Текст книги "Птицы поют на рассвете"
Автор книги: Яков Цветов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 39 страниц)
Он услышал короткий вздох и приостановился. «Тяжело девчонке». Только сейчас подумал об этом. И одежонка, должно быть, не бог весть. Да и на ногах что…
По щеке от виска до подбородка резко прошлась сухая ветка, и Масуров почувствовал, как горяч ее след. «Наверное, до крови».
– Не отставай, – сказал в темноту.
– Да, – произнесла Оля покорно.
Масуров мысленно возвращался и возвращался к железнодорожной насыпи на одиннадцатом километре, к лесной опушке, в глубине которой, за можжевельником, Витька удерживал поводья, дожидаясь его и Сашу-Берку, к бору, куда во весь опор, падая и поднимаясь, перебегая от сосны к сосне, мчались те, которых они выпустили из вагонов. Тысяча… А может, и больше. «Политическая операция».
Но думалось почему-то не о тысяче – о Витьке, о Саше-Берке…
Связного нет. Они ждут его уже час, даже больше. «Подождем еще полчаса», – предлагает Саша-Берка. С подпольщиками уговорились, если связного не пришлют, значит, состав пошел прямо на запад, и с узловой, а потом через два-три километра после выхода со станции раздадутся условленные гудки. Связной должен прибыть лишь в том случае, если поезд отправится в восточном направлении. Масуров смотрит на часы. «Ну, как?» – спрашивает Сашу-Берку. «Давай еще минут пятнадцать», – говорит тот. Но и через пятнадцать минут связного нет. Что ж, хорошо. «Будем ждать гудки…» Смеркается. Они едут наискосок через сосновый бор и за можжевельником спешиваются. «Витька, здесь и оставайся. В случае необходимости забирай еще левее и жди у оврага. Ясно?» Витьке ясно. Масуров и Саша-Берка передают ему поводья. Доносится мерный тяжелый гул. Идет поезд. Гудков не было? – вопросительно смотрит Масуров на Сашу-Берку. Они выглядывают из можжевельника. В полутьме тянется состав красных теплушек, будто понизу неба движется медленная молния. Да, гудков не было, – подтверждает взгляд Саши-Берки. Молния гаснет. Вооруженные группы рассредоточены. Каждый знает, что делать, когда автоматы ударят по паровозному котлу и по тендеру. Саша-Берка и еще трое притаиваются на левом краю бора. Тут они остановят поезд. Масуров с десятью автоматчиками перебираются вправо, к елкам. Еще днем примерялись, где может оказаться шестнадцатый вагон. Вагон, в котором команда конвоя. Так сказать, «главная крепость». Решили, что здесь. Шестнадцатый вагон – Масурова. Дальше, за его группой, вдоль всего состава – еще три группы нападения. А за паровозом, там, где его остановят, и у заднего тормоза состава – те, которым открывать вагоны. Масуров лежит в середине цепи. Его прикрывают елки, низенькие, колючие, холодные. Он смотрит вверх – слепое, мертвое, беззвездное небо. Потом переводит взгляд туда, где находится узловая станция. Между ним и станцией океан тьмы. Внезапно вспыхивает свет, он буравит темноту и бежит, бежит прямо на елки, на Масурова. Гудки? Масуров прикладывает к уху ладонь и напряженно вслушивается. Гудки, гудки… Два протяжных, один короткий… Он скорее догадывается, чем слышит их. Потом два коротких и один протяжный. Те самые, которых томительно ждет. Столько раз мысленно повторял их про себя, свыкся с ними, и ему кажется, что ничего в них особенного. Он слышит гул, нарастающий гул. Нет сомнения, идет этот, их поезд. Яркие сильные глаза паровоза, присиненные, излучают густой холодный свет, он быстро уходит вперед, далеко, высеребрив насыпь, лес. «Все-таки двинулись на запад. Прямо. Значит, не боятся, сволочи. Уверены, что обойдется». Ближе, ближе к елке, он зарывается в нее головой и чувствует на своем лице ее острые шелковистые коготки. Во рту пересохло, он пробует набрать слюну и проглотить, но слюны нет. Ветер уже доносит горьковатый запах дыма и капли охлажденного пара. Свет нарастает, делая пространство легким, свободным и потому страшным, прижимает Масурова к земле, он не может поднять голову, боится шевельнуться. Стремглав движутся на него передние бегунки, но прокатывают мимо, грохот колес кажется адским. Вот-вот начнется… И – тррреск… Масуров знает, это палит группа Саши-Берки. Поезд, замедлив ход, как угасающий гром, еще несколько минут гремит по рельсам. Масуров и те, десятеро с ним, схватываются с земли. Он успевает заметить, что тендер не откликается на автоматный огонь Саши-Берки. «Пулемета не было. Или сразу подавили?» Только с двух-трех тормозных площадок раздаются в ответ автоматные строчки. И умолкают. Значит, группы нападения делают свое дело… То тут, то там вспыхивают разорвавшиеся гранаты. Должно быть, те пятнадцать, которые Саша-Берка передал комсомольцам, когда они находились на дворе спичечной фабрики и в техникуме. И вдруг – пулемет, автоматы заставляют залечь Масурова и остальных с ним. Густой огонь. Густой огонь. «Наверное, из шестнадцатого, – лихорадочно мелькает в голове. – Эх! – надсадно вырывается из груди. Вагон гораздо правее, чем лежит Масуров, метров на пятьдесят правее. – Не рассчитали. Не рассчитали… А ракету не пускают, – соображает он. – Не знают, какие силы напали. Боятся показать, где он, шестнадцатый…» А шестнадцатый бьет и бьет из пулемета, бьет из автоматов…
Оля шла сзади, спотыкалась, даже чуть не упала, задев ногой слишком выпиравшую корягу. Идти бесшумно ни Масурову, ни ей никак не удавалось. Они примирились с этим и уже не обращали внимания на звук своих шагов. Но, услышав шорох в стороне, или когда казалось, что услышали, затаивались и выжидали.
Масурова она по-прежнему не видела, лишь слышала, как двигался он немного впереди.
– Идешь? – тихо спросила темнота.
– Да, – откликнулась Оля. Показалось, Масуров поторапливает ее, и она ускорила шаг.
Легкое пальто застегнуто на две нижние пуговицы, остальные, верхние, оторвались, когда она, выскакивая из вагона, зацепилась за ручку двери. А теперь полы пальто расходились вверху, и в грудь дуло. Ботинки размокли, пальцы ног окоченели. Она старалась ступать, высоко поднимая и с силой опуская ноги, чтоб согрелись. Но это не очень помогало. В такт движению стала размахивать руками. Все равно было холодно.
Она почувствовала боль в колене. Это тоже, когда прыгнула из вагона и упала. Только тогда никакой боли не было. Потом тоже не было. А вот сейчас заныло. Ладонью, на ходу, раз-другой потерла ушибленное место.
Поезд сбавляет ход. Еще одна станция. Какая? И где они едут? Оля не знает. Никто не знает. Она слышит, кто-то слегка отодвигает дверь. Охранник. В теплушку вливается волна свежего воздуха. На уровне пола возникает лицо, за плечом виднеется автомат. «Кальт? Кальт?» Голос не то веселый, не то насмешливый. «Какая же это станция?» – старается понять Оля, вглядываясь во тьму, разбавленную редким светом одиноких фонарей. «Эсен», – тот же голос. Руки поднимают вверх ведро, ставят у дверей, потом еще ведро. «Эсен». Вспомнили все-таки, что людей надо кормить. Дверь со скрипом задвигается. Ведра стоят там, где их поставил немец. Никто к ним не прикасается. Паровоз рявкает. Протяжно-протяжно. И еще гудок – хриплый и долгий. Состав трогается. Оля нетерпеливо вскакивает на ноги, прижимается к стене, будто боится, что упадет, и прислушивается. И в третий раз в воздух врывается гудок – короткий. Сердце Оли отчаянно колотится. Прижав руки к груди, пробует успокоить его. Она дрожит и никак не может остановить в себе проклятую дрожь. «Тише, ребята…» – просит она. Но и так тихо. Ни разговоров, ни даже кашля, только гулкое постукивание колес под вагоном. Опять гудки, уже в обратном порядке. Протяжный – последний – гудок пробегает по крыше вагона, и Оля торопливо, горячечно бросает: «Ребята… сейчас… нас выручат…» Кто-то насмешливо отзывается: «Ты выручишь? Староста немецкая!» Все молчат. Ее не поняли, с ужасом постигает она. Надо сказать как следует. Но язык окостенел во рту, и она пошевелить им не может. «Ребята… ребята… слушайте… – Она задыхается. – Ребята… ребята…» Тот же голос: «Ну-ка, кто там поближе. Посади ее. Капает на мозги». Оля, собрав все силы: «Слушайте же! Сейчас наши остановят поезд, откроют двери. И бегите в лес! На правую сторону в лес!» И бессильно опускается на корточки – ноги больше не держат ее. Выстрелы… Может быть, это сердце так стучит и отдает в ухо? Выстрелы… Поезд в самом дело останавливается. Все кидаются к двери. Кто-то, наткнувшись на ведра, опрокидывает их, они громко валятся на пол, и по ногам растекается теплая жижа. За стеной, где тормозная площадка, раздается автоматная очередь. Чьи-то неповоротливые руки, оттуда, снаружи, слишком медленно раздирают и не могут разодрать проволоку в запорах двери. Толстая, видно, проволока и крепко закручена. Наконец все услышали, как тупо брякнула откинутая скоба. Клубок сгрудившихся тел яростно напирает на дверь. Дверь отодвинута. Подталкивая друг друга, все прыгают вниз, в темноту, в неизвестность. Оля падает на насыпь, поднимается на дрожащие от напряжения ноги, согнувшись, вместе с другими бросается под вагон и – в противоположную сторону, там лес, там еще не стреляют…
Запахло болотом.
Впереди болото, это ясно. Но идти – только туда, сзади – железнодорожная насыпь, одиннадцатый километр, пустой, замерший состав, немцы. Будь что будет, но не назад… – твердо ступал Масуров.
Хотелось пить. Фляги не было. Он помнил, когда свалился с лошади, фляга отлетела в кусты. Сухим языком облизал губы – до чего шершавы.
– Пить хочется. Просто удивительно, как хочется пить. – Голос сиплый, простуженный. Там, впереди, болото и, может быть, удастся смочить губы, горло.
Он набрел на высокий кустарник. Ветки колко впились в лицо, и он отпрянул назад.
– Стой. Не напорись.
Он услышал, как враз стихли шаги Оли. Ее порывистое дыхание раздавалось сзади. Почти у спины.
– Попробуем обойти, – сказал неуверенно.
Он прошел немного влево, вернулся, шагнул вправо. «И не сообразишь, куда взять», – нерешительно топтался он у кустарника.
– Придется пробиваться насквозь, – понял Масуров. Сворачивать было некуда. Плечом врезался в кусты и, расставив локти, стал продвигаться.
Оля следовала за ним.
Не сбиться б и дойти до Медвежьего урочища, размышлял Масуров. В Медвежьем урочище, в сторожке Кузьмы они вдоволь попьют воды, поедят, выспятся.
Они выбрались из кустарника, Масуров почувствовал, что земля становится кочковатой и мягкой. Под ногами зачавкало. Послышалось натужное бульканье, будто он тяжело наступал на кого-то невидимого и тот издавал тонкий короткий стон. «Заболотье», – помнил он карту. Если Заболотье, значит, не так свернул где-то. Здесь ему ни разу не доводилось бывать, и он не знал, как обойти болотину. Теперь он продвигался совсем недоверчиво. Прежде чем тронуться, заносил вперед ногу, ощупывая ступней место перед собой, потом приставлял другую ногу. Ноги по щиколотку уходили вглубь. «Пока не рассветет, идти дальше рискованно», – подумал он.
– Придется подождать тут, – сказал без всякого выражения. – Рассвет покажет дорогу.
– Да, – поспешно отозвалась Оля. После того что было, все представлялось ей теперь совсем легким, пустяшным.
Масуров наклонился, зачерпнул рукой болотистую воду, чуть растопырил пальцы и сквозь них в подставленную чашечкой другую ладонь медленно потекли ручейки. Жадно, не отрываясь, втянул он в рот затхлую горьковатую жижицу с ладони. Он посмотрел на часы. Косые лучики светящихся стрелок показывали без двадцати минут шесть. Значит, уже утро. Но как еще темно.
А шестнадцатый бьет и бьет из пулемета, бьет из автоматов. Бьет по сосновому бору, по можжевельнику. Если б десять автоматов Масурова укрылись метрах в пятидесяти правее, сразу б атаковали этот главный вагон. Он не успел бы опомниться, вагон. Упущены две-три решающие минуты, и теперь… Масуров и те, с ним, ведут огонь направо. Оттуда строчит пулемет. «Ну и шпарит! Ну и дает!» – ужасается Масуров. Пулемет уже не подавить. И ладно. Надо держать огонь, чтоб люди из вагонов могли как можно дальше уйти в лес. Группы нападения знают об этом. Пули, как гвозди, впиваются в землю так близко, что глаза засыпает холодная пыль. «Пришьет…» – одна эта мысль заполняет все его сознание. Будь что будет, и он рывком кидается в кусты. Саша-Берка со своими ребятами перебежками несутся к нему и тоже лупят по шестнадцатому. «Ложись!» – слышит Масуров свой голос как бы издалека и вместе со всеми, подчиняясь властной команде, будто не им, а кем-то другим отданной, скатывается под насыпь. В ту же секунду слепящей луной взлетает ракета, и все на земле враз вырастает – насыпь, вагоны, кусты, опушка… Упираясь локтем в землю, он слегка приподымает голову и видит бор в неправдоподобном желтовато-зеленом свете ракеты. Бор пуст. Никого не видно. Может быть, за стволами, в кустах, в посохшей высокой траве и скрываются люди. «Ведь тысяча. А то и больше», – вспоминает слова Саши-Берки. Он успевает заметить шагах в пятнадцати от себя двух в зеленых шинелях. Они отползают в сторону. Должно быть, его не видят. «Стрелять?» Он поспешно достает запасную обойму, перезаряжает парабеллум. Ракета, померцав, угасает, опускаясь в ночь, и тьма, словно надвинулась гора, все загородила собой. Он не стреляет, ждет. Он слышит: «Герр… герр дойч… Хайль Гитлер… – на ломаном немецком языке: – Развяжи. Сам дорогу на станцию не найдешь… Я поведу. Пан дойч… Партизаны связали. Развяжи, герр… Вместе шнель… шнель бежать…» Проклятая ракета снова всполашивает темноту. Те, двое, чуть видные, наклоняются над комком у насыпи. «Данке, пан… Данке…» – доносится. Наверное, машинист. Молодец. Ловко. Свет ракеты медленно оседает на землю. Масуров успевает увидеть: пустой состав с широко раздвинутыми дверями застыл, как мертвый. И видит ложбинку, в две перебежки можно до нее добраться. Да и пора подавать сигнал к отходу. Он достает ракетницу. В воздухе вспыхивает мгновенный красный свет и вслед – зеленый. Снова пулемет. Пули свистят теперь над головой. Выждать, выждать и – в лес. Ребята знают куда. У каждой группы своя дорога. Он вскакивает и, задыхаясь от бега и нетерпенья, несется прочь от вагонов, от насыпи. Ноги цепляются за что-то, все время цепляются, путаются, тяжелеют. Это сапоги мешают. А может, легким просто не хватает воздуха, и потому он не в силах быстро передвигать ноги? Сосна, еще сосна… Значит, достиг бора. Он обхватывает сосну, чтоб не свалиться. В ствол шуркнуло, и отколовшиеся куски коры шлепаются вниз. Он тоже падает на землю. Потом снова бежит. Кого-то догоняет. «Ты?» – узнает Сашу-Берку. «Я», – откликается тот. Он тоже задыхается. Что же это цепляется за ноги, отчего так тянет упасть, – уже злится Масуров. Он не замечает, как пробивается через можжевельник, как Витька бросает ему повод, как вскакивает в седло. Конь храпит, бьет копытами, делает рывок, и Масуров, держа повод, тыкается носом в гриву. С места конь срывается в галоп. Масуров совсем забыл, что за можжевельником поляна. Впереди, совсем близко, слышит он топот. «Витька и Саша-Берка…» Надвигается что-то черное, даже в темноте черное, и лошадь шарахается. Оказалось, большой разлатый куст. Сбоку тарахтит пулемет. Опять!.. Опять… Витька и Саша-Берка приостанавливают лошадей. Масуров осаживает коня и – к ним. Куда кинуться, где укрыться, что надо сделать сейчас, сию минуту? Вся жизнь воспринимается в этом, в одном измерении. А пулемет, будто видит их в темноте, бьет сюда, как раз сюда. «Ох!..» Это еле слышный голос Саши-Берки. Непохожий, в нем нет твердости, но это его голос, Саши-Берки. Что-то происходит во мраке, что-то необычное, даже страшное, и Масуров не может понять – что? Лошади стоят рядом. Масуров чувствует, как Саша-Берка сползает с седла. Тотчас же молча падает наземь и Витька. Масуров соскакивает с лошади, поднимает голову Саши-Берки, подкладывает под нее руку, но голова бессильно отваливается назад. «Что же это? Что?..» – хочется закричать, но крик не получается, и он тормошит, тормошит Сашу-Берку. Рука Масурова становится мокрой. А Витька, Витька, что же Витька? Придавленный крупом лошади, лежит он под ней. Масуров шарит по нему, по его лицу, по глазам, по губам, по подбородку. Витька молчит. Даже не шелохнется, не застонет. Масуров оттаскивает Сашу-Берку под большой куст, тот самый, которого испугалась лошадь. Потом возвращается за Витькой. Тела их такие тяжелые, даже тело худенького Витьки. Всё. Но он не в состоянии постичь, что это действительно – всё. Что Витьке уже не сидеть в седле как влитому. Что ему уже не податься ни в зоотехники, ни в киноартисты. Что уже не видеть ему Зины, курносой бойкой девчушки в сапогах и плюшевом жакетике. Что у Витьки уже ничего впереди. А вчера ночью, когда они ехали вдоль Турчиной балки, когда искали клены и кривую ольху между кленами, все это еще было. «Мы с тобой тоже армия», – вспоминается. И Масуров слышит мальчишеский голос Витьки: «Ты, может. А я нет»… Витька, убитый солдат, лежит вот здесь, под кустом, куда только что положил его Масуров. «А вокруг полно людей, – продолжает Масуров мысль. – Их не видно, их скрыли ночь и лес. Они обрели свободу. И, значит, жизнь. Тысяча, – сказал Саша-Берка. Саши-Берки уже нет. И Витьки. Но тысяча, они есть, они где-то рядом…» Масуров с трудом отрывает ногу от земли, потом другую. Он наталкивается на лошадь, она лежит недвижно, еще одна лошадь – тоже лежит. А третьей, его лошади, нет. «Унеслась?» Он идет в стреляющую темноту, медленно, не припадая под пулями к земле, идет свободно, тупо, безразлично. Столько раз умирал он в эту ночь, что умереть еще раз уже было не страшно…
– Оля! – позвал он.
Масуров услышал ее мелкие шаги. «Идет». Он двигался, пошатываясь. Впервые за двое суток его охватило необоримое желание спать. Он не чувствовал своего тела, оно как бы умерло. Земля притягивала к себе, и он дивился, откуда бралась у него сила, чтоб так долго противиться этому. Человек всегда думает, что он крепче, чем на самом деле, и это придает ему уверенности.
Но больше он уже не мог. Изнеможенно опустился на вязкую стылую землю, пробормотал что-то, чего Оля не поняла, будто ушел куда-то и сказал это издалека, и тут же услышала она хриплое тяжелое сопение.
Сон вытеснил холод, жажду, Сашу-Берку, Витьку, ракеты, пулемет, состав на одиннадцатом километре… И Масуров стал счастливо пустым, свободным от всего.
Ни страха, ни опасности, – ничего, ничего…
А Оля, тоже обессиленная, растерянно стояла перед ним, не зная, что делать. И вдруг показалось ей, что Масуров перестал сопеть, она испугалась: может быть, пуля? Даже почувствовала, что теряет сознание. Может быть, пуля повалила его? Рывком, с бьющимся сердцем припала к нему: он дышал, он слышно дышал… И успокоилась, и села рядом, осторожно положила его голову себе на колени. Он даже и не шевельнулся.
И ей захотелось, чтоб это был Володя, и он стал Володей, ее желание, сильное и вечное, привело его сюда к ночным болотным кустам, на холодную землю, и руки ее касались его щек, головы… В этой темноте только она могла видеть его лицо, его глаза, его застенчивую улыбку. Он вошел в нее, чтоб причинить сердцу боль, и ей доставляла радость эта боль в сердце.
Все-таки холодно сидеть вот так на болотной земле. Конечно, если поворачиваться с боку на бок, двигать плечами, руками, ногами, можно немного согреться. Но она сидела неподвижно, чтоб не разбудить Володю… Она старалась надышать тепло в поднятый воротник.
На черном небе мигали большие звезды, зеленоватые, как свирепые кошачьи глаза, и совсем маленькие, казавшиеся рассыпанными просяными зернышками.
Оля увидела, начало светать.
Мутный свет, еще не отделившийся от ночи, проступил на восточной стороне, и еще нельзя было понять, каким будет этот занимавшийся день, уже имевший имя, число и свое место в длинном ряду сумеречных, и солнечных, и тревожных, и радостных трехсот шестидесяти пяти дней года. Потом в еще темном воздухе, как парашюты, застрявшие между небом и землей, тускло обозначились верхушки сосен. Потом свет, тихий и слабый, пролился на землю. Постепенно предметы приближались и приближались и обретали четкие очертания. Стволы деревьев бросали перед собой длинные, едва различимые полосы на высохшую траву; пониже кустов расстилалось затянутое сизым мхом болото.
Ночь миновала.
Оля вытерла рукавом слезившиеся веки и посмотрела на Масурова. Его лицо, покрытое цветом усталости, было серым. Щеки в жесткой щетине запали, губы сухие, с лиловатым оттенком. Волосы под пилоткой сбились набок и тоже казались серыми, как земля, на которой он лежал.
Масуров раскрыл глаза, сразу, широко, будто и не смыкал их вовсе, приподнялся на локте. Все тяжело вернулось, беспощадно ясно, словно освещенное сильным и ровным пламенем солнца, и Витька с Сашей-Беркой, и лошади, и железнодорожная насыпь, и пулемет, отчаянно бивший в бор, и бор под гнетущим светом ракеты, и Оля… Вот сидит она, Оля, сосредоточенная, собранная, с напряженными морщинками на лбу, и с нее начиналось все это. «Насколько сон лучше пробуждения», – вздохнул Масуров. Все возвращало его в минувшую ночь.
Быстро, чтоб совсем избавиться от сна, вскочил, осмотрелся и, как бы продолжая незаконченный разговор, сказал:
– Так и есть, Заболотье.
Утро пробивалось сквозь густые, почти непроходимые тучи, и потому запаздывало.
Масуров взглянул на Олю: бледная, измученная, сухие сонные глаза. Он опустил голову. И Оля догадалась почему.
– Пойдем, – сказал он. – Поищем брод.
Дрожащей рукой касается он лба, ладонь становится мокрой. Все в нем бьется – в грудной клетке, в мышцах, в жилах, и он чувствует это. Из головы не выходит: дело сделано. Гитлер не получит две тысячи молодых, крепких рук. Они останутся здесь. Об этой операции сегодня же утром узнают в селеньях на сто километров окрест, и это придаст людям силы для сопротивления, надежду на победу. Только вот Витька, неслышно вздыхает он, Саша-Берка вот… Воображение послушно приводит Масурова в хижину на Лань, и он вглядывается в истомленное лицо Саши-Берки, который уснул там в последний раз. Нет. Не может быть, чтоб его и Витьки уже не было. Совсем. Навсегда. Конечно же, у Дубовых Гряд он встретится с ними… В такие ночи, одинокие, пустынные, человек находит в самом себе то, чего его лишает внешний мир. Надо думать о дороге. Если идти прямо, размышляет Масуров, чуть-чуть левее, он выйдет на Дубовые Гряды. И он шагает прямо, чуть-чуть левее. Тут, в сосновом бору, откуда никак не выбраться, недалеко от насыпи, на которой притих железнодорожный состав, можно наткнуться и на освобожденных ребят, как и он, пробивающихся в Дубовые Гряды, и на немцев, разыскивающих этих ребят. Нужна осторожность, он помнит об этом. Он идет и прислушивается, все время прислушивается. Что это треснуло? Или показалось, что треснуло? Он замирает на месте. Тихо, совсем тихо. Но он ясно слышал звук. Ему кажется, или в самом деле кто-то притаивается вон за тем деревом, оттуда донесся чуть слышный шелест. Может быть, кто-то из освобожденных пробирается в лес? Или кто-нибудь из нападавших на состав? Может, немец? И не один? Масуров останавливается. «Кто?» – взводит он курок парабеллума. «Не стреляйте!» – испуганный женский голос. Пароль? Отвечает. Отзыв? Своя. Свой! Шуршащий, торопливый шаг, и шаг этот навстречу. Удивленный и обрадованный, Масуров опускает парабеллум. «Янек! – еще шаг. – Это я, Оля…» Он не ослышался? Не сам ли себе ответил? «Повтори!» – требует он. И опять, еще радостней, еще уверенней: «Да. Я. Оля, Оля…» – «Бывает же, – усмехается Масуров. – Станешь фаталистом… Пошли», – говорит он и слышит рядом с собой шаги Оли. «А я думала, Янек…»
Масуров понял, что потерял направление. Но знал, что нужно во что бы то ни стало пройти по ту сторону Заболотья, раз сбился с дороги. Несколько раз пробовал ступить за кромку болота, ноги увязали в тинистой жиже. Должна же болотина где-то кончиться, помельчать…
Было зябко и неприютно. Поляна, по которой они шли, наполнялась светом, и казалось, что утро выстлало ее серебром. Вскоре увидели поваленную через болото длинную сосну, за ней еще, и еще, много сосен, они соединяли оба берега. Ступили на ствол, мокрый и скользкий. Масуров ступал осторожно, ставя одну ногу, потом другую, будто шагами измерял лежавшие сосны. Так же шла за ним Оля. Уже у самого берега поскользнулась, и Масуров подхватил ее, по колено увязнув в болоте.
Тут только заметил он, что захолодевшие руки Оли посинели, и ногти были похожи на синие лепестки, выложенные на длинных пальцах. «А сколько лет Оле? Двадцать, не больше…» До встречи этой ночью в лесу Масуров и не представлял себе Олю, он знал о ней лишь по словам Саши-Берки. Тонкая, тщедушная и слабенькая на вид, неужели это она готовила людей к побегу из вагонов, под огнем пулемета бежала по насыпи вниз, одна брела по черному и тревожному лесу, и потом всю ночь, не отставая, шла с ним сквозь чащу до самого Заболотья…
Он почувствовал голод. И вспомнил хлеб, молоко, кашу… Многие вещи выскользнули из его сознания в минувшую ночь и сейчас возвращались, мучительно напоминая о себе. Он понял, что уже давно хотел есть, хотел пить, но опасность подавила в нем это. Голод и жажда в конце концов оказались сильнее. Голова даже закружилась. Он поднял с земли сухой, коричневый, как поджаренный, березовый лист, сунул в рот и, стуча зубами, стал жевать. Оля тоже подобрала лист и, откусывая кусочек за кусочком, медленно ела.
Вышли на тропинку. Теперь куда-нибудь да придут. Тропинка едва приметная, забытая. Кустам, росшим по бокам тропинки, было тесно, и они высыпали на середину, занимая ее почти всю. А вокруг лес, глухой, нетронутый. «До чего тиха земля, когда не падают бомбы, не стреляют пулеметы», – подумала Оля.
Масуров прервал ее размышления:
– Тебе трудно?
– Да, – кивнула. И посмотрела на него. И взгляд ее говорил, что трудно, но идет сквозь пулеметный огонь, через болото, через бесконечный лес, замерзшая и голодная, идет потому, что за всем этим видит другие просторы, прекрасные и счастливые, иначе она даже до этого места не смогла бы дойти. Во всяком случае, ему показалось, что взгляд ее говорил это. Может быть, потому так показалось, что подумал это о себе.
Тропинка вывела к речке. Они остановились. «Верх или низ той, что течет в Турчиной балке», – соображал Масуров. Пенистый поток набегал на камни-валуны, высунувшиеся наружу, и вокруг них шевелились серебряные гривы, будто под водой неслись кони. Это напомнило Масурову его сгинувшую лошадь.
Речку надо было перейти. Он наклонился, ухватил руками согнутую ногу, стащил сапог, потом другой, отвернул портянки, потер ступнями о траву, как бы для того, чтоб сразу и полностью ощутить резкую прохладу настывшей за ночь земли, подвернул брюки до колен.
– Сбрасывай ботинки. – Он протянул Оле сапоги.
Оля подняла руки. Глаза просили: не надо. Но, встретив настойчивый взгляд Масурова, покорно надела сапоги, в которых ноги свободно скользили туда-сюда, взяла под мышки ботинки и пошла вслед за босым Масуровым. Он вошел в воду, – струящийся лед. Поежился, сжал плечи, шагнул дальше. Потом в несущийся студеный поток ступила Оля.
На другом берегу, пока Масуров растирал ноги, чтоб согреть их, Оля поспешно сняла сапоги.
– Скорей, скорей надевай, – требовательными жестами торопила она. – Холодно как!
Его била дрожь.
– Посмотри, – удивленно показала на светлевшую впереди опушку.
– Вижу.
Между деревьями, будто прятались, чтоб нельзя было их найти, темнели коричневые бугорки изб. Одна, еще одна, третья…
«Хутор. Какой же хутор?» – силился Масуров припомнить карту. Но ничего не получалось. Видно, окончательно сбился. Блуждать дальше вслепую нельзя. Надо решаться. Он снова взглянул на хоронившиеся избенки. Одна, еще одна, третья…
– Иди. Постучись в любую, – посмотрел на Олю. – Согрейся. Поешь, если дадут. Потом спроси, как добраться до Медвежьего урочища.
– А ты? – сказала она, поколебавшись.
– Здесь буду ждать.
– Хорошо. Я скоро…
– Не проявляй торопливости, – наставительно сказал он. – Влипнешь.
– Хорошо.
Он увидел поблизости пень и неровным шагом направился к нему.