусклый пепел. Далеко за лесом судорожно метнулась молния и ушла в глубь потемневшего неба. Где-то торопился гром, но так и не приблизился.
Дождь, частый и крупный, принес легкую прохладу. Ветер раскачивает дождь, и струи хлещут во все стороны.
Постепенно тучи редеют и начинают желтеть, немного спустя уже пылают, как зажженные вдалеке скирды соломы. Деревья, обсыпанные розовыми каплями, еще долго напоминают о пронесшемся дожде.
Все отдыхают. Группы выйдут на рельсы, когда стемнеет. Это еще не скоро.
На полянке, в просыхающей траве, сидят Левенцов, Ирина, Натан. У ног их растянулись Тюлькин, Алесь, Паша.
– Послушай, Тюлькин, – смыкает Паша глаза, он лежит навзничь, и свет неба мешает ему смотреть. Вокруг глаз собираются коричневые морщинки, резкие от солнца. Лицо загорелое, как медное. – Послушай, Тюлькин, ты уже привык все подрывать и после войны будешь искать, что бы поднять на воздух? – В его словах лукавый смешок. – Смотри, Корифей-парень, танцплощадки, родильные дома и бани – не трогай…
Тюлькин не отвечает, Паша может зубоскалить сколько влезет. Но Паша некоторое время молчит.
– Послушай, Натан, – произносит Паша лениво. – Как ты у фрица селедку спер?
Все смеются. Смеется и Натан.
Паша напоминает, как Натан, когда скрывался в зарослях и двое суток ничего не ел, стащил у заснувшего пьяного немца узелок. Думал – хлеб. Оказалось восемь селедок. С жадностью все и съел, а потом дюжину фляг болотной воды выпил, и еще хотелось. Сам Натан как-то рассказал об этом.
– А у нас в Донбассе, братцы-однополчане, до войны тоже был случай, – с насмешливой задумчивостью продолжает Паша. – Пес сельдей наелся, так не только пил, но и лаял на воду. Ей-бо…
Снова смеются.
– Натан, – поднимает голову Ирина и сочувственно смотрит на него. – А страшно было, да? Один – осенью, зимой – и некуда деться. Страшно, да?
– Сначала было страшно.
– А потом?
– И потом было страшно. Каждый день было страшно, – улыбается Натан. – Так надоело все время бояться, что страх сам отвязался от меня.
– И почему немцы евреев истребляют? – не понимает Ирина. – Я и в газетах наших об этом читала.
– Не немцы – гитлеровцы, – хмуро сдвигает брови Натан.
– Ну, гитлеровцы. А почему?
– Потому, что они Христа распяли, – усмехается Паша.
– Так не верят же, что был Христос…
– Что был Христос, не верят, – соглашается Паша. – А вот в это верят…
Молчат. Паша громко зевает.
– Ну, братцы-однополчане, давайте-ка перед делом поспим малость, – говорит он.
Он поворачивается лицом вниз, широко раскидывает ноги и руки, пальцы ухватывают кустики теплой травы, и тотчас раздается спокойный храп. Желтокрылая бабочка, как на лужайку, опускается на широкую Пашину спину, обтянутую зеленой гимнастеркой. Но тут же, должно быть, вспугнутая запахом пота, взмахивает крылышками и уносится прочь.
Солнце уходит дальше и дальше к Теплым Криницам, оно уже совсем низко и краем касается вершины леса, и мир тускнеет, словно растворяется в темнеющем воздухе.
Паша спит. Спит и Тюлькин, положив голову на ладонь. Спят Натан и Алесь.
Левенцов и Ирина смотрят, как остывает даль. Красные вершины высоких сосен еще сохраняют следы солнца и кажутся горячими в холодеющем и мокром лесу. Медленно гаснет утомленная синева неба.
Ирина сидит, уткнув подбородок в сомкнутые колени, покрытые ссадинами. Сцепив пальцы, обхватывает руками загорелые, темные ноги, словно никуда не выпускает их. Трава становится холодной. Левенцов сбрасывает с себя телогрейку, укрывает ноги Ирины. В телогрейке дышит тепло Кости, и Ирина чувствует, что согревается. На ее плечи льется золотой водопад волос, они и в сумерках светятся. Левенцов берет с ее плеча горсть волос и перебирает их. Она мягко отнимает их у него, и руки быстро и привычно лепят косу, потом другую.
– Знаешь, Костя, – смотрит Ирина на Левенцова, – мне легче, когда ты идешь в бой. Я тогда с бинтами тоже иду. И я возле тебя. А как сейчас вот, я места себе не нахожу, пока не вернетесь.
– Вернемся, – смеется Левенцов. – Куда ж денемся, раз не бой.
– Обязан вернуться, что ты! – испуганно прижимается к нему Ирина. – Знаешь, Костя, с той минуты, когда поняла, что люблю тебя, я всегда в тревоге. Я всегда в большой тревоге. Я не боюсь умереть. Я боюсь другого. Худшего. Ну, не знаю, как это сказать, – посмотрела на Левенцова. – Боюсь, вдруг тебя не станет.
Левенцов молчит. Что может сказать он? Он понимает, любовь для нее, и для него тоже, – это мир, в котором солнце всегда над головой. В самом деле, страшно умереть, страшно остаться одному именно теперь, когда в тебе такая сила, которая называется любовью.
«А ведь теперь каждую минуту умираешь…» Ирина думает о сегодняшней ночи, которая Левенцову предстоит, и о других ночах, как и эта, опасных.
– Знаешь, Костя, иногда мне кажется, что никакой войны нет. И еще, знаешь, что мне кажется? – Ирина смущенно умолкает.
– Что?
– Что у нас ребенок. – Ирине хочется услышать, что думает об этом Левенцов.
– Сын. – Левенцов находит в траве ее руку, скрытую темнотой, и крепко сжимает.
– Почему же непременно сын?
– Сам не знаю, но все-таки сын.
– Да, да, сын, – радостно соглашается Ирина.
День давно остудился. Воздух становится лиловым, цвета спелой сливы. С неба падает звезда. Прочертив свой путь, тонет она – кажется – в волосах Ирины, и ладонь Левенцова ощущает в них тепло упавшей голубой звезды.
– Уже темно, Ирина.
Ирина смотрит вокруг, словно хочет убедиться, что действительно уже темно. Она замечает, на поляне тихо и пусто – все, значит, ушли.
Левенцов поднимается. Встает и Ирина.
Скоро ему идти.
52
Тучи. Веет мокрым. «Дождливое лето», – думает Кирилл. Он тоже идет на рельсы. Ему не утерпеть, дожидаясь в землянке, пока хлопцы вернутся. Он идет с ними. Только зачем?
Кирилл остается на опушке, в гущине. Слева – он знает – прямо перед ним ползет к рельсам группа Ивашкевича: он сам, Захарыч и Хусто. Где-то справа движется Паша, с ним Алесь и Тюлькин. А еще правее – Левенцов, Алеша Блинов, Натан…
Дует. Ветер взрыл тучи, разомкнул их и раскрыл черно-синюю бездну и на дне ее – луну. Впереди в высветленном пространстве четко выделяется черный, как уголь, еловый лес.
С минуты на минуту ждет Кирилл взрывов. Все его существо охватывает боль: Тюлькин бежал в лес, чтоб спрятаться от опасности, а ему и бежать не надо – дальше опушки и шагу не ступить… «Удача определенно покинула меня, – с тяжелым сердцем размышляет Кирилл. – Беда за бедой. Конечно, война свое берет. Ладно Якубовский. Сам нарвался. Да и другой на его месте сделал бы то же – увидел врага, растоптавшего всю его жизнь. Попробуй сдержись… Жалко, жалко Якубовского. Сильный был и честный. А Петро. И Аксютка, и Варвара». Обыкновенное дело, – вспомнил Кирилл слова генерала. Обыкновенное дело на войне. А никак не привыкнуть к этому обыкновенному делу. И Петрушко, святой Петрушко. Потом Плещеев… Кирилл пробует представить себе его лицо, каким было оно там, у северной переправы, когда бросился на выручку Натану, когда швырял гранаты и когда лежал в овраге возле кустика, еще живой. Всегда молчаливый, спокойный. Никаких бурь на лице. И прихрамывающий. Ничем не выделялся он в отряде. Как травинка на лугу. И как травинка затерялся где-то в овраге, в безвестном месте. И Крыжиха, Кастусь. И Шалик вот, курносый, с желтыми вихрами, он и узнать его толком не успел, и босоногий Коротыш с матерчатой звездочкой на пилотке, – совсем мальчики!.. – продолжал он думать. – И Михась с Толей Дуником… Михась, Толька!.. Разве солдат, убитый на своей земле, побежденный солдат? Но их нет, лучшие люди его жизни. И он вот, обрубок безрукий. «Покинула меня военная удача».
Кирилл вслушивается. Наконец из-за леса, как бы раздавливая все вокруг, вырывается оглушительный грохот. Кирилл глубоко вдыхает воздух, чтоб успокоить сильно колотившееся сердце. Он считает, тринадцать взрывов, они следуют друг за другом, словно эхо много раз повторило взрыв, раздавшийся неподалеку, взрыв Ивашкевича. Последний взрыв, глуховатый, в той стороне, куда ушли Левенцов, Алеша Блинов и Натан. Тринадцать взрывов. В ушах все еще стоит грохот.
Возвращается ближняя группа – Ивашкевича. Они идут четверо, Кирилл, Ивашкевич, Захарыч и Хусто. Все группы подрывников должны встретиться у речки возле Гартного леса. До Гартного леса четыре часа пути высоким и тесным кустарником.
Ночь отступает, и уже открываются густые тучи. Сквозь поредевший лес прорезывается речка, кажется, что несет она в своем русле не воду, а смутный свет. Подошли к берегу. Вода отражает грозную черноту неба, ей тесно в русле, и она громко трется о прибрежный песок. Лес по ту сторону речки повторяется в воде, деревья, неестественно кривые, уходят в глубину, и речка оттого кажется глубже, чем на самом деле.
Они идут берегом. Гулкая, торопливая, вода набегает на серые камни, торчащие на ее кривом пути, к белыми кружевцами вскипает вокруг их макушек, обточенных и лысых, похожих на черепа.
Начинается Гартный лес. Никого еще нет. Хочется пить. Жажда одолевает Кирилла. Хусто входит в речку, зачерпывает шапкой воду и приносит ему. Вода пахнет по́том, он пьет жадно, не отрываясь. Хусто выплескивает остаток воды и опять ступает в речку. Ивашкевич и Захарыч, припав к воде, пьют долгими глотками и никак не могут напиться.
На противоположном берегу показывается группа Паши, потом – Левенцова. Они идут вброд.
Гартный лес скрывает всех. Они продолжают путь. Кирилла тяготит молчание.
– Ты сказал чего? – оборачивается он и взглядывает на Тюлькина.
– Ничего. Я сопел.
– На этот раз он работал как следует. Три взрыва на его счету, – показывает Паша на Тюлькина.
– А я и не спрашиваю. Я так и знал, – смотрит Кирилл на Тюлькина.
Тучи наполняют тяжестью начинающийся день. Ивашкевич зябко всовывает – рукав в рукав – посиневшие ладони. Хусто ежится. Прерывисто дышит Алесь. У Алеши Блинова слезятся покрасневшие глаза. Положив руки на висящий через грудь автомат, устало шагает Натан. Идут молча, готовые продолжать эту трудную-трудную и нужную жизнь.
– Гриша, – окликает Кирилл Ивашкевича.
– Да? – смотрит тот на него. Но больше Кирилл ничего не говорит. Возможно, еще не подошли слова. Ивашкевич знает, со словами всегда беда, когда хочешь сказать о том, что мучает душу.
Кирилл молчит. Он видит утомленное лицо Ивашкевича, серое, словно окутанное туманом.
– Гриша, – все еще тянет Кирилл. Глаза его уже опущены вниз, и он видит только то, что под ногами, и то, что находится где-то далеко отсюда. – Я окончательно понял, что ты прав.
Теперь молчит Ивашкевич. Ему еще не совсем ясно, что имеет в виду Кирилл.
– Больше я не буду ждать на опушке, пока хлопцы вернутся после взрыва, – тихо говорит Кирилл. – Это гораздо труднее, чем самому подкапывать рельс и закладывать мину. Как бы то ни было, больше я не буду поджидать на опушке…
Ивашкевич продолжает молчать. Тягостное чувство вызывают в нем даже не слова, а тон, которым они произнесены. Но он молчит.
Кирилл, видно, и не ждет, чтоб Ивашкевич заговорил, он и не смотрит на него.
– Понимаешь, Гриша, точка.
– То есть? – с лица Ивашкевича спадает туман.
– Мне надо искать свое место. Место в жизни. Помнишь наш разговор? Я тогда не кончил. Ты тоже не кончил. Ты только начал.
– Начал ты.
– И кончу я. Так вот, во мне сила, я чувствую ее, и она ищет дела. Иначе – смерть. Это не важно, что ты дышишь и ешь хлеб. А сейчас, такой, я нужен только себе.
– Нет.
– Не говори – нет, когда хочешь сказать – да. А ты хочешь сказать – да. – Кирилл не сердится, он произносит это спокойно.
– Еще раз говорю – нет.
Они услышали, речка круто поворачивала – вода ударяла в берег. За деревьями вразброс топали сапоги шедших впереди.
– Ты, Гриша, знаешь, – говорит Кирилл, – несколько дней назад Москва еще раз спрашивала, согласен ли я вернуться на Большую землю. Я снова сказал: нет. Сегодня я скажу: да.
Ивашкевич не откликается. В голосе Кирилла жесткое спокойствие, уверенность, твердость.
– Придется тебе, Гриша, принять командование отрядом.
Кирилл умолкает.
Ивашкевич смотрит на него долго и прямо. Черт возьми, как много говорят глаза!
– Послушай, – произносит наконец Ивашкевич. – Тон твой, какой-то, будто сдался несчастью, как сдаются в плен.
– Я не сдаюсь, Гриша, – говорит Кирилл. – Я наступаю. Не раз битый, сломленный, я все равно поднимался и шел дальше. Я и теперь пойду дальше.
Густой запах хвои предупреждает, что начинается еловый лес.
53
Телега тащилась в темноте. Небо было усеяно серебряными точками, между ними густел мрак. Кирилл сидел на умявшемся сене, протянув ноги к передку, его поддерживали Паша и Хусто. Захарыч шел рядом, погонял.
Скоро должны они прибыть на Кабаний остров. Оттуда вброд через неглубокую речку и – на партизанский аэродром.
Кирилл возвращался в Москву.
Ночью в лесу нет дорог, ночью дороги умирают. Но Захарыч видит их.
– Вот и Кабаний остров, – сказал он. – Подождем, пока рассветет? И лошадь передохнёт.
– Распрягай, Захарыч, – ответил Кирилл.
Ему вдруг захотелось побыть немного на Кабаньем острове.
Кирилл почувствовал запах росы и травы. Еще ничего нельзя было рассмотреть, и он мысленно представил себе вырубку, и круглые пни на ней, как щедро разбросанные караваи, и сукастую сосну… Что-то связывало, что-то роднило его с Кабаньим островом. Недавно здесь было начало всему. Теперь он вернулся сюда, и это конец.
Кирилл еще весь там, в Синь-озерах.
Два дня назад он отдал последний приказ – командиром отряда остается Ивашкевич. Какой-то срок воля Кирилла еще будет чувствоваться в жизни отряда. Все утро Алеша Блинов готовил толовые шашки, и минувшей ночью, когда Кирилл находился уже на пути к Кабаньему острову, группа, наверное, отправилась подрывать большой склад боеприпасов. Дело это он еще вместе с Ивашкевичем обдумывал. Вчера днем должны были вернуться из разведки Натан и Алесь – они давно готовят важную операцию, которую разработал Кирилл. Будто сам сидит рядом с ними, он представил себе щербатую глиняную миску, в которой, точно горка яиц, навалена очищенная горячая картошка, Натан и Алесь берут по одной, шумно и быстро дуют на нее, тычут в солонку и, обжигаясь, жадно откусывают.
Вчера утром верхом прибыли в лагерь Лещев и Трофим Масуров. Прощаться. Оба были грустны, хоть Лещев и говорил, улыбаясь: «Жди нас, Кирилл. Скоро и мы вернемся». А Масуров: «Война – работа непостоянная…» И Лещев: «Выходит, ты первым из нас за мирные дела возьмешься». И Масуров: «А возьмешься! Такой уж человек. Есть люди, которые за всю жизнь ничего путного не сделали – птичье крыло оставляет на воде след более долгий, чем они оставят на земле…» Обнялись, расцеловались. «До свидания, товарищи мои…»
Вместе с Кириллом вышли из Синь-озер Левенцов и Ирина. Полдня дорога была у них одна, потом свернули. В карманах Левенцова гранаты, пистолет, у Ирины – тоже. Когда Ивашкевич сказал, что след Сариновича отыскан, они первыми вызвались идти. Может быть, они уже вернулись и сейчас отдыхают в землянке. Когда-нибудь он узнает об этом…
Он услышал громкий сонный храп Паши, растянувшегося в телеге. Всю дорогу Паша, бесшабашный, отчаянный Паша, молчал, – прощание всегда трудно, понимал Кирилл. Он не раз убеждался в этом. И еще, устал Паша, он пришел в лагерь из ночной разведки перед самым отъездом Кирилла. «Разрешите сопровождать вас, товарищ командир». Кирилл усмехнулся: «Не у меня разрешения проси, а вон у нового командира», – кивнул на Ивашкевича. Ивашкевич откликнулся: «Собирайся, Паша». Может быть, и сейчас, во сне, затаивался он в кустах у дороги, напряженно наблюдая движение противника, там же, в кустах, душил назначенного немцами старосту, который выследил его. «Пусть немного поспит Пашка, верный и твердый солдат». Где-то близко раздавались шаги Захарыча – от сосны к сосне ходил он, прислушивался.
Кирилл не видел ни телеги и спавшего в ней Паши, ни Захарыча; он сидел на пне и, не поворачивая головы, смотрел прямо перед собой, но больше и некуда было смотреть, тьма все еще держалась. Телега, Паша, Захарыч, Кабаний остров, ночь на лесной полянке, Хусто, прикорнувший неподалеку, – это были последние следы той жизни, которую он оставлял. Его охватила слабость, будто остановилось сердце, и он даже почувствовал, что все в нем похолодело. Сознание неотвязно, то погасая на мгновенье, то снова возникая, бередила мысль: «Значит, всё? Врозь пути наши? Я-то уже не солдат…»
А ведь были минуты, когда надежда растворяла все, и колебания, и неуверенность, и беспокойство, и тревоги… Как сказал он Ивашкевичу? А, он сказал, что и битый, и сломленный, он все равно поднимался и шел дальше. «Я и теперь пойду дальше», – сказал. Что ж, это не более, чем слова?.. Он поймал себя на том, что так и не смог разобраться в своем состоянии, все еще не смог. То убеждался, что уже переступил через невозможное и снова нашел себя, что ничего худшего уже не может произойти, и это приносило успокоение, и он был благодарен мысли этой, простой, как трава, как снег на земле, то его охватывало чувство безнадежности и отчаяния, вот как сейчас.
Он задыхался.
– Хусто!.. – позвал.
– Да, камарада.
Слышно было, как Хусто ступил раз, другой.
Кирилл представил себе замкнутое выражение его лица, невидного в темноте.
– Садись, братец.
Хусто опустился на пень рядом с Кириллом.
– Ну вот, Хусто. – Кирилл шевельнулся, должно быть, собирался что-то сказать, но ничего больше произнести не смог.
– Да, камарада, – поспешил Хусто заполнить паузу: он понимал, как тяжело сейчас его бывшему командиру, Кириллу.
– Ну вот, Хусто. Опять расставанье. – В тоне Кирилла скорбная усмешка. – Ничего, братец, не поделаешь. Ты вот пойдешь дальше. Как знать, может, и до Мадрида дойдешь. А мне до Москвы бы добраться…
Он немного помолчал, будто спохватился: надо взять себя в руки.
– Доберусь, конечно, – голос Кирилла прозвучал увереннее. И тут же уныние снова захлестнуло его, и он понял – надо выговориться, надо выговориться, как другому выплакаться, и, возможно, станет легче. – Доберусь, а потом – что?
– А потом… – Хусто участливо улыбнулся, показалось Кириллу. – Потом… хорошо выспаться, камарада, Выспаться! Как это… спокойно, да?.. спокойно ходить по улицам. Как это… не слышать, да?.. не слышать стрельбы. И еще… многое… такое…
Добрый, добрый Хусто уводил его от нерадостных размышлений.
– Конечно, Хусто, что и говорить, совсем не одно и то же: зябнуть в землянке или спать в теплой постели, грызть сухари или есть мягкий хлеб прямо из булочной и все такое, как ты сказал. Ну да же… Но жизнь – не то, Хусто, не это… Даже в моем положении, – произнес Кирилл сокрушенно.
– Да, камарада, – замялся Хусто. Он кашлянул. – А что же теперь для вас это? И что – то, камарада? – Хусто хотелось понять, что же думает Кирилл о своем будущем.
Кирилл молчал.
– Не знаю, не знаю, – сказал наконец. – Пока не знаю. И надо узнать, чтобы жить дальше. И дольше? – сам себя спросил. – Не обязательно дольше. Но дальше. Только – ради чего жить? – Оказывается, всю жизнь, и не сознавая этого, задавался вопросом, жить для чего. И жил, жил, испытывая радость, перебарывая все трудное, что нагромождала жизнь, потому что знал, для чего жить. А теперь не мог представить себя в жизни, в такой, какой она будет.
Кирилл говорил вполголоса, обращаясь к Хусто, но разговаривал сам с собой, рассуждал вслух. Хусто понял это.
– Видно, устал я, братец, понимаешь, и приходится возвращаться к тому, от чего ушел, и снова привыкать к этому. – Кирилл запнулся. – С этим… ну… – не договорил, было понятно, он имел в виду, что лишился рук, – в конце концов, можно смириться. Смиряются же с землетрясением, с войной, с потерей близкого человека…
Кирилл опять умолк, будто вдумывался в свои слова.
«Просто трудно представить себе, как сложится жизнь, вдалеке от места, от обстоятельств, где все должно начаться». Кирилл порывисто вздохнул, в тишине вздох прозвучал слишком громко.
– Ладно, братец.
Хусто послышалась нота примиренности в этих словах.
Он встал.
– Пойду, камарада. Захарыча сменю. Разрешите?
– Да.
Ветер стер с неба серебряные точки, и теперь по бледной вышине торопливо плыли облака, словно их несло течение. По земле стлался свет, проникая в гущу деревьев, столпившихся вдоль кромки поляны, и они понемногу отдалялись друг от друга, как бы устыдившись слившей их ночной близости, и в лесу становилось просторней. Березы отступали в глубину, и оттуда белели так, словно всю силу света приняли на себя, и ели, окружавшие их, казались лишь густыми тенями, которые отбрасывали березы. Но и ели постепенно переставали быть густо-черными и приобретали темно-зеленые тона.
Лес пахнет здесь слишком сильно, и потому его запах не спутать ни с каким другим. «Только кажется, что лес – царство одноликих деревьев, – подумал Кирилл. – Деревья так же не похожи одно на другое, как люди».
Утро разгоралось. И такая вокруг тишина! Кирилл не мог поверить, что она может быть такой подавляющей. Вечность. И он испугался этой тишины. «Чепуха, – сказал он себе. – Тишина – это выдумка. Жизнь не знает тишины, ее попросту нет. Даже здесь. Движется ветер, и его движение не безмолвно, шумят деревья, птицы поют, слышно, как струится уж, оставляя узкий след в траве, как перепархивает бабочка с цветка на цветок, и как ползет по ветке мохнатая гусеница, и возятся букашки в сосновой коре…» Он перевел дыхание, словно устал от размышлений. Он увидел пень неподалеку. На нем лежал солнечный луч, пень как бы покрылся радостной позолотой.
Кирилл обогнул полянку. Полянка выглядела иной, не такой, как тогда. Но он не мог уловить, что именно стало здесь другим. А может, это он сам теперь по-иному смотрел на все?..
Он вышел на то место, куда спустился десантный отряд. Он узнал это место. И сосны вон. На одной из них повис Тюлькин, ангел небесный. И лощина, в которой нашли сброшенный мешок. Тогда в ней была вода. Кирилл ступал медленно, со взволнованным вниманием оглядывал все. Нога наткнулась на что-то твердое и раздвинула траву: сапог Петрушко… Как искали они его и не могли найти. Он шевельнул сапог, оттуда выскочил угревшийся, как в норке, зверек и юркнул в кусты.
Кирилл заметил поваленную березу, ту самую, с примятой кудлатой головой. Сучья, лишенные силы, безжизненно повисли, с корней осыпалась земля, и, вымытые дождями, они раскинулись, как неподвижный гигантский паук. И все-таки, казалось, от березы исходил острый дух живого сока. Кирилл опустился на нее, глубоко, как курильщик дым, втянул в себя горьковатый воздух.
«Даже сраженные, деревья оставляют корни в земле, – подумал Кирилл. – И от пней тянется молодая поросль. В старых дуплах, как в теплом чреве, дышат белки, и дикие пчелы, и клинтухи, куницы. Из подсочек, точно из ран, сочится кровь-живица, похожая на солнечный мед, и люди благодарно собирают се. Где-то у дуба или клена, пробиваются прозрачные родники, как дети, устремляются они в белый свет и дают начало многоводным рекам. Камни, и те оживают, покрываясь шелковистым мхом. Все жизнь…»
От земли поднималось испарение, и казалось, что дымилась береза, на которой он сидел. Береста свернулась рожком, и оттуда, вниз головой, выполз жучок. Кирилл дунул, жучок перевернулся, снова встал на лапки. Передними лапками потер об задние и деловито поплелся вверх по стволу, несколько мгновений он был еще виден, потом пропал. Откуда-то вспорхнула иволга, чиркнула по небу и растворилась в синем воздухе. На землю, недалеко от Кирилла, слетел дрозд, повернул клюв и стал чистить крылышко, и крылышко шевелилось. «Деряба», – узнал Кирилл. Все несло в себе жизнь.
Высокие вершины сосен, елей уже были охвачены белым пламенем солнца. А под ногами дышала земля. «Люди, как и вчера, радуются, любят, мучаются, готовятся к чему-то», – подумалось Кириллу. В сердце кольнуло, и он не понял, то физическая боль проникла внутрь, или что-то другое, с чем никак не может совладать, напомнило о себе. Мысленно приложил руку к груди, но боль прошла.
Он все еще не освободился от неуверенности, просто приглушил ее в себе, и нет-нет ударяет она в сердце… – вздохнул. – Не хватает мужества? – неопределенно покачал головой. – Силы воли? Не то. – Глаза рассеянно смотрели на тронутую ветром траву. – Нет, не то… «Я один со своей бедой, вот в чем дело. – Об этом думал он и раньше. – Нельзя одному со своей бедой. Одному с ней не справиться. Человек силен, когда он вместе… Одному ничего не под силу – даже хлеб, даже вода…»
Уже нельзя было смотреть на шевелившуюся траву, он не заметил, как вся она покрылась слепящим золотом, будто солнце подошло к нему вплотную и остановилось. И опять, как бывало, в нем возникало чувство ожидания. Так всегда у него перед новым днем. Жить – значит все ясно видеть, свободно двигаться, отдавать и брать, это невозможно во мраке. И он радовался раннему утру. Сколько помнит себя, утро казалось ему слишком коротким. А может быть, в самом деле уходило быстрее, чем следовало?.. Вот и сейчас, промелькнет оно, как птица, словно и не было.