355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владлен Анчишкин » Арктический роман » Текст книги (страница 38)
Арктический роман
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 14:09

Текст книги "Арктический роман"


Автор книги: Владлен Анчишкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 38 страниц)

III. Между нами Студеное море

Романов возвращается, кивает мне из рамки, прибитой к стене, с таким же узором, какой был на Птичке:

– Валяй, старик… твоя очередь…

Я отступаю теперь – ухожу в прошлое, чтоб, возвратись, принести на ладони крупицу мудрости, отобранной временем… Хотя бы крупицу.

Ты помнишь, Рая, как это было?.. Это было в апреле. Я получил из Москвы радиограмму:

«Управление треста предлагает вам остаться третий год внедрения экспериментального угольного комбайнового комплекса Василия Романова разработки Антона Борзенко тчк Зайцев Москва…»

Ты сказала:

– Или я, или комбайн! – Глаза сделались больше очков. – И запомни, Санька: в Крыму ты шутил с Афанасьевым – «Вот эта дорога, по которой уехала моя жена из Фороса. Но она уехала не из Фороса, а от меня… насовсем…», ты повторишь эти слова, когда будешь смотреть на дорогу из Ледяного залива в Гренландское море, но на этот раз они будут правдой. Я не стану ждать тебя в Москве дня, если для тебя есть вещи дороже жены и детей! Я женщина – бабий век короток, теперь не война. А в моей капле молния еще не угасла, Саня. Будешь кусать локти – будет поздно. И моя работа не менее важная, чем твоя: мое место осталось за мной и в клинике и в институте. Дети отвернутся от тебя, когда ты возвратишься на родину, – я постараюсь все сделать для этого! Выбирай!

В жизни каждого человека бывают минуты, когда он остается один на один с собой – лицом к лицу со всей жизнью, которая была, есть и будет. Ты заставила меня думать о жизни и смерти: жизни, которой смерть не страшна, о смерти, которая приводит в трепет жизнь, не успевшую оставить себя после себя для продолжающих жить, для тех, кто будет. Я думал о жизни и смерти – и о себе.

Слишком рано я начал учить других: упиваясь своим героическим прошлым, растратил прошлое, поучая; упустил настоящее за воспоминаниями, – я боялся смерти, когда повисал в скалах на тонком канате, когда ревущий вал из Гренландского моря накатывался, накрывая с головой…

Я думал о жизни и смерти – о себе и о детях.

Дети вырастут, поймут – простят отца, когда узнают, что он отдал себя без остатка для лучшей жизни. Дети осудят отца, который любил, был рядом, жизнь делал походя, – жил своей норкой. Мужчина может все сделать для лучшей жизни детей, когда делает дело единственное для него на всю жизнь, творит с любовью, красиво. Нелюбое дело человек сделает лишь вполовину; в его деле не найти красоты. А на русской земле мужики и в революцию шли потому, что им жить надоело по-лошадиному, чтоб жизнь сделать красивой.

Впервые за многие годы я думал и чувствовал так.

Вот почему я и сказал тебе, «выбирая».

– Я останусь на Груманте.

Ты помнишь, Рая, что было потом?.. Грумант успел закончить новую шахту к Первомайским, грумантчане выдали на-гора первый уголь из новых лав – в рабочем зале столовой, на втором этаже, был банкет, – были тосты.

– За мужчин! – сказала ты, подняв фужер, налитый до края вином. – За мужчин, которые умеют не только строить шахты на Северном полюсе, механизировать какую-то выемку какого-то угля, но которые могут видеть в своей жене человека равного себе! Че-ло-ве-ка, а не наложницу, стряпуху, уборщицу, прачку!..

Хорошо у тебя получилось – эффектно. Но никто не видел того, что я, Рая: я смотрел тебе в глаза… в них была усталость. Ты – хирург, врач – знаешь: усталость приходит к женщине раньше, чем к мужчине.

А помнишь, Рая, что было потом?.. Это было уж в мае, после праздников, когда «Лена» разрушила лед в наших фиордах – сделала майны для пассажирского «Сестрорецка», – открылась навигация «нашего года». Я написал на юшарах московский адрес, погрузил на палубу «Сестрорецка» тебя и юшары, ты сказала:

– Все, Санька, все. Целоваться не будем. Я не подам тебе руки… Слава богу, на нашей земле Советская власть, и я могу заработать на кусок хлеба и бутылку молока для себя и детей… Все… Я не хочу, чтоб ты возвращался в Москву.

Ты разревелась, ушла по трапу на нижнюю палубу – в каюту. Пошла тебя успокаивать Ольга, – теперь Афанасьева Ольга. Я тут же взял листок, написал, потом передал Ольге:

«Помни, Юра! Сын должен быть лучше отца; во всем – в здоровье, в уме – красивее. Если сын хуже отца, значит, жизнь отца была неудачная. Ты – это не только ты, Юра. В тебе твой отец, твой дед, твои прадеды. Все ошибки, которые они делали в своей жизни, ты должен предупредить, побороть недостатки. Все лучшее, что было в них, должно стать твоим, плюс к этому – твои личные прибавления. Старайся быть во всем лучше отца, сынок… Мне будет приятно».

Я писал все это как завещание. Попросил Афанасьеву приколоть «завещание» к настенному коврику, когда она приедет в Москву, выберет время и придет в тихий проулочек возле улицы «Правды». Я знаю – Ольга мне написала потом: ты не снимаешь с коврика «завещание»… я благодарен тебе. А тогда…

Батурин тоже уезжал на родину – строить новые шахты; стоял на пирсе, у трапа, ждал. Я ушел к нему, – он дал последние указания, где, что и как, стало быть, надобно сделать – доделать в засбросовой части, поправить… Внимательно слушали, записывая, и Афанасьев и Гаевой, – они со мной остались на Груманте – внедрять комбайновый комплекс.

«Сестрорецк» забрал трап…

И все.

Потом ты прислала из Москвы радиограмму:

«Доехала хорошо детьми, все порядке скучаем ждем тебя Санька крепко целуем всегда твоя Рая…»

Но я уже получал такую в Форосе и знал, что последует…

Мы делили с тобой, Рая, обед и постель. Радости и печали в работе у нас были порознь. Мы не понимали друг друга, не хотели понять. У нас было не так уж много свободного времени и вовсе не было для того, чтоб разобраться, почему назревает разрыв. Даже в последние минуты нам не хватило минуты откопать корень зла; не успели опомниться – между нами легло Студеное море, тысячи километров земли.

Теперь у меня много работы, много и свободного времени: я делаю то, что люблю и умею. Как жаль, что ты не захотела подождать. Мы сумели бы, улыбаясь, посмотреть друг другу в глаза, как смотрели, когда я вернулся с войны. Теперь у нас хватило бы времени обломать сучки, сгладить задоринки.

Время убаюкивает страсти, думы приближаются к мудрости. Я жду, думаю: страсти успокаиваются, мудрость убегает в воспоминания; иду на охоту за мудростью в прошлое.

…Это было в 1943 году, на Букринском плацдарме. Стояло бабье лето, шли кровопролитные, тяжкие бои. Наше наступление с плацдарма захлебнулось: крутые овраги и глубокие балки то и дело преграждали путь «тридцатьчетверкам», на танкопроходимых маршрутах немец упирался как баран – не хотел отдавать Киева. Моя рота воевала недалеко от Днепра – на высотах юго-восточнее Колесища. Ночью бой поунялся. Перед рассветом стих. Я «давил комарика» под «тридцатьчетверкой», подложив под бок охапку обожженной соломы, закутавшись в шинель, в плащ-палатку. Проснулся от тишины. Рассвет был подслеповатый, промозглый. Тишина стояла вокруг необыкновенная. Такая бывает, лишь если немец ушел, – оторвался или собирается прыгнуть – притаился. Первый, кто попался мне на глаза, был солдат. Он бродил по голому косогору, словно лунатик, то удаляясь от машины, то возвращаясь. Я крикнул командира машины. Старшина присел на корточки возле траков, согнулся, заглядывая.

– Что за привидение? – кивнул я на солдата.

Старшина посмотрел, вновь согнулся:

– Горшок… шукае сусликов…

Теперь и я узнал Горшкова. В роте его называли «Звездочетом» или «Трисолнечником». Он мог часами смотреть на звезды, фантазировать, рассказывать солдатам, где и как живет теперь, что делает его Аэлита. Как-то он загорал возле машины, пожаловался старшине: «И гляди ты, как неладно устроено. На других планетах по два солнца, а то и все пять; у нас – одно. Гляди… Лежит Горшков на муравушке, загорает. Одно солнышко ему в спину, второе в правый бок, третье – в левый. Здорово бы, а? Враз можно было бы загореть. А так…» Он был невысок ростом, но крепок; весь из углов. Плечи углами, локти тоже, бедра и те торчат. И лицо: челюсть уголками, подбородок углом, нос вздернут; глаза – уголки. Лишь рот полукругом. Забавный был малый. Вокруг него всегда стоял смех. Горшков работал механиком-водителем на командирском танке. Я, собственно, из-за него и выбрал его машину в командирские. С такими парнями веселее воевать, помирать. Но теперь было не до веселья. Перед тем как прикорнуть, я предупреждал командиров машин: от машин ни шагу, – немец подтягивал резервы, готовился прыгнуть. Было тревожно-тихо. Горшков болтался по степи, выискивал сусликов. Я разозлился: накричал на старшину, сам пошел за механиком… Горшков заметил меня, помахал, подзывая. Я подошел:

– Какого дьявола?!

Он смотрел под ноги; нос гармошкой, рот до ушей, глаза будто шалые:

– Эк-кое дело, товарищ капитан, гляди…

Я посмотрел. От гребня высоты к Колесишу шло поле покатом. На поле воронки, как язвы. Местами привяленмый бабьим летом, отсыревший за ночь бурьян. Горшков смотрел под ноги.

– Я еще давеча приметил, товарищ капитан. С вечера. Чудно как-то… Идешь – степь. Дальше – опятьже. А потом вдруг – закол. Гляди… ровно кто колуном секанул, эдак с протяжкой. Видишь?.. А потом – гляди туда: через десяток шажков – уже вглубь пошел, вширь подался. Дальше – овражина. Жизнь-то, а?.. Была одна степь: закол, овражек – уже две степи. И каждая как бы сама по себе… Живет земля…

Я смотрел на Горшкова, на овраг, начинающийся с морщинки; слова, подобранные на ходу, застряли в горле…

– Возле нашей деревни, – не унимался Горшков, – Днепр начинается. На Валдае, значит. А ить тоже: коряга, родничок из-под коряги, ручей. Холмик раздвинул, лесок потеснил, потом уже – правый берег, левый… Тоже с закольчика начинается. А гляди ты, чего натворил. Смоленск – пополам; Украину – надвое: правобережная, левобережная. Из одной земли две сделал. Видал, когда мы переправлялись? Левый берег – песочек, лозняк да луга. Правый – суглинок, овраги да балки. Жизнь.

Я думал о жизни земли. Горшков говорил:

– И в семье моей так-то. Матка и батя – вроде один человек. Как степь, как холмик, лес – как земля. А потом… где они раздобыли эти закольчик, родничок?.. И каждый как бы сам по себе. И люди разные, и жизнь у каждого своя… Обидно было: правый берег, левый – к какому податься?.. Так знаешь, товарищ капитан, я ить и вырос на стороне. И на войну ушел, бережков не повидамши… Свидимся ли?.. А все начиналось с закольчика-родничка… Жизнь-то…

Где и когда, Рая, появился тот закол, который лег между нами? Какой родничок сделал из него Студеное море, тысячи километров земли?..

Мы не проглядели закол-родничок. Он появился не здесь, на Шпицбергене, не в Москве, не в Донбассе, не на высоком берегу Оби. Он уже был между нами задолго до того, как мы встретились. Когда мы были заодно и казалось, что между нами не было родничка, он был между нами и тем, что отобрало у меня детство, выжило из Донбасса, загнало в «Метрострой» и не переставало наступать на горло на острове. В Москве мы сумели переступить через него, на острове ты устала делить со мной то, что не давало мне жить по-человечески.

Жизнь переменилась, Рая; многое возвратилось из того, что было потеряно. Я вернулся к каменному углю; теперь нет на земле тех сил, которые смогут отнять у меня каменный уголь. «Угольный комбайновый комплекс» работает. Я многое понял. Подходит пора возвращаться на родину. Я получил приглашение из Кузбасса. Я должен знать, прежде чем взойду на палубу теплохода: быть нам одной степью, одним холмиком, лесом – единой землей для наших детей или нет? Наше прошлое не простит нам, если между нами и на Большой земле останутся тысячи километров, которые можно преодолеть на поезде, в самолете и невозможно убрать; нам не простят наши дети. Я должен знать: заезжать мне в Москву за вами, нет ли?..

IV. Дорогой Саня!

Санька, я знаю, что ты любишь меня, знаю за что, я тоже люблю тебя и знаю, что меня удерживает возле тебя.

Я знаю, что ты любишь детей. Дети тоже любят тебя, Романов, ждут не дождутся. Они растут без отца. Скучают по тебе. Хотят, чтоб отец был с ними.

Ты должен вернуться домой, Саня. Помнишь: «К женам, которые ждут, солдат не может не вернуться»? – ты говорил, когда вернулся с войны. И я и дети ждем тебя, Санька.

Ты сам говорил: «Семья – это государство; крепкая семья в государстве – могучее государство. Россию нельзя разрушать». Это и я поняла, когда вернулась домой с острова. И ты не посмеешь разрушить нашу маленькую Россию. Ты должен вернуться.

Мне трудно даже представить себе, как бы я, дети смогли жить без тебя. Анютка похожа на тебя, Юрка характером весь в тебя. Я твоя жена, мать твоих детей. Я и просто баба: я всегда любила и люблю тебя, Санька.

Но больше всего я человек, Саня. Не берусь судить о том, кто помог мне познать в себе человека. Ты ли своими вечными мытарствами и поисками «дела, единственного на всю жизнь»? Вся ли наша жизнь? Но в Москве, затем на острове, Саня, я почувствовала в себе человека – нашла. Я поняла, что значит быть «не телкой, прачкой, кухаркой, наложницей», как ты мило позволил себе откровенничать с пареньком на форосском пляже, – я поняла, что есть «жить по-человечески», «делать дело – единственное для тебя на всю жизнь». Я теперь не поступлюсь этим ни для кого, Саня, чего бы мне это ни стоило и как матери, и как жене, и как женщине.

Я люблю тебя, Санька. Дети любят тебя. Мы ждем тебя очень…

V. Человек… а не лошадь

Есть в океане глубины, спокойствие которых не задевают даже штормы, – они доступны лишь ураганам. Была и у Романова такая глубина. Своя. Ее наметил человек с седой прядью над лбом, порошей в висках – на старом терриконике против дома с калужской березкой, – а потом открыл своей смертью – отец. Но тогда она и улеглась тут же, эта глубина. Романов был еще молод, а молодость не любит останавливаться, оглядываться, чтоб запомнить урок жизни, осмыслить прожитое, – спешит – торопится… куда-то…

К горлу подняла эту глубину война: после первых же боев Романов почувствовал себя между жизнью и смертью – дорога к жизни шла через смерть, – тогда он мог видеть только эту дорогу, с которой нельзя свернуть… нельзя потому, что сердце заполнено лишь одной страстью – отстоять свою родину, Русь; все до мельчайших подробностей тогда запоминалось навечно… как урок, который, словно бы чувствовал, определит всю жизнь и после войны. Его жизнь – Романова.

И это было давно. Романов думал: глубина после войны улеглась вместе с войной навсегда. Он ошибся.

В пятьдесят втором ее вновь подняли. Поднял. Человек с нависающим лбом и припухшими от усталости глазами – начальник отдела кадров Министерства угольной промышленности СССР. Но жизнь изменилась…

Романов подумал: теперь уж никакие перемены не смогут достать до нее – его глубины.

Вновь ошибся.

Неудачи на Груманте – постоянные затрещины Батурина во имя государственно важных дел и письма Афанасьева всколыхнули заветную глубину; черно-белые скалы Зеленой, ревущие валы гренладского наката и рубиновая слеза в батурикском домике, мостиком через сегодняшний день соединяющая прошлое и будущее родины, подняли, – и вновь восставшая глубина заставила Романова опять подумать – теперь по-другому.

Нельзя хоронить ее в себе, эту глубину, позволяя буднично повседневным мелочам закрывать ее, как вулкан хворостом, – она должна быть всегда открытой в человеке… глубина… если она есть. Она, это та глубина души человеческой, которая дает возможность человеку видеть вещи – всё и вся в этом мире! – такими, какие они есть, не переоценивая и не недооценивая их. Вещи. Из глубины, которая наделяет человека способностью видеть постоянно и то, где, как надо стать, чтоб выстоять, не пошатнувшись не только в минуту, когда приходится выбирать между жизнью и смертью, но и во всей нашей – не так уж и будничной, не такой, уж и обыденной – не больно мирной для каждого человека жизни и в мирное время… если это человек, разумеется… а не лошадь.

Теперь Романов не стал хоронить в себе свою глубину. Задержал. Сохранил. «Теперь» – это еще до твоего отъезда на Большую землю. Рая. С тех пор ничего не переменилось в Романове.

Вот так, Рая.

История человечества не знает своего начала, не видит конца. Начала и концы бывают лишь в историях человеческих жизней, отношениях между людьми.

Такие пироги, Рая.

VI. Последние радиограммы

«Мурманск Шпицберген Грумант Романову Александру Васильевичу тчк Можешь таскать в своей душе не только ураганные глубины океанов зпт но и действующие вулканы всех материков земли зпт а прежде чем принимать решение зпт касающееся дальнейшей судьбы всей нашей семьи зпт ты обязан приехать домой зпт Москву тире только здесь зпт вместе с нами зпт ты можешь принимать такое решение тчк Новинская».

«Москва… Новинской Раисе Ефимовне тчк Я принял приглашение должность начальника шахты Кузбассе тире внедрять угольный комбайновый комплекс Василия Романова Антона Борзенко тчк Романов».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю