Текст книги "Арктический роман"
Автор книги: Владлен Анчишкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 38 страниц)
И вновь переоценка ценностей. Как в магазине: старые этикетки сняли, новые еще не поставили. Что дороже, на что можно рукой махнуть? – не разобрать.
Оскар Штерк вел «очередной треп», выбирая ломтиками хлеба остатки мясного соуса из тарелки:
– У нас, в Ленинграде, профессор-старичок был, Андреев. Навигацию читал по своим книгам, которые написал лет двадцать назад. Разложит книжки на кафедре и пошел: «Если вехи не видно… Тэ-эк… Ага, обращаемся к Андрееву… Тэ-э-эк… Том два, страница десять… Тэ-э-эк… значит, она упала?..»
У Штерка была узкая грудь и жилистая шея; лицо тоже вытянуто сверху вниз; огненная шевелюра едва не достигала плеч. Смеялся он, не раскрывая рта. Шахтеры называли Штерка Штреком.
Борзенко был прав: «Стреляй в гусей, уток, куропаток и думай, что расстреливаешь собственную глупость. На медведя не ходи: он может оказаться коварным…» И Батурин был прав однажды, кость ему в горло: «На войне остался жив, стало быть, а в мирное время пропал без вести?..» И Рая: «Ведь он предлагает тебе место главного… На худой конец ты можешь и здесь получить место начальника добычного…» Теперь – по телефону с Груманта: «Я предупреждала тебя еще в прошлом году, Санька: не связывайся с ним!..» Все умные, когда черти обскубывают кого-то. И Рая опять молодец, а кошка дура… У Романова опять переоценка ценностей… «вехи не видно…».
Обед подходил к концу, за столом продолжался треп:
– Маленький такой, черный…
– Пигмей?
– Нет. Грудь белая.
– Пингвин?
– А-а-а… – тряс головой Алик Копеечкин. – На букву «к», кажется.
– Ну, тогда кошка с бантиком, – вставил Штерк.
Вновь смех. Алик улыбнулся, как человек, которому жить не хочется.
В прошлом Копеечкин был «цирковым силачом», теперь работал механиком на втором добычном. Пришел недавно на первый наряд, положил рядом с телефонным аппаратом ушанку и сел в уголок, белыми глазами уставился в одну точку. Начальник участка сказал:
– В шахту пойдем, Копеечкин.
Алик молча встал, взял телефонный аппарат, принялся натягивать на голову.
Нарядная была битком набита шахтерами, через минуту оказалась пустой: парни корчились от смеха, ползали по общей нарядной.
Потом выяснилось: Копеечкин всю ночь пил, закрывшись в комнате, – получил телеграмму от жены из Кузбасса: «Вышли телеграфом согласие разводе Выхожу замуж Целую Надя».
Алик приехал к Штерку играть в преферанс «с маслом» – после каждого мизера по сто граммов.
Норвежцы погостили – уехали. Романов чувствовал себя разбитым. Хотелось спать. Не хотелось возвращаться на Грумант. В голове шумело после хлебосольного приема гостей. Хотелось выпить крепко заваренного чая. Романов посмотрел на Копеечкина. Жить не хотелось. Романов поднял палец:
– Клава!
Худенькая, плоскогрудая официантка в белом передничке – в порту называли ее «доска Почета» – остановилась в дверях.
– Клава, принеси стакан коньяка.
Девушка прижала поднос, заваленный грязными тарелками, к косяку двери:
– Так обед же только, Александр Васильевич…
– Семь бед… один обед…
– И вы уже с норвежцами…
То по долгу службы. Теперь… ответ. Неси.
– В жизни не пил один, – сказал Копеечкин, – Один раз за всю жизнь…
– Клава! – крикнул Романов.
– Надо умножить, – сказал Копеечкин, – на два.
– Надо умно жить, – сказал Штерк.
– Два стакана! – крикнул Романов, повернулся к диспетчеру: Оскар стоял у стола, обстругивая лезвием перочинного ножа пустой конец спички. – Слушай… Штерк, – сказал Романов. – Пойди поковыряйся в зубах на свежем воздухе.
Штерк смотрел на Романова. Романов прищурился, – он знал немало грешков за диспетчером. Грешки были мелкие. Но Штерк был популярен на руднике: играл на аккордеоне, руководил квинтетом. А мелкие грешки… Большие делают героев, мелкие с героев снимают штаны публично.
– Когда моя тетя была беременна моим двоюродным братом, – сказал Штерк, – она сказала: «Когда у ковша собираются боги, Оскар, следует быть подальше от ковша – костюмчик может испортиться».
Он элегантно раскланялся, вышел. Все вышли. За длинным столом в короткой комнатке остались Романов, Копеечкин. Выпили. Потом пошли в консульский домик. Пили в консульском домике. Потом пришел Штерк.
Интересно быть пьяным. Если попридержать обиду, все делается веселым, хочется быть добрым – делать хорошее людям. Романов, Копеечкин и Штерк были добрыми, старались быть хорошими. Романов рассказывал про войну; выбирал лишь те случаи из фронтовой жизни, которые могли вызвать смех, – не щадил и себя, подбирая живописные детали к рассказам. Штерк вспоминал Ригу, Ленинград, сыпал анекдотами. Копеечкин показывал номера, с какими выступал в цирке под грозным псевдонимом «Баргузин». Он приволок из коридора квадратный стол на четырех ножках, застелил скатертью, поставил на стол бутылки, бокалы, тарелки с «закусью», положил на угол салфетку. Потом Алик присел, уцепился зубами в угол стола; руки развел в стороны. На уголках челюстей выросли вдруг длинные, величиной с кулак желваки; каждая жила на шее сделалась толщиной в руку. Жилы, как кронштейны, шли от ушей к плечам. Стол качнулся, Копеечкин разогнул широко расставленные ноги, выпрямил спину… Хрусталь бокалов поднятых к люстре, ловил матовый свет электрических лампочек, спрятавшихся в плафонах, колючими снопиками бросал свет в глаза. Баргузин перекатывал красные глазищи то в сторону Романова, то в сторону Штерка, голова дрожала от напряжения…
Дверь распахнулась. В просторном, освещенном лампочкой без плафона коридоре стояла Новинская. Она стояла у двери, не переступая порога; была в котиковой шубке, в шапочке из котика, руки прятала в муфте. Она стояла прямо, была строга; глаза за круглыми стеклами очков прищурились; щурились, как у Романова: когда люди долго живут вместе, привычки делаются общими.
Баргузин стоял в середине салона, широко расставив ноги в сапогах; ворот рубашки расстегнут, руки разведены, – держал в зубах стол; налитые кровью глаза перекатились в сторону Новинской.
– Что все это значит? – спросила Новинская строго; не сдвинулась с места, не переменила позы, смотрела.
Она смотрела глазами женщины, которая все видит, понимает, но не хочет ничего замечать, понимать. Романов и раньше видел ее такой. Она умела быть такой.
– Что вы здесь делаете, Штерк? – спросила она строго, поджимая порозовевшие губы.
– Что тебе здесь надо? – спросил Романов, сунув руки в карманы так, что брюки в швах затрещали.
Штерк, расшаркиваясь, бормоча что-то невнятное, юркнул мимо Новинской в коридор – на улицу.
Баргузин, приседая, опускал стол, руки продолжал держать разведенными.
– Что вы здесь делаете, Копеечкин? – спросила Новинская, не обращая внимания на Романова. Баргузин поставил стол на ковер, выпрямился.
– Закрой дверь, – сказал Романов. Рая не двигалась с места.
– Запомните, Копеечкин: попадете в больницу…
– Закрой дверь!..
Баргузин опустил голову; шевеля губами, молча собирал поштучно разбросанные по салону пиджак, шарфик, фуфайку, кепку, перчатки…
– Дверь!!
Романов взял со стола пустую бутылку…
– Что ты делаешь?.. Псих! – крикнула Новинская.
Баргузин, не подымая головы, мыча, вышел; одежду нес в руках, прижимая к животу; боком прошел возле Новинской.
– Две-е-ерь, говорю! – Бутылка дрожала в руке.
– Нервные те, кто умеет сдерживать себя, – сказала Новинская, шагнув на порог. – Те, кто буянит, хулиганы!
– Слушай, Рая…
Романов стиснул челюсти, вздохнул во всю грудь, не раскрывая рта, говорил сквозь зубы:
– Я могу сейчас послать тебя к черту…
Говорил, размыкая губы настолько, насколько нужно было разомкнуть, чтоб слова были внятными:
– Могу послать дальше…
Силу голоса регулировал не гортанью, а грудью:
– Вон, к чертовой матери! – рявкнул он во всю силу голоса.
Новинская стояла, закусив губу, опустив голову, повернулась, шея как бы окаменела, на глаза набегали слезы. Она вышла, оставив дверь открытой. Романов захлопнул дверь.
Романов стоял в середине салона, на месте, где только что стоял Баргузин с разведенными руками, со столом в зубах. Было желание пройти в спальню – посмотреть в окно: ушла Рая или стоит возле домика? Романов не пошел в спальню. Остановился против окна на Колбухту – на фиорд.
Над островом догорал закат… Черная вода в бухте шла волнами к берегу. Волны почему-то всегда идут к берегу. Были черно-белыми берега. Было низкое, серое небо, как бы мерцающее, – потухая, двигалось в сторону Гренландского моря. Сквозь облака, словно сквозь сито, лился на воду, на землю свет; все краски солнечного спектра задерживались где-то в облаках, лишь белый свет едва достигал черных волн, черно-белой земли. Над бухтой, над берегами стояла мгла. Свет, льющийся с неба, мерцал, угасая… Закат догорал.
И Романов догорал… как дымный костер где-то в каменистой холмистой донецкой степи.
Рая позвонила из кольсбеевского вокзала электрички.
– Я буду ждать тебя дома, Саня, – сказала она сдавленным голосом. – Я буду ждать, пока ты не придешь, – сказала Рая, и ее голос дрогнул… расплылся. – Санька, я шубку испачкала в мазуте…
Книга вторая
Если ты человек!
Часть первая
I. «Будь умничкой…»Впервые за все время на острове Новинская не сомкнула глаз до утра, провела день словно в бреду: Романов накричал на нее, замахнулся бутылкой. Уверенность в завтрашнем дне рухнула.
Новинская прижималась не только ладошками, но и лбом к холодным стеклам окна и едва ощущала их свежесть.
Да, она играла с Романовым: отговаривала его от намерения переехать на Пирамиду не только потому, что там он мог работать лишь начальником добычного участка, а здесь, на Груманте, мог занять место и главного инженера, но прежде всего потому, что сама не хотела уезжать с Груманта. Доигралась – Романов не пришел домой ночевать…
Да. Она и обманывала: не всегда признавалась Романову в том, что у нее было с Батуриным. Обманывала и себя: постоянно старалась уйти от Батурина, а когда он вдруг появлялся… «давала повод», будь он трижды неладен… Нет! Не хотела отпускать тотчас же: боялась, что Батурин может остыть к ней и она станет для него как все женщины Груманта – безразличной; эгоизм заставлял держать Батурина на короткой веревочке. Дообманывалась: Романов после ночи остался в Кольсбее, мог сотворить и еще что-нибудь – непоправимое.
Новинская смотрела, прижимаясь ладошками, лбом к стеклам. Ветер раскачивал фонарь на столбе порывами. От фонаря падал опрокинутой лейкой свет на землю, прикрытую мокрым снегом. В свете фонаря пролетали снежинки. Смотрела… Увидела, как Батурин, когда еще не было мокрых снежинок, сбегал по сырым, скользким от тумана ступенькам вниз – к фонарю; воротник старенького дождевика был поднят, Батурин придерживал рукой воротник, закрывая щеку… шел, словно ничего не случилось… И вдруг подумала с ужасом. В больнице… тогда… Батурин мог позволить себе и значительно большее, чем поцелуй. Да. И позволил бы, если б она не вырвалась чудом, не остановила пощечиной. Позволил бы потому, что сильный и наглый. Да! Ему было наплевать на то, что кто-то мог заглянуть в кабинет – увидеть: с него как с гуся вода, – его все боятся на Груманте, и никто не посмел бы взболтнуть; молчала бы и она, боясь огласки, Романова. Да!! На это он и рассчитывал: неторопливый успех – дальнейшая связь под страхом огласки. Да!!! Он заманил ее в свой дом, как девчонку. И если б не было Леночки…
Нет! Он не остановится на том, что уже сделал. Такие не останавливаются на полпути к своему…
И Новинская поняла, почему земля шатается под ногами: Романов может не вернуться не только на Грумант, но и к ней… к детям, – отошла от окна.
Что ж, у каждого человека бывают такие минуты, когда нужно смотреть правде в глаза до конца, сделать все, что в твоих силах, и большее, если не хочешь потерять годы, – позволить кому-то разрушить всю твою жизнь.
– Я давно не девчонка, Константин Петрович, и уже разбираюсь, – говорила она, сжимая руки в муфте. – Я понимаю: вам уже пятьдесят пять, но вы еще крепкий, сильный мужчина, и вам трудно без жены… или женщины – это не имеет значения…
Улыбка исчезла, взгляд сделался жестким, – Батурин разомкнул губы…
– Не перебивайте меня, Константин Петрович, – опередила его Новинская. – Пожалуйста. – Продолжала: – Я даже думаю, что вы и работаете с ожесточением не только потому, что вы такой человек, а и потому, что без женщины вам…
Батурин вновь раскрыл рот, чтоб сказать что-то…
– Пожалуйста! – вновь опередила его Новинская. – Я просила. Я врач, и нет ничего необычного в том, что я говорю…
Батурин крякнул, встряхнув головой, шагнул к столику за папиросами.
– Вам приглянулась бабенка, к которой вы не можете быть равнодушным. Но она – замужняя. Однако, как вы любите говорить, почему бы вам не хотеть именно ее, если вам все доступно на руднике?..
Батурин стоял к Новинской боком, из-за щеки был виден лишь кончик носа, повернулся резко: пачка «Казбека» слетела со столика – на ковер просыпались папиросы…
– Константин Петрович, – предупредила его порыв Новинская, – дайте мне договорить!
Кровь подступила к лицу – Батурин сделался красным.
– Но бабенка эта оказалась и самостоятельной женщиной, – продолжала вновь Новинская. – И семейной жизнью сыта: может играть с вами для развлечения, сколько ей вздумается. А вам невтерпеж…
– Как ты смеешь, однако?
– Да помолчите минутку! – шагнула навстречу ему Новинская. – Вы-то не баба!
Батурин как бы осекся… прорычал что-то невнятное, присел на корточки – принялся собирать папиросы; сидел так, словно готовился прыгнуть.
– Но и женщине этой не сладко живется, потому что ее муж попал в недоразумение и дома у них из-за этого… бог знает что, – продолжала, торопясь, Новинская. – А судьба ее мужа в ваших руках; быть ему в шахте или не быть – в вашей воле. Для вас не составило бы труда перевести его в шахту, но… догадается ли она… отблагодарить вас за это?..
Батурин подхватился так, словно прянул, – папиросы вновь рассыпались на ковре.
– Я выгоню тебя взашей! – предупредил он; на лбу и под носом блестела испарина.
– Меня привело к вам не сумасбродство, – криком остановила его опять Новинская, – а естественное – и ничего не может быть естественнее! – стремление матери и жены сохранить семью, которая может разрушиться! Дослушайте… а потом…
Батурин взглянул на окна, на дверь, плюнул в сердцах и вновь присел; не собирал, а сгребал папиросы; пальцы дрожали.
– Но женщина эта, повторяю, самостоятельный человек. Она если и сможет уйти к другому мужчине, то лишь по любви: и только после того, как муж перестанет быть для нее мужем. Она и не догадается… что нужно уступить вам за вашу любезность… Так вы подумали?.. Так?!
Батурин не отвечал, продолжал собирать папиросы, они выпадали из рук, он ломал их, но продолжал собирать, – шея сделалась красной.
– Значит, так, – отметила Новинская. Спешила высказать все, с чем пришла. – Вы опытный, хитрый лис, Константин Петрович, – говорила она. – Вы не сумели забить голову женщине сказками… не смогли взять ее силой, но вы умеете и ломать. Да. Вы не решились поднять руку на женщину и сломили ее мужа – сделали его безразличным не только к себе, но и к жене, к детям. Обстоятельствами, угрожающими развалом семьи, вы сломили и женщину. Да! Не своими руками. Чужими. Сами остались чистеньким перед ней… перед женщиной. Да!! Теперь вы можете предложить ей и помощь… если она догадается и «будет умничкой». Правильно я говорю? Правильно?!
Не управившись с папиросами, Батурин бросил пачку под столик – из нее выкатились и те папиросы, которые оставались в ней, – поднялся медленно на ноги; на красном лице были белые пятна…
– Я пришла к вам, Константин Петрович, заплатить за семью, которую не хочу терять ни при каких обстоятельствах. Я не знаю… за свою семью!..
Она швырнула муфту на тахту, застеленную спадающим со стены ковром, сорвала с больших, мохнатых пуговиц тряпичные петли – стащила с себя шубку и бросила вслед за муфтой.
– Я не знаю, как это делается, Константин Петрович: мне не приходилось ни раздеваться перед чужими мужчинами, ни позволять раздевать… Я готова уплатить вам за место главного инженера рудника для Романова… Вы хотели?.. Я готова… Ну?!
II. Еще раз о Цезаре(Из дневника Афанасьева)
Пассажирским пароходом «Вологда» приехала на остров Ольга Корнилова. Пароход швартовался в Кольсбеевском порту. Только что прошел дождь со снегом, было холодно. На палубах парохода, на пирсе было много людей, играл духовой оркестр, шутили, смеялись. Было шумно, немножко весело, немножко и грустно. На пирсе был Цезарь. Он беспрерывно перемещался с места на место, за ним, не отставая, следовала Ланда.
Мы с Лешкой встречали Корнилову. Не дождавшись трапа, махнули через фальшборт на открытую палубу. Нам вслед кричали Батурин и Романов. Мы, схватив Ольгу за руки, убежали с ней в каюту за чемоданами.
По трапу Корнилова шла с маленьким чемоданчиком в руке, мы шли следом с большими чемоданами. В конце трапа топтался Цезарь, обнюхивая сходивших с парохода, прислушивался к голосам. Лешка указал Корниловой на Цезаря. Девчонка сложила губы трубочкой, тихо посвистала. Она старалась свистать так, как учил ее Юрий Иванович, как могла свистать лишь ее мать – Ирина Максимовна. Цезарь застыл, напрягшись, навострил уши. Корнилова сделала несколько шагов, посвистала еще раз. Но теперь ее свист оборвался – она словно бы захлебнулась. Пес взвизгнул, съежился и отскочил от трапа.
– Цезарь, – голосом позвала Корнилова. Цезарь, поджав хвост, прижав к черепу уши, бросился в толпу полярников, визжа и оглядываясь.
Мы сошли с трапа на пирс, освобождая проход. Цезарь вновь появился.
– Цезарь, миленький ты… – сказала Корнилова, и голос ее оборвался, как свист только что.
Цезарь выскочил из толпы и прыгнул к Корниловой, взвизгивая и рыча. Он стал на дыбы, бросил лапы на плечи девчонки. Она отшатнулась, обронив чемоданчик.
– Пошел! – закричал Лешка.
– Цезарь! – закричали на пирсе в несколько голосов, – Вон!..
Оставляя на помосте чемоданы, я побежал к Корниловой: думал, что пес набросился на нее.
Вскинутые лапы Цезаря скользнули по груди Корниловой, обрывая нитки на шубке из искусственного каракуля. Цезарь зарычал, взвыл и, выгнув холку, прижав уши, убежал в толпу полярников, расступившихся перед ним То взвизгивая, то рыча, то воя, он панически бежал с пирса по длинному мосту на берег; за ним бежала Ланда, оглядываясь и лая.
У пирса стоял катер. На нем мы ушли на Грумант. Батурин распекал нас всю дорогу за то, что мы полезли на палубу, не дождавшись трапа. Корнилова зябко куталась в шубу и отворачивалась от нас, прятала лицо. Лишь у грумантского причала она заговорила; голос был неровный.
– Дурной, – сказала она, когда Батурин поднялся на причал. – Дурной. Он думает, что я – это моя мама, А моей мамы уже шестнадцать лет… Никто не знает, где она… Я только похожа на маму… Я нарочно надушилась духами, какие любила мама… Дурной. Куда он убежал?
Мы отвели Ольгу Корнилову в нашу комнату. Вечером ее забрала к себе старшая телефонистка Зинаида Ивановна Панова.
В тот день, когда приехала Ольга Корнилова, Жора Березин ужинал с молодой женой в итээровском зале порта. Командир отделения кольсбеевских пожарников сказал Жоре, что к ним приехал техник по безопасности Дудник, привез полчемодана охотничьих припасов. У Жоры вышли пистоны, он решил позаимствовать коробок у новичка. Жора доел ужин наспех, оставил жену в столовой, вышел на улицу.
На деревянном тротуаре, против входа в рабочий зал столовой, стояли полярники. «Вологда» привезла на остров капусту, первый раз в этом году. Старые полярники, истосковавшиеся по зелени, поужинав, грызли сырую капусту возле столовой. На тротуаре то и дело раздавался хохот. Жора остановился подле полярников.
Против столовой стояла большая лужа; холодная, оловянная вода рябилась в ней. От коридорчика на тротуар можно было пройти лишь по деревянному трапу, брошенному через лужу. В начале трапа сидел Цезарь. Старые полярники проходили мимо него, задевали ногами, похлопывали по загривку, по черепу; бросали огрызки колбасы, рыбу, хлеб, картофель, соленые огурцы – что кому взбредало в голову. Цезарь пошатывался от толчков, подбирал еду, но с трапа не сходил. Новички останавливались перед ним: пес был ростом с телка, одноглазый – напоминал старого, свирепого волка из забывшихся бабушкиных сказок. Цезарь подходил к новичку, вышедшему из столовой, тщательно его обнюхивал и возвращался на облюбованное место. Вся процедура знакомства пса с новыми полярниками, прерванная появлением Ольги Корниловой на пирсе, сопровождалась громкими выкриками, смехом возле столовой. Смеяться было отчего. Каждый, к кому подходил Цезарь, мгновенно бледнел, вытягивался в оцепенении. Громче всех ржали те, кто только что познакомился с Цезарем.
На пороге коридорчика появился Дудник. Он на ходу надевал черный, потертый на рукавах и карманах плащ. Цезарь встал. Дудник увидел его. Цезарь шагнул к Дуднику. Поднятая рука техника застряла в рукаве. Цезарь сделал еще один шаг. Дудник побледнел… попятился. На тротуаре грохнул смех. Дудник остановился. Цезарь подошел, вытягивая шею, принюхиваясь. Дудник неожиданно изо всех сил ударил ногой Цезаря, попал носком тяжелого ботинка под челюсть. Передние лапы Цезаря отделились от трапа – пес боком плюхнулся в лужу. Смех оборвался на тротуаре. Дудник, просовывая руку в рукав плаща рывками, пошел по трапу к товарищам широким шагом.
Вокруг была черная земля, черные от влаги доски и бревна строений, черные горы, и вода, идущая шумными волнами в бухте, была черная. Лишь низкое небо, без единого просвета в облаках, было темно-серое. С моря дул промозглый, порывистый ветер.
На Цезаря обратили внимание полярники в тот момент, когда он уже в прыжке отделялся задними лапами от лужи, – разорванные ленточки оловянной воды тянулись за ним в воздухе и блестели в желтоватом свете фонаря. Дудник не успел ступить на тротуар: Цезарь ударил его грудью в плечо – Дудник, споткнувшись о доски, упал на четвереньки. Черно-бурая в полумраке, мокрая шерсть Цезаря вздыбилась: пес, отлетев от Дудника, вновь подпрыгнул как пружина и стал на ноги готовый прыгнуть. Дудник упал на бок, закрыв подбородком горло, обняв лицо руками, выставив локти, защищаясь. Цезарь, осклабясь, полуприсел рядом, готовый секануть клыками обидчика. Его единственный глаз горел желтым, сухим огоньком, верхняя губа вздрагивала, белели большие, острые зубы.
За время короткой схватки Цезарь не взвизгнул, не зарычал. Глядя на него, казалось: и боль и ярость – все он вкладывал в действия. Жора Березин кинулся к Цезарю, схватил его за уши, оттащил в сторону. Лишь в руках Березина Цезарь взвизгнул от боли. Березин отпустил его. Цезарь потряс головой, стряхнул с мохнатой шубы капли холодной воды и ткнулся боком в бедро Жоры. Березин почувствовал, как у пса дрожат мускулы.
Широко расставив ноги, Дудник стоял на тротуаре и ладонями смахивал воду с одежды. Его лицо было багровое; скулы возле висков горели, как маки.
Цезарь вновь шагнул к Дуднику. Дудник попятился.
– Не моги бежать! – крикнул Жора.
Дудник окаменел. Цезарь прошел мимо него, уселся на облюбованное место – в конце трапа. Встряхивая шубой, разбрызгивая веером взблескивающие в свете фонаря капли воды, он то и дело покашивался на Дудника; в его единственном глазу светился желтый влажный огонек.
Юрий Иванович не приедет на остров. Он будет, работать, как и до острова, в «Ленгипрошахте», берет на воспитание девочку из детского дома.
Ольгу не приняли в мореходку: сказали, что у нее нет производственного стажа. В Министерстве иностранных дел СССР не дали ей визу на льготную поездку за границу – на родину: ей нет еще восемнадцати. Ольга приехала на Грумант по трудовому соглашению с «Арктикуглем» на два года, работает дежурной телефонисткой на рудничном коммутаторе и мечтает о капитанском мостике межконтинентального лайнера, живет с Зинаидой Ивановной Пановой в доме рядом с нашим.
На второй день после того, как Ольга приехала. Цезарь разыскал ее, потерся о ногу и словно прилип: рычал, взвизгивал и уже не отходил. Ольга смеялась, плакала, лаская собаку. Она сделалась веселой; в ней было столько радости, что нельзя было смотреть спокойно. Девчонка не стеснялась слез, вела себя так, будто рядом с ней был Юрий Иванович, а не мы с Лешкой. Мы посоветовали Ольге свести Цезаря в комнату, дать ему понюхать чемодан Юрия Ивановича, возвратившийся с Ольгой на Грумант… Цезарь остался в коридоре, у двери в Ольгину комнату, не уходил, пока Ольга разговаривала с нами, показывала, как устроилась. Когда мы вышли, пес поплелся следом.
Цезарь переселился из нашего дома в соседний, живет в коридорчике, у двери в комнату Корниловой и Пановой. Куда бы Ольга ни шла, он следует за ней, выполняет все ее приказания. Когда Ольга дежурит, Цезарь лежит в коридоре административно-бытового комбината, у порога коммутаторной, а над ним висит афишка: «Посторонним вход воспрещен!»
К нам в комнату он не заходит по-прежнему. Если нет меня дома, Лешка втащит его за уши, уложит под вешалкой, где он леживал, когда в комнате жил Юрии Иванович. Пес чутко дремлет. Следует мне появиться в доме, Цезарь уж чувствует: я еще поднимаюсь по ступенькам на второй этаж, а он уже вскакивает, открывает лапами дверь, встречает меня в коридоре.
Сколько времени прошло, многое переменилось, а Цезарь по-прежнему не доверяет мне. За Дудником он тоже следит, не подпускает.