Текст книги "Арктический роман"
Автор книги: Владлен Анчишкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 38 страниц)
Владлен Анчишкин
Арктический роман
Книга первая
Вдали от родных берегов
Часть первая
I. Сильнее смертиТанковые батальоны рвались к Воронежу, к Дону. Взрывы, выстрелы, удары «болванок» в броню и мучительный холод. И последний, сотрясающий кости, толчок – огненные брызги, угар… А потом тяжелый и мучительный выход из забытья, – рычание моторов и первая, раскраивающая душу мысль: «Неужели это последняя минута?!»
Словно бы не было тела, раскалывалась голова, перед глазами, как за стеклом, омываемым ливнем, – родной дом, «тридцатьчетверка». Окутанная перепуганными языками пламени и клубами смолисто-черного дыма, в какую-то из рядом стоящих секунд она должна взорваться: в ней полный боекомплект снарядов…
«Жить…» – он не хотел уходить.
«Жить!.. Жить!!» – он не может уйти. Не может!!!
Залепленные грязью и снегом глаза заплывали слезами…
Кто-то из друзей, пряча голову в плечи и пригибаясь, поволок за руку тяжелого, беспомощного Саньку по слякотному, измятому гусеницами снегу. Теплые слезы промыли глаза: рота уходила все дальше и дальше – «тридцатьчетверки», не останавливаясь, хлестко вколачивали в отсыревшую, холодную степь огненные гвозди. Потом снова взрыв, сотрясающий родное Придонье, – звон в ушах, в голове и… опять пустота.
Это было недавно – вчера. А сегодня…
Санька не мог определенно представить себе, сколько поселений сошлось к берегам Оби – пить ее голубовато-зеленую воду; сколько – к Транссибирской магистрали, пересекающей Обь, – слушать гудки пробегающих по ней поездов и мечтать о неведомых городах, землях. Он не видел раньше Сибири. Знал лишь – догадывался: на этом трансперекрестке, видном, наверное, и с Луны, миллионы людей по утрам, еще затемно, выкатываются из своих жилищ и отправляются в каждодневный путь по улицам и проселкам – обгоняют друг друга, разминаются, – вечером возвращаются под свои крыши – до глубокой ночи идут, оставляя усталые следы-поскребыши на земле. Миллионы!
И не было среди них ни одного родного, близкого Саньке человека.
А Донбасс далеко – по ту сторону фронта. Кто знает, живы ли мать и сестра?
Война остается войной – «тридцатьчетверки» горят от пушечных попаданий, как факелы. Дважды Санька выкарабкивался живым из горящего танка. Какую судьбу готовит ему третья «тридцатьчетверка»? Что останется от Саньки – после Саньки – на русской земле?.. Человек, умирая, не уходит совсем: остается жить в своем продолжении – в детях. У Саньки нет и детей.
Это – именно это! – почему-то оказалось для Саньки теперь, вдруг, за тридевять земель от войны, самым страшным: уйти, исчезнуть бесследно, не оставив себя после себя на земле – своего продолжения. С какой стороны пришло оно, «это», через какое окно вломилось в душу и заняло председательское место в его госпитальной, в глубоком тылу, жизни? Тоска безумолчным колокольчиком звенела в душе, разрушая все чувства и мысли.
– Чудненькая рана. – Главврач-хирург прикрыл Санькино бедро полой госпитального халата, положил медвежью ладонь на плечо. – Чего зубы сцепил, танкист? Кость заживает. Или хочешь, чтоб по-щучьему велению. Что молчишь?
Остеомиелит разъедал кость на бедре, «чудненькая» рана не закрывалась…
– Отпустите меня в бригаду: там все присохнет, как на собаке, – вперившись невидящим взглядом в голую стену палаты, безнадежным голосом попросил Санька. – Отпустите, пожалуйста…
Главврач встал с белого табурета, поднял роговые очки выше бровей. Долго смотрел на Саньку из-под огромных очков, опирающихся на густые, пробитые сединой брови.
– Все это от временного безделья, танкист… Сходи-ка в театр. И постарайся познакомиться с эдакой… блондинистой сибирячкой.
Санька вздрогнул; прищурясь, осторожно повернулся на койке.
– Ну? – сказал главврач.
Да хрен с ним, с этим главврачом – хирургом-профессором. Терять-то все равно нечего. Можно… ночью и железнодорожники клюют носами в колени, – под покровом ночи все можно. А там – ищи-свищи… в бригаде примут и без «Истории болезни».
В «Красном факеле» гастролировал Ленинградский драматический театр имени Пушкина. С театром в городе были знаменитые Симонов, Черкасов; на сцене шел «Стакан воды».
Шумное фойе было залито ослепительным светом. Женщины в платьях и в туфельках, – паркетный пол блестел, отражая ноги выше колен, – шеи открытые… подающие надежду улыбки… И офицеры – солдаты войны, – они тоже старались не помнить о тех, кто в эти минуты орал во все горло, заглушая собственный страх перед смертью, бежал по черной или красной степи в пылающую русскую деревню, отбивая у немца жизнь чьей-то бабки, мальчишки, чьей-то жены… или истекал кровью, скрючившись, – любовались блестящими, в новинку, погонами, мундирами с рубчиками из-под утюга, надраенным хромом сапог…
Санька не видел – не хотел видеть! – ни орденов и медалей, ни ленточек – знаков ранения. Чистая и веселая красота театра заставляла вспоминать черный от крови след ноги на обочине дороги, «тридцатьчетверку», поднятую на дыбы взрывом фугаса, босую девчонку, прыгающую из окна горящего дома в снег, с треском ввинчивающуюся в воздух пулю, – театральная красота оскорбила Саньку.
И сердце вновь проколола тоска – без умолку зазвонил колокольчик, – этот звон не могла заглушить даже ненависть к тыловикам.
Ушел, не досидев до конца представления. Опираясь на неказистую еловую палочку, «дошкандылял» до знаменитого Новосибирского вокзала и за двести рублей купил у спекулянта бутылку «косорыловки». А потом с яростью крошил палку о металлический столб привокзального фонаря и, обессилев, плакал под чугунной оградой перекидного мостика. В поезд, идущий на запад – на фронт, – его не пустили: лейтенант и два солдата стянули Саньку со ступеньки вагона. Какая-то храбрая до свирепости девчонка отбивала его от комендантского патруля: она только что проводила на фронт своего отца-подполковника, а Санька – ее старший брат – опоздал из госпиталя и вот… буянит, обиженный. Санька безбожно ругал «блондинистую сибирячку», но покорился: это все-таки лучше, чем комендатура. Она терпеливо и упрямо тащила его по незнакомым улицам. Он был дико слаб: потерянная под Воронежем кровь еще не восстановилась, – деревянный, гулкий тротуарчик петлял, пытаясь выскользнуть из-под ног. Девчонка помогала ему держать тротуар под ногами.
Проснулся Санька от боли. Под ним была широкая, мягкая кровать, покрытая отутюженной простыней; пушистое теплое одеяло с бумажно-белым пододеяльником отброшено в сторону. Пододеяльник, простыня – в крови. Девчонка перевязывала ему рану свежим бинтом. Санька лежал в одной коротенькой исподней рубашке, до предела натянутой. Подштанники сошлись гармошкой на пятках… Он покраснел. Девчонка отстранила его руку, строго и сердито сказала:
– Я студентка первого курса медицинского института, товарищ капитан. А вам, как видно из вашего обширнейшего лексикона, не пятнадцать лет. И лежите смирно – не дергайте ногой… Уберите руки!
Ее пальцы работали ловко и быстро. Она смотрела только на бинт; наверное, для храбрости без конца разговаривала:
– Скажите спасибо, что я вас узнала…
Теперь и Санька узнал ее – безудержно стыдливую десятиклассницу. В тот день, когда он прибыл в новосибирский эвакогоспиталь, она по заданию приемного врача помогала ему мыться в ванне, а потом в вестибюле играла на рояле для выздоравливающих. Он не осмелился разоблачить ее святую ложь теперь, – мял пальцами горло, стараясь раздавить в нем застрявший ком: в памяти проплывали сотни юных и целомудренных девчонок-детей, преждевременно оставивших школьные парты, – в горле ком не разминался. Десятиклассница не умолкала:
– А вообще за такие слова, какие вы вчера выкрикивали на весь город, у нас в Москве дают по физиономии.
Она не предлагала, не просила – приказывала:
– Я выйду, а вы оденьтесь: тетя уходит на работу, мне… в институт.
Они молча пили чай, смотрели каждый в свою чашку. Возле госпиталя Санька промычал виновато:
– Большое спасибо вам… Извини. Она ответила все так же сердито, все так же старалась не смотреть на него:
– За спасибо – пожалуйста, а насчет «извини»… Встретитесь на фронте с моим папой – у него попросите прощения. Он тоже танкист. И мама в танковой части. Она врач.
Уже издали Санька, расхрабрившись, крикнул:
– Заходи к нам в палату! Девяносто пятая, на втором этаже! Моя фамилия Романов.
Она лишь издали осмелилась взглянуть на него – обожгла взглядом:
– А через сколько дней вас выпустят с гауптвахты?
Но уже через день она сидела в палате; на тумбочке у койки Саньки-капитана лежали пачка печенья и букетик ландышей. Разгоряченная спором, сердито отчитывала одиночку-бунтаря:
– Не нравится вам классический театр, не ходите в него. А упрекать людей за то, что они во время войны не хотят заживо хоронить свои души, способен только такой, как вы… сухарь… И не важно, чьи это слова – мои или папины!
Товарищи по палате помогали бойкой школьнице резать Саньку по живому… Войны приходят и уходят – жизнь никогда не кончается… А вообще – среди тех, кто был в театре, большинство фронтовиков. Они-то в основном и в театр ходят. У тыловиков сейчас – «Все для фронта!» – им не до театров.
Через месяц Санька-капитан в отутюженном мундирчике и в хромовых сапогах гармошкой – все было собрано поштучно у товарищей-резервистов – сделал бойкой школьнице предложение. Ее ужаснувшаяся тетя выгнала Саньку чугунной черной сковородкой, подвернувшейся под руку у плиты.
Только притихший боярышник у широкой и спокойной Оби был свидетелем тайны первой застенчивой любви.
На фронт он уезжал поздней ночью, когда на северо-востоке сибирской, таежной равнины, едва заметное, загоралось утро нового дня. Санька был спокоен, по-солдатски собран, чувствовал себя уверенным, сильным: его провожала десятиклассница, сдававшая в школе последние экзамены, у нее под сердцем пульсировало Санькино продолжение – Санькина жизнь. Санька просил ее лишь об одном: она, пожалуйста, не должна «даже думать о глупости» – и обещал ей остаться в живых, если даже снаряд попадет в «тридцатьчетверку». Он требовал, чтоб она не экономила на тряпки – ела за двоих; его денег хватит на двоих. А после войны она и сын – конечно и обязательно сын! – получат все, что захотят.
Из тамбура, через плечи и головы уезжающих на запад, потом из окна вагона, вывалившись по пояс, Санька орал:
– Рая, жди меня. Жди, пожалуйста! Я вернусь…
Орал до тех пор, пока вокзальный перрон, облитый ночными огнями, не скрылся за составами, ночевавшими на запасных путях в ожидании своих гудков.
Рая поверила Саньке. Она не сделала «глупости» – родила ему сына. Санька Романов сдержал свое слово: остался в живых и после смерти своих третьей и четвертой «тридцатьчетверок».
II. Дороги, которые мы выбираемВ Киеве дороги расходились: одна шла в Донбасс – к женщине, давшей Романову жизнь, другая в Москву – к той, которая сохранила Санькину кровь – продолжила…
Мать тем отличается от всех женщин мира, что умеет прощать. Но не только потому, что мать может простить, а жена нет, Романов упрямо поворачивал голову в сторону севера. Им вновь овладело чувство, которым он жил в Сибири: ему не терпелось увидеть свое «продолжение». У него еще не было чувств к сыну: ни восторга, ни любви, – было лишь любопытство, с которым он не мог справиться, которое заменило и любовь и восторг.
Ему, двадцатитрехлетнему парню, после всего что он испытал, казалось удивительным то, что он выжил, что где-то, когда-то и как-то стал отцом. Где-то, когда-то и как-то сделалось так, что он теперь не волен был распоряжаться собой, как распоряжался бывало.
Матери умеют ждать и прощать… Романов повернул машину на север.
«Опель-капитан» свернул с улицы «Правды» в проулочек, стиснутый порядками деревянных рубленых изб старой Москвы, остановился у заветного домика, отгороженного от тротуара штакетником.
Это было в сорок пятом году. Стояло бабье лето. Воздух был неподвижный, теплый; в тихом, тенистом проулочке висела, серебрясь, паутина. Санька остался в машине. Ему хотелось застать Раю врасплох: посмотреть на нее со стороны – на такую, какой она жила без него, какой была каждый день. И еще одна мысль не давала покоя, заставляла сердце биться чаще, тревожно: может быть, кто-то другой, опередив Романова, уже вошел в ее дом?..
Окурки немецких сигарет падали на московский асфальт возле машины. Раи не было. Романов ждал. Он умел ждать: у него была солдатская – собачья выдержка.
Со двора, утонувшего в желтой листве деревьев, вышла женщина. Романов узнал ее – «великого стража со сковородкой в руках». Тетя Оля огляделась по сторонам, скользнула взглядом по романовскому «опель-капитану» и заспешила в сторону улицы «Правды». Лишь она скрылась, с другой стороны проулочка, приближаясь к дому, показалась Рая. Романов не узнал ее. Это была не та Рая, которая в густом боярышнике на высоком берегу Оби с неженской силой испуганно толкала Романова в грудь, а потом плакала и смеялась, трогательно и беззащитно пряча лицо в колени. Не было в ее глазах и того сумасшедшего блеска, который не покидал ее вплоть до отъезда Романовы, блеска, постоянно тревожившего Романова на войне. Она шире сделалась в бедрах, бюст поднялся; ноги в щиколотках оставались сухими по-прежнему, по-прежнему были стройные, приподняты каблучком. Изменилась походка: не стала тяжелей, нет, – пополнев, Рая сделалась пружинистее, шла играючи, каждым шагом обнажая натуру энергичную, жадную к жизни. Раньше у нее были длинные, вьющиеся волосы, закрывающие шею; теперь они были гладко зачесаны – собраны на затылке в узел. Лицо открылось больше прежнего. В девчонке появилась та свежесть молодой женщины, в которой с удивительной легкостью уживаются чистота целомудренности и уже изведанное материнство. Романов вздрогнул, узнав Раю: ему сделалось страшно за нее, – кожей почувствовал силу, необходимую ей для того, чтоб с гордым, независимым видом идти изо дня в день мимо мужчин, оглядывающихся на нее, пройти, не споткнувшись. Романов поторопился выбраться из машины, запутался ногами в тесноте, сдавленным голосом крикнул:
– Рая!
Она уже прошла мимо. Услышав его голос, остановилась. Некоторое время стояла не шевелясь.
– Рая!
Она повернулась быстро – всем корпусом, увидела его, обронила маленький, пухлый портфельчик, какие были в моде после войны. Закрыла лицо руками; плечи, грудь тряслись. Романов подбежал к ней, обнял. Она билась у него на груди, не в силах сдержаться…
За столом сидело пять человек: двое мужчин, две женщины, мальчик. Подводились итоги войны.
У Новинского, Ефима Корнеевича, была до войны хорошая семья. Он учил командиров Красной Армии тактике в Академии автобронетанковых войск; его жена, Анна Трофимовна Зарубина, исцеляла людей в больнице имени Боткина; тянулись к солнцу две фантазерки-девчонки; в домике Новинского-Зарубиной по вечерам разливались звуки пианино. Семья Новинского-Зарубиной жила в тихом переулочке возле улицы «Правды», в домике, срубленном дедом Анны Трофимовны, пешком пришедшим из псковских лесов «для строительных дел» на московские холмы – к хозяину-барину; домик утопал в саду, единственном на округу. Из этой рубленки Ефим Корнеевич ушел на войну; с санитарным батальоном уехала на фронт Анна Трофимовна; связной от ЦК ВЛКСМ улетела в белорусские леса к партизанам старшая дочь; к тете Оле, в Сибирь, была отправлена Рая. Не вернулась Зарубина; погибла от бомбежки в Дембе – городке, окруженном высокими лесами правобережной привислинской Польши. От пули бандитов-«бэлошубников» упала за столом секретаря райкома комсомола в белорусском городке Слоним старшая дочь.
Из Сибири вернулась Рая, ставшая матерью, студенткой третьего курса медицинского института. Новинской возвратился в Москву – в академию.
У сестры Анны Трофимовны Зарубиной – Ольги Трофимовны – война отняла мужа, двух сыновей. Ольга Трофимовна приехала из Сибири в отчий дом названой бабушкой.
Дом Романова был у Донца… Тихой ночью полицаи вывели из дому мать – стреляли в нее у старого терриконика; надсмеялись, подлые, над сестренкой-девчонкой. Мать выжила, сестренка не вынесла позора – повесилась. На укосе крутого холма, у шахты, доживала свой век одинокая женщина – ждала сына…
Романов сидел в старомосковском бревенчатом домике, то и дело поглядывал на незаконного – незнакомого тестя. Покашивался на едва знакомую тетю, Ольгу Трофимовну. Его взгляд каждый раз, когда он смотрел, задерживался на Рае и Юрке, прядавшем у нее на коленях, махавшем ручонками.
У Саньки Романова были партийный билет, погоны майора и два ряда орденов через грудь да руки работяги-шахтера и справка о том, что к началу войны он перешел в последний класс средней школы.
За столом сидели двое мужчин, две женщины, мальчик – люди разных поколений, одной гражданской судьбы. Родина выжила, жизнь на русской земле началась как бы сначала. Новинской, тетя Оля доживали для Раи. Романов и Рая встретились – лишь начинали жить для Юрки, – в Юрке было продолжение трех поредевших родов.
Покончив с праздничным невеселым обедом, Ольга Трофимовна стояла возле Романова, перекинутым через плечо полотенцем вытирала тарелки, спросила:
– Что ты собираешься делать, Саня? Углекоп для Москвы не профессия. Без аттестата зрелости в институт не поступишь. А твоих денег не хватит…
– Ольга, – сказал тесть, поднявшись, – после боя не разбираются, где чей котелок: все едят из тех, которые уцелели…
– Нет, Ефим, – сказала Ольга Трофимовна, – и я знаю. Бомбы падают в котелки на войне. В мирное время бомбы не падают. А мужчины в мирное время не солдаты – добытчики… для своей семьи. Я хочу, чтоб в нашей семье все было ясно. После такой войны каждый человек имеет право жить с легким сердцем. Какая может быть легкость…
– Замолчи, Ольга! – прикрикнул на нее Новинской.
– Нет! – сказала Ольга Трофимовна. – У каждого мужчины есть своя гордость, Ефим. Каждая женщина должна знать, на что ей рассчитывать. Война кончилась…
Романов взял со стола сигарету, вышел.
Романов обстукал каблуками скаты, веточкой замерил бензин через горловину бака, проверил заправку маслом.
– Зачем ты это, Саня? – спросила Рая с порога. Над Москвой стояла лунная ночь; во дворе было словно вечером; казалось, в такую ночь должна светиться душа каждого человека. Глаза у Раи блестели: любимый возвратился с войны, приехал к ней, когда она устала ждать, надеяться.
Романов долго не отвечал: смотрел на Раю незнакомым взглядом, потом подошел к ней.
– Хочешь покататься? – спросил, продолжая смотреть.
Он был взволнован.
Да, Рая не знала этого человека. Она просто любила его и помнила, каким он был в далекой Сибири. Она не привыкла к Романову такому, каким он был теперь; не знала, каким он был и раньше. Но она знала, что он возвратился к ней, и это было выше всех других знаний. Он был для нее самым близким на свете.
Рая хотела, чтобы он успокоился.
– Покатаемся, Саня, – сказала она.
– Возьми Юрку.
– Ему пора спать, Саня.
– Ничего. У парня солдатская кровь: уснет на ходу, если захочет.
Машина тихо выкатилась со двора, побежала по проулочку на улицу «Правды», свернула на Ленинградский проспект. «Опель-капитан» выехал к Белорусскому вокзалу, побежали улица Горького, Охотный ряд, Моховая, Большой и Малый Каменные мосты.
– Куда ты везешь нас, Саня?
– Ты знаешь, я не сразу приехал к тебе, – ответил Романов, следя за дорогой, сигнальными огнями на перекрестках, машинами, обгоняющими и бегущими навстречу. – Я все утро ездил по Москве – смотрел. Я хотел знать дорогу, которая ведет на мою родину.
– Ты катался и здесь, Саня?
– Да.
– Зачем?
– Я хотел знать, по каким улицам идет дорога от твоего дома в Калугу, в Донбасс.
– Зачем это нужно тебе?
– Я солдат.
– Ты хотел знать, какими улицами бежать от незаконной жены?
– От жен, которые ждут, солдаты не убегают.
– Ты уже не солдат.
– Я долго был им.
– Теперь ты гражданский человек. Тебе надо привыкать к гражданскому, Саня, нормальному для человека.
– На мне еще мундир и погоны. А солдат, в какой бы город он ни пришел, всегда ищет две дороги: ту, которая ведет вперед, чтобы знать, куда идти, если разбудят ночью, и ту, которая ведет на родину, чтоб чувствовать, чем он жив, за что он воюет.
– Зачем ты говоришь об этом, Саня?
Машина летела по Калужскому шоссе.
– Я хочу, чтоб ты знала, кто твой муж. Незаконный муж. Ты должна знать это, прежде чем стать законной женой. Ты должна знать, чем жив человек, за которого ты собираешься выйти замуж всерьез и надолго – по всем правилам.
– Ты рядом со мной, Саня, и этого мне достаточно. Поверни машину назад. Люди по пятьдесят лет живут семьей и до конца не знают друг друга. Муж и жена никогда до конца не узнают друг друга: люди меняются. Но они чувствуют друг друга, и это главное. Заворачивай.
– Ты стала взрослой, Рая.
– Я мать. Это, в отличие от мужчин, делает женщину взрослой сразу: за день, за один час. Ты этого не знаешь, Саня. Ты был солдатом, ты воевал, но ты еще не взрослый мужчина. Ты будешь им, когда узнаешь, что есть жизнь. Настоящая. Обыкновенная человеческая жизнь, какой жили и живут люди. Ты забыл эту жизнь.
– Я видел смерть, Рая. Она делает паренька взрослым. Не за день, не за час – за минуту. Ты этого не знаешь, Рая. Дай бог тебе никогда не знать…
– Я знаю, что такое смерть, Саня. Я будущий врач. Я видела, как умирают люди. Я знаю, что такое потерять родного… Я мать, Саня, и знаю, как появляется жизнь. Чего она стоит. Я не могу знать лучше тебя борьбу, которая убивает. Но я знаю борьбу, которая дает жизнь. Я женщина, Саня. Я знаю смерть и жизнь… и горе и радость. Останови машину: нам пора возвращаться. Мы будем счастливы…
– Мы защищались в этой войне, Рая. Я защищал свою родину. Мать свою защищал, сестру, тебя. Рая, Юрку!.. И я не хочу больше слышать от тебя ни одного слова, что я убивал, если ты считаешь, что я защищал в этой войне и тебя с Юркой… если ты учишься защищать на операционном столе жизнь человека, а не себя…
– Сейчас ты остановишь машину, Саня…
– И еще одно, чтоб потом не было… О счастье…
– Ты остановишь машину…
– Не останавливай меня. Рая… Это правда: я теперь не знаю «обыкновенной человеческой жизни, какой жили и живут люди», – она для меня навсегда отрезана войной. Я не успел по-настоящему почувствовать и счастья остаться в живых: война только что кончилась – только два дня, как я вернулся на родину… Помолчи минутку, пожалуйста… А человек, который всю войну провоевал в танке, командовал батальоном взрослых мужчин, – его считали взрослым над взрослыми… Человек не успел заехать к родной матери – поспешил к своим незаконным жене и сыну… Погоди… Этот человек еще не знает вообще, что может назвать счастьем жить, а в «обыкновенной» для его близких людей жизни он уже оказался мужчиной, у которого нет «своей гордости», уже обязан кому-то, чему-то…
– Саня!
– А для жены – «еще не взрослым мужчиной»!..
– Ты остановишь машину, Саня, развернешься…
– И если и ты в этом видишь счастье жить «обыкновенной человеческой жизнью… с легким сердцем»?!
– Санька!.. Мы поедем домой, Саня, и ты узнаешь, как я думаю… что есть счастье жить. Я так долго ждала тебя, Саня. Я теперь сумасшедшая. Заворачивай.
Романов не остановился, не завернул.
Утро они встретили – свое первое мирное утро! – в подмосковном тихом лесу, как встречали их предки, когда-то пришедшие на эту дремотную суровую землю, поросшую непролазными лесами, изрезанную сытыми, веселыми реками, – встретили на земле, омываемой чистыми росами, вскармливающей добрые и чистые людские сердца.
Когда солнце выглянуло из-за ближнего перелеска и, весело щурясь, метнуло веером лучи сквозь поредевшую крону березы, объятой осенним огнем, Романов, Новинская и Юрка поехали дальше на юг.
Есть в сухой, каменистой донецкой степи большой, шумный город – сердце Донбасса. С давних пор в этом городе на укосе крутого холма стоит шахта. В этой шахте работали дед и отец Саньки Романова. С этой шахты Санька ушел на войну.
Там, на пыльной донецкой земле, на укосе холма стоит маленький домик с калужской березкой. Друзья встретили Саньку Романова в домике, увели с собой в шахту. Родные шахта и дом не спросили Романова, где его котелок.
Романов жил с легким сердцем.