355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владлен Анчишкин » Арктический роман » Текст книги (страница 11)
Арктический роман
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 14:09

Текст книги "Арктический роман"


Автор книги: Владлен Анчишкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 38 страниц)

III. Из дневника Афанасьева

Всю полярную ночь я носил к Большому камню еду для Цезаря; ходил в ущелье один, даже в пургу, но пес не брал из мешочка. Я упрямо обновлял еду: выбрасывал на снег старую, в мешочек накладывал новую. Песцы пожирали то, что я выбрасывал. Вокруг Камня они шныряли десятками. В полярку эти зверьки делаются едва не ручными. Но в полярку не охотятся на песцов: их мех в это время неважный, – он делается густым, лоснящимся лишь к рассвету. Не трогал песцов и я.

Начался рассвет – наступили морозы, Я подымался выше по ущелью, в горы. На склонах Зеленой, у подножия Линдстремфьелль встречались собачьи следы. У Цезаря могучие лапы: его след на снегу нельзя спутать со следами других собак. В истоках ручья Русанова ходил Цезарь. Об этом говорили и кости песцов, встречающиеся часто. Они попадались и в начале ущелья.

Меня это обрадовало: значит, я недаром носил еду – она привлекала песцов. Цезарь задирал их – был сыт.

Как-то я взял лыжи и пошел по следу Цезаря: хотел посмотреть, где он прячется. Следы вывели на перевал, повели по долине вокруг Зеленой к берегу фиорда, но, далеко не доходя до берега, круто повернули на склоны километровой горы Норденшельда, – следы шли к норвежскому руднику Лонгиербюен.

Это поразило меня. Диких собак истребляли и норвежские, и наши охотники. Наши полярники не трогали Цезаря. Норвежцы продолжали охотиться за ним: стреляли в него, разбрасывали для него отравленную пищу. Опытный, умный пес – он не мог не чувствовать, где для него безопаснее. Да он и жил в окрестностях Груманта. И все-таки он шел к норвежцам. Почему?

Я несколько раз ходил по следам Цезаря. Каждый раз его маршруты менялись. Цезарь не ходил одной дорогой дважды. Его невозможно было подстеречь на торной тропе.

Однажды, возвращаясь из Бьерн-долины, на Зеленой я встретился с Цезарем. Или мне показалось, что я видел его, – до сих пор не могу понять. Это было у скал над фиордом, у тригонометрического столбика. Я вышел из долины на гору – к буровой вышке № 1, – шел вдоль обрыва над Айс-фиордом к трассе геологов. Сильный ветер, подувший с гор, помогал мне двигаться на лыжах. Мела поземка. Снег тотчас же заметал следы. Впереди лежал небольшой каньон, начинающийся недалеко – на склоне верхнего плато Зеленой. Он обрывался в скалы. Местность вокруг каньона, с того бугорка, на который я взошел, просматривалась. Я остановился, чтоб поправить лыжу, вдруг увидал Цезаря. Он выпрыгнул из каньона навстречу мне и тут же присел таким образом, что была видна лишь голова. Потом и голова исчезла. Я стоял, не решаясь идти дальше. Цезарь не появлялся. Дул ветер, мела поземка, мне сделалось холодно, Цезарь не выходил из каньона. Я пошел к верхнему плато с тем, чтоб обойти каньон. Шел, оглядываясь. Цезаря не было видно. Я взошел на верхнее плато горы, остановился против каньона, прямого как стрела, уходящего в пропасть. В каньоне Цезаря не было, не показывался он и поблизости от каньона. Я внимательно следил за окрестностями, и сейчас хорошо помню: из каньона Цезарь не выходил.

Вдоль каньона я подошел к скалам, отвесно спадающим с четырехсотметровой высоты к берегу фиорда. В пропасти, в скалах гудел ветер, превращая поземку в белую муть. Цезаря не было видно. Я не отыскал и его следов. Мне сделалось жутко: неужели эта собака настолько взволновала мое воображение, что я начинаю бредить ею наяву?.. Или у Цезаря крылья?.. Или он прыгнул в пропасть?.. Или он прячется где-то рядом, так, что я не вижу, – готовится прыгнуть на меня?.. Я сорвал из-за спины ружье и зарядил жаканами. Цезаря не было.

Уже в поселке я убедил себя в том, что мне померещился Цезарь. Я никому не сказал о том, что приключилось со мной на Зеленой. Не признался и Лешке. Да и трудно было найти человека, который поверил бы мне, не посчитав меня ненормальным. А скоро я перестал думать об этом, вспоминать.

Меня по-прежнему теребили «старые раны»: зачем Цезарь бегал к норвежцам… туда, где на каждом шагу подстерегала опасность?..

Это случилось весной. С круто падающих склонов и скал уже сошел снег. Я решил сходить на Чертову тропу: мне так и не довелось побывать в знаменитых на Груманте скалах. Любопытно все еще было узнать: чем подействовала на Кузькина Чертова тропа так, что раньше он во сне мечтал сделаться охотником, а после нее отказался от собственных сапог, авоськи, возненавидел рассказы об охотничьих приключениях?

Собрался я однажды, пошел. На Большом камне передохнул, перекусил, хлебнул для храбрости коньяка. Теперь у меня не было тщеславия: вот, дескать, Афанасьев… и на Чертовой тропе побывал, – мною руководило лишь любопытство. Ружье я повесил за спину, чтоб не мешало, привязал кошки к ногам, полез.

На середине высоты я понял, почему Кузькин стал называть всех охотников лгунами, почему он всю ночь смотрел на свои руки – «руки хирурга… руки, принадлежащие людям», губить которые он не имел права, как единственный хирург на руднике, почему он не мог уснуть до тех пор, пока не избавился от тулки.

Куропатки встречались едва не на каждом шагу, их можно было настрелять много, но я не брался за ружье. Я и не думал о том, чтоб стрелять. Я думал лишь о том, как бы не сорваться, как смахнуть пот, заливающий глаза.

В скалы Чертовой тропы выходят пласты глинистого сланца горизонтально, с уклоном к ущелью. Оголенный естественными разрезами, глинистый сланец на острове быстро выветривается, превращается в слоенку; каждый слой раздроблен на мелкие камешки. Здесь же, на Чертовой тропе, сила выветривания действовала на глинистый сланец особенно разрушительно. Куда ни ступишь, за что ни возьмешься – все сыплется, течет, как ручей. Уступы, карнизы, образовавшиеся на выходах пластов песчаника, расщелины завалены мелкой щебенкой. Стоять, не придерживаясь руками, невозможно. Напротив, больше приходилось работать руками: упираться ногами почти нельзя – все сыплется. А высота уж метров сто, крутизна отвесная; подыматься еще столько же, спускаться – и нечего думать: не разглядеть, куда ставить ногу.

Едва не через каждый метр я давал себе клятву: если – тьфу! тьфу! тьфу! – сумею выбраться, никогда не полезу в скалы – не только на острове, но и на Большой земле, – и никогда даже в мыслях не буду подсмеиваться над Кузькиным.

Руки и ноги дрожали от нервного напряжения и усталости, холодный пот заливал глаза. Если я не сбросил фуфайку, не бросил ружье, то лишь потому, что помнил о Кузькине – готов был разбиться, но не покрыть себя позором труса. Кожаные перчатки изодрались, но я не бросил и их; в них было легче цепляться за камни, нежели голыми руками.

Казалось, я до конца жизни не доберусь до вершины, никогда не увижу ровного места, где можно упасть, не думать о том, что земля течет, осыпается. Двести метров сползающей высоты дались мне труднее, чем если бы я одним махом прошел пятьдесят километров по Барабинской степи в поисках журавлиных сёжек.

На плато я не вышел, а выполз. У меня не было сил встать на ноги. Я не мог поднять рук, чтобы снять ружье, бросить в сторону: оно мешало. Я лишь немножко отполз от края расщелины, по которой поднялся, и плюхнулся, прижался щекой к холодному крошеву колючих камешков, перемешанных со снегом.

И все же я встал – подхватился мгновенно… Передо мной, рыча и принюхиваясь, стоял Цезарь; грива и шерсть на спине вздыблены, лапы подогнуты, – он мог в любую следующую секунду прыгнуть на меня. Хвост был струной, черные, серые ноздри шевелились, единственный желтый глаз светился зеленоватыми искорками. Да… у него был один глаз; левый был закрыт, из него сочился гной.

Цезарь рычал и чутко сучил лапами, медленно подвигаясь ко мне. И опять: его единственным глазом смотрели стаи далеких, доисторических волков, бегущих по холодной и голодной бесконечной тундре в поисках жертвы.

Ружье было за плечами, охотничий нож за голенищем, в руках не было сил: я не успею снять ружья, не успею выхватить нож – не сумею бороться с этим большим, сильным зверем. А его взгляд пронизывал холодом, сковывал обмякшие мышцы; колени дрожали, – сделалось обидно за свою беспомощность… Я не подымал рук, потому что Цезарь мог наброситься секундой раньше того, нежели собирался. Сзади меня была Чертова тропа: прыгнув в пропасть, я не смог бы остановиться —.катился бы, как на шарикоподшипниках, с уступа на уступ, с карниза на карниз, по крутой осыпи, к Большому камню.

Цезарь не подошел ко мне, не набросился. Свирепо рыча, он тоскливо, дико завыл и отвернулся – пошел, побежал вдоль обрыва. Бежал не торопясь, неохотно, недоверчиво оглядывался.

За каньончиком Цезарь появился не один: рядом с ним бежала черная собака в белых носочках, с белой салфеткой; часто оглядывалась, помахивая пушистым хвостом с белым острым кончиком.

Я смотрел вслед собакам, с каждым мгновением видел их все хуже и хуже…

Возможно, тогда, осенью, Цезарь спускался с гор по ущелью не к Большому камню – шел на Грумант, к людям; вел с собой и подругу…

Возможно, Цезарь бегал к норвежцам, где на каждом шагу подстерегала опасность, чтобы сманить эту черную сучонку.

Возможно, теперь голодный, больной Цезарь стоял со своей новой подругой на горе, у пропасти, смотрел на Грумант, где живут люди, которые не стреляют в него, которые могли бы приласкать и пожалеть, а тот же злой человек выполз из пропасти, вновь появился с ружьем за плечами…

Возможно, Цезарь чутьем угадал, что может победить теперь злого человека, и не тронул человека, потому что помнил его и ласковым, добрым.

Собаки скрылись за неровностями нижнего плато. Я упал – рухнул на холодную землю Шпицбергена, обнял руками голову, прижался лицом к мелким камешкам, перемешанным со снегом.

Когда Лешка узнал, что случилось на горе, рассердился и потребовал, чтобы я прекратил «эту возню» с Цезарем, с Корниловым и Чертовой тропой, грозился написать в Москву, чтоб дома знали, чем я занимаюсь на острове, вместо того чтоб «обогащаться опытом работы после институтской скамьи». Я собирался пойти к Корнилову, рассказать о встрече с Цезарем, о его новой подруге, – Лешка не пускал меня. Но я все же пошел.

Это было в те весенние дни, когда на остров уже прилетели гуси, над Грумантом летали тысячи кайр, расквартировываясь на птичьем базаре в скалах Зеленой. Корнилов хорошо знал гусиные лежки, тяги, пастбища. Но он скрывал их: охотники лишь отпугивали бы гусей от поселений. У меня вновь появилось желание помириться с Корниловым; втайне я надеялся, что он возьмет меня с собой на охоту.

Корнилов жил в комнате, где теперь живем мы с Лешкой – в итээровском доме. Было воскресенье, Корнилов был в охотничьей робе, сидел у стола. Он оглушил меня окриком, лишь я ступил на порог:

– Дверь!.. Дверь закрой, тебе говорят!

Я сделал вид, что понимаю окрик как приглашение, переступил порог. Он ничего не сказал, смотрел мимо меня – на стенку, вверх; у этой стены стоит теперь радиола.

Это удивительно: передо мной был незнакомый мне человек – уже немолодой, слабеющий, с ласковыми, печальными глазами на мягком лице. На стене висела клетушка из проволоки, на раскрытой дверце попискивала пуночка. Она перебирала лапками, заглядывала в клетку, попискивала топким голоском. Пуночка была маленькая, как материковый воробей, белая, словно снег, лишь глазки да носик черные, лапки желтоватые. С трогательной тоской Корнилов смотрел на нее, и казалось, его бесцветные, жиденькие ресницы блестят влажно.

– Вот, – легонько кивнул он, – перезимовала… ожила.

Голос его дрогнул и оборвался.

– Две было, – сказал Корнилов, овладев голосом. – Уборщица выпустила… кошка сожрала одну в коридоре.

Я только теперь понял, что пуночка для него не просто пуночка, а пуночка, которая не ушла с границей полярной ночи на юг, за море, – осталась на острове зимовать; и еще что-то большее…

– Всю полярку прожили… вместе…

Я уже слышал: осенью кто-то из мальчишек метнул в пуночку палкой – перебил лапку; Корнилов подобрал птицу, унес. Потом он приходил в больницу, просил Раису Ефимовну наложить гипс на лапку пуночки, ловил пуночек возле дома.

– Я стоял в пяти шагах от Цезаря, – сказал я. Корнилов посмотрел на меня, было видно: теперь ему не хочется оскорблять меня, унижать. Но заметно было и другое: презирал он меня и теперь не меньше прежнего. Больше прежнего. Но меня это уже не задевало.

Пуночка залетела в клетку, принялась клевать из коробки, поставленной в угол. Корнилов закрыл дверцу.

Я рассказал о следах Цезаря возле Лонгиербюена, о встрече с ним над скалами Чертовой тропы. Лицо Корнилова менялось, когда я рассказывал: по-детски беззащитная нежность и мягкая уступчивость постепенно уходили, лицо делалось грубым – стало злым. У Корнилова были лучистые глаза – чутко отражали настроение. Их излучение как бы разливалось по лицу…

Я ничего не утаил от Корнилова. А когда закончил рассказ, он грубо потребовал:

– Покажи руки!

Я знал, что он хочет, и показал перчатки. Корнилов снял клетку со стены и посмотрел на меня; смотрел как-то со стороны, издали, будто впервые увидел и пытается узнать: кто это?.. Прищурился. Глаз его не было видно – лишь затененные щелочки под светлыми бровями; в глазах не было холода.

– Не тронул, говоришь… – сказал он, потом предложил: – Пошли.

Он завернул клетку в газету и вышел. Я шел за Корниловым. Мы остановились на крутом и высоком берегу за итээровским домом. Корнилов огляделся и, лишь после того как убедился, что никто не видит нас, снял с клетки газету, отпер дверцу и выпустил пуночку. Птица пискнула и, наслаждаясь свободой, заметалась в воздухе, не зная, куда лететь. Она, как жаворонок, некоторое время стояла на месте, быстро-быстро перебирая крылышками в воздухе, потом юркнула в сторону, вдруг переменила направление – ушла к затянутому льдом фиорду, вернулась и скрылась где-то за домами поселка. Корнилов влажными глазами смотрел на нее.

– Мерзавка, – сказал он. – Видал… мерзавка…

А я столько месяцев знал Юрия Ивановича… и не догадывался, что он может быть таким. Под угрюмой, черствой оболочкой в этом человеке жила, тайно от всех людей, мягкая и чуткая, почти детская душа. Сколько, должно быть, претерпела в жизни эта душа, чтоб забраться в конце концов в такую грубую личину.

Мне уже потом рассказывал Романов. Юрий Иванович женился здесь, на Груманте. У него была жизнерадостная красивая жена – Ирина, – техник-строитель из Ленинграда. Она была большая затейница и дома почти не жила: то за художественную самодеятельность примется – она хорошо пела, то экскурсии устраивает в горы или по фиорду; выращивала в комнате огурцы, редис. Выдумщица необыкновенная. Дома у нее всегда было все вверх тормашками. Безразличной она была к домашнему уюту. Когда у Корниловых появилась девочка, Ирина и с ребенком не засиживалась дома. Юрий Иванович крепко любил ее, во всем потакал ей. Она воду возила на нем, как говорят о любящих, покорных мужьях. А Юрий Иванович молодой был – здоровый, красивый; он уже тогда был хорошим механиком, много работал, но дома не мог отдохнуть. Они ссорились. Юрий Иванович был брезглив. Его мама была врач-эпидемиолог. Она воспитала сына по-своему. А Ирина любила птиц. У нее в комнате в полярку постоянно зимовали пуночки, чистики, полярные ласточки. Птицы пачкали в комнате. Юрий Иванович злился. Они ссорились… А весной вместе выпускали птиц на свободу.

Оленьке исполнилось полтора года, когда Корниловы уезжали с острова. Ирину укачивало на море, – Корниловы пропустили два парохода, ожидая большого, на котором легче преодолеть путь от Груманта до Мурманска. Третий пароход не пришел: началась война.

Советских полярников Западного Шпицбергена снимала эскадра союзных военных кораблей. Англичане увезли полярников не в Мурманск, где и до войны была перевалочная база треста «Арктикуголь», а в Архангельск: Мурманск уже бомбили фашисты.

В Архангельске Юрий Иванович прямо с парохода ушел в военкомат. Ирина с Оленькой уехала к матери, на Неву. С тех пор они не виделись. Уже после войны, после фронта Юрий Иванович разыскал дочь на Урале, в детском доме. Теща, возвратясь из-под Новгорода в Ленинград, жила одиноко в старой квартире. Она потеряла Ирину и внучку под Лугой во время бомбежки, когда они выезжали в тыл. Ирина пропала без вести… Юрий Иванович с Оленькой и тещей жил в Ленинграде. Он не верил в то, что Ирина погибла, продолжал искать ее, ждал ее возвращения. На остров он поехал еще раз лишь с тем, чтобы накопить денег и рассчитаться с долгами за дачу, выстроенную в Комарове – под Ленинградом: девчонка любит солнце и воздух, как любила ее мать…

Я не знал истории Юрия Ивановича, когда разговаривал с ним на берегу возле итээровского дома, – разговаривал смелее, нежели прежде.

– Вот так, Афанасьев, – сказал Юрий Иванович: подняв клетку, рассматривал на дне ее баночку с водой и влажные крестики от лап, оставленные пуночкой. – Будто ничего и не было, – сказал он, размахнулся клеткой и бросил ее с обрыва: клетка, пролетев несколько, покатилась по снегу, оставляя след, застряла в сугробе на берегу.

В трещине между припаем и береговым льдом хлюпали волны прилива; над льдом взлетали фонтанчики зеленоватой воды, брызги падали на голубой, влажный возле трещины снег.

Здесь же, на берегу Айс-фиорда, Юрий Иванович пообещал мне показать «одно гусиное место», если я не проболтаюсь о нем до отъезда Юрия Ивановича на материк; срок его пребывания на острове заканчивался в августе.

Из портового поселка мы вышли в обход Колбухты. Шли по берегу, в сторону мыса Пайла с норвежским охотничьим домиком на нем. Юрий Иванович молчал. Он нес большую авоську, туго набитую чем-то, завернутым в грубую бумагу. Я вызвался помочь: он отказался, заметив:

– Нельзя… тобой вонять будет.

За пресным озером, против ущелья Лайнадаль, он велел мне остановиться на берегу и ушел в ущелье. Его не было около часа. Возвратился он с пустой авоськой, веселый.

– А правда, – сказал он. – С ним еще какая-то собака. А я все смотрю: что такое?.. Вроде его следы и не его?.. Вдвоем опять, значит. Вот мерзавец, а?

Мы пошли дальше. Юрий Иванович, оказывается, и в прошлом году носил еду для Цезаря в это ущелье. А последние полгода, когда я таскался с ведром к Большому камню, он каждое воскресенье приходил сюда. Цезарь не боялся его, лишь не допускал близко и сам не не подходил.

Мы минули мыс Пайла, шли по берегу Айс-фиорда. Слева от нас были горы Груди Венеры с отрогами, справа – тихие воды фиорда с бродячими ледяными полями. Юрий Иванович рассказывал о Цезаре.

На остров его привезла Ирина, когда он был щенком. Она выменяла его в Мурманске у матросов с ледокола за бутылку коньяка. Моряки говорили, что собака волчьих кровей, особой породы; называли щенка Качадалом. Ирина дала ему свое имя – Цезарь.

Пес рос обласканный Ириной, за год вырос в телка.

Над Цезарем издевались дворняжки. Стоило ему отть от Ирины или отойти, свалка образовывалась мгновенно. Ирина носила с собой палку, защищала Цезаря. Цезарь с дворняжками не дружил, убегал от них. Юрий Иванович брал его с собой на охоту. Пес был молодой, глупый. Но Юрий Иванович приучил его выслеживать куропаток. Потом Цезарь научился выискивать и песцов; сам начал ловить.

Ирина легла в больницу; дворняжки издевались над псом. Цезарь разодрал одну на глазах у Юрия Ивановича. Не покусал, не помял, а разодрал в клочья. Собаки начали нападать на Цезаря стаей, он отбивался. Когда Ирина вышла из больницы с девочкой, Цезарь на ее глазах распотрошил и стаю.

На руднике стали замечать: когда Ирина выходила из дому, дворняжкам лучше было не лаять, – пес не щадил их в такие минуты. А кошек Цезарь не трогал. Кошки чутьем улавливали это, что ли, не боялись его, хотя от других собак убегали как бешеные, прыгали, спасаясь, на плечи полярникам.

Заметной стала еще одна перемена: при Цезаре нельзя было даже шутя пригрозить Ирине, накричать на нее. Пес рычал, шерсть становилась дыбом – и готов был наброситься на «обидчика».

Ирина часто укладывала Оленьку в коляску, приучала спать на дворе. Она оставляла Цезаря возле коляски, приказав караулить. Пес не подпускал никого, кроме Юрия Ивановича. Он не лаял – лишь выл и рычал.

Удивительно было то, что никто не обучал Цезаря специально. Он оказался сообразительным, умным псом.

Однажды Юрий Иванович взял его с собой в Баренцбург; шел на лыжах один и прихватил на случай встречи с белым медведем. Все сорок километров пес не пробежал и минуты спокойно, рядом. Он носился как оголтелый, обнюхивая берега Колбухты и фиорда, каньоны, склоны гор, оставляя на камнях собачьи меты. А потом Цезаря видели в Баренцбурге одного. Ирина возила к детскому врачу на консультацию Оленьку. Цезарь вдруг появился на руднике: обнюхивая тротуары и лестницы, разыскивал Ирину. Он сопровождал ее из Баренцбурга… Ирина шла на катере по фиорду, Цезарь бежал по берегу, прислушиваясь к знакомому рокоту мотора.

Когда началась война, в Айс-фиорд вошла английская эскадра; от мыса Ивана Старостина корабли разошлись по трем советским рудникам. Эсминцы, забиравшие грумантчан, грузились на траверзе поселка, на рейде; Кольсбеевского порта тогда не было. Погрузка шла поспешно. Полярникам разрешалось брать с собой по одному чемоданчику.

Цезарь бегал по берегу, рычал на незнакомые шлюпки, сновавшие между кораблями и берегом.

Корабли уходили без шума, не давали и традиционных для моря прощальных гудков; у Шпицбергена были замечены немецкие подводные лодки. Корабли торопились.

Цезарь впервые залаял. Он метался по берегу, на котором не осталось людей, отчаянно лаял, выл. Потом он бросился в воду и поплыл к эсминцу; с палубы кричала Ирина. Эсминец разворачивался – струёй воды от винтов Цезаря отнесло в сторону берега. Эсминец быстро уходил, Цезарь вернулся на берег, исчез среди строений поселка.

Эскадра собиралась у выхода из Грин-фиорда, против мыса Хееруде, на котором теперь стоит новая баренцбургская шахта. Подходили последние корабли с Пирамиды, выстраивались в боевой порядок грумантские баренцбургские корабли.

На мысу появился Цезарь. Он задыхался после сорокакилометровой бешеной гонки: вывалившийся из широко раскрытой пасти язык болтался, с языка сбегала слюна. Одной секунды он не стоял на месте: метался по высокому, обрывающемуся берегу, бешено лаял и выл. Ему кричала Ирина; ее трудно было успокоить. Она просила английских офицеров взять Цезаря. Но англичанам было не до пса. Главное для них было вывезти людей. Эскадра спешила выбраться из Айс-фиорда, похожего на мышеловку, над фиордом могли появиться бомбардировщики со свастикой на фюзеляжах и крыльях.

Цезарь вновь прыгнул в воду с высокого берега, плыл к эсминцу на голос Ирины. Корабли уходили. Цезарь плыл, все дальше и дальше удаляясь от берега, все больше и больше отставая от эсминца. Корабли набирали скорость. Цезарь-исчез между волнами.

Скрылся за горами мыс Хееруде. Корабли вышли в Гренландское море. Скалистые горы заслонили пролив в Айс-фиорд. Все дальше и дальше уплывал дикий и холодный – пустынный теперь – Шпицберген. Вокруг было море.

В декабре 1946 года, когда солнце уже не показывалось над морями Ледовитого океана, на Шпицберген пришел первый после войны советский пароход с полярниками, грузами.

Пароход гудками приветствовал Айс-фиорд, норвежский радиомаяк Кап-Линне, мыс Ивана Старостина, гудел на траверзе Грин-фиорда, на берегу которого когда-то стоял Баренцбург, на траверзе Груманта, Лонгиер-бюена, – он шел в дальний конец фиорда – на Пирамиду.

Была полная полярная ночь. Над островом стояли шатром переливающиеся лучи полярного сияния; текучими стрелами лучи уходили в зенит и соединялись там. На пути парохода вырезалась из темноты километровая стройная громада горы Пирамида. Пароход, приветственно гудя, остановился на рейде.

Напрасно луч прожектора искал довоенные строения рудничного поселка: жилые дома, административные и цеховые здания, теплоэлектростанцию, пирс, – их не было. Черные корабли со свастикой на вымпелах сожгли советские поселения в начале войны.

На берег переезжали в шлюпках; прожектор освещал прибрежные нагромождения округлых глыб песчаника. В первую шлюпку сел бывший начальник добычного участка грумантской шахты Кирилл Олегович Зайцев; на Пирамиду он ехал теперь начальником рудника.

Высаживались с ружьями. На острове много белых медведей. Это осторожный, чуткий зверь. Он боится шума. От шахтерских поселков его отпугивают не только лай собак, шумы работающих моторов, механизмов, но подземные взрывы в горных выработках. Медведь, однако, и любопытный зверь. Он не пропустит случая познакомиться с новым на острове, узнать – что это?.. Можно не бояться «этого» или нужно убегать от него? На Пирамиде больше пяти лет не было человека. Теперь медведь мог встретиться здесь неожиданно. А с белым медведем шутки плохи. У полярников, первыми после войны ступивших на землю Шпицбергена, были ружья.

Дикий, пустынный берег лежал передними. Не верилось в то, что под высокой горой жили когда-то люди; на горе на середине высоты ее, строилась угольная шахта.

Возле глыбы песчаника, в тени, отбрасываемой ог света прожектора, стояло какое-то крупное животное, прижимаясь к глыбе. Животное не было похоже на медведя, на оленя, на мускусного бычка. Оно стояло не шевелясь, смотрело на них, принюхиваясь. Широкая, могучая грудь зверя часто расширялась, сужалась, из ноздрей струился парок. Зверь не приближался, не уходил: стоял не двигаясь, как привидение.

Кто-то из молодых полярников тихо предупредил ломающимся голосом:

– Волк… должно быть.

Все повернулись к высокой глыбе. Привидение не двигалось.

– На острове нет волков, – громко сказал Зайцев.

Кирилл Олегович уж несколько секунд смотрел на животное и вот о чем думал в эти мгновения.

…Суровая, подкинутая людьми земля. Скалы, ущелья, болотистые долины и ледники. Вокруг бесконечный океан холодных морей.

Вскормленный людьми, обласканный ими, брошенный людьми на острове, по берегу пустынного фиорда бежит одинокий пес. Чужие серые корабли увезли людей; чужие черные корабли идут на Грумант. Пес бежит по берегу, прислушиваясь к мерному гулу корабельных моторов, – спешит встретить людей на берегу. Чужие корабли стреляют по Груманту. Горят дома, где жили люди, горят склады, из которых люди кормили пса, – все горит, взрывается. Люди не вышли на грумантский берег. Пес возвращается в Баренцбург: черные корабли заворачивали и в Грин-фиорд. В Баренцбурге тоже пожар, взрывы. И на баренцбургский берег люди не вышли.

Одинокий, усталый, голодный пес; чужой для зверей, чужой и для собачьего племени, тоже брошенного. Голод заставляет пса искать пищу; пес не может найти еды: черные корабли сожгли все, что осталось после людей. Инстинкт далеких предков заставляет пса добывать пищу. Инстинкт ведет к дикой птице, дикому зверю – к сырой непривычной для желудка еде. Но пища улетает в небо на крыльях, убегает в долины на быстрых ногах, прячется в горах. Голод сушит желудок пса, в желудке появляются режущие боли, усталость валит с ног. Инстинкт подсказывает псу: голод и усталость могут отнять жизнь. А на острове летает и бегает много живого мяса, в жилах которого пульсирует горячая кровь, – оно может сохранить жизнь. Но это дикое мясо, получившее право на жизнь от той же, что и пес, одной матери-природы, уже приспособилось к суровым условиям Крайнего Севера – тысячелетиями училось не только добывать еду, но и защищать свою жизнь с ожесточением сильного и выносливого. Инстинкт заставляет пса сделаться хитрым, жестоким; пес в боях отстаивает право на жизнь. Инстинкт учит не только убивать, но и защищаться от более сильных. Пес делается осторожным, выносливым, – становится зверем.

Но он вырос среди людей, знает их доброту, ласку, – неутомимо продолжает искать человека; бежит от поселка к поселку, от домика к домику, разбросанных на берегах большого фиорда, через горы, долины, холодные, коварные ледники, подстерегающие на неудачном прыжке бездонными трещинами, – пес ищет человека-друга.

Закончилось сытое лето, наступила мокрая, полуголодная осень, от Северного полюса пришла голодная полярная ночь. Пес отстаивает право на жизнь; в неравных схватках добывает пищу, защищает себя, – и все куда-то бежит и бежит…

Бушует, ревет черная прорва океана; высокие, с белыми гребешками, выбегают из темной пасти фиорда холодные волны; на горы, на долины ложится снег. Пес бежит…

Серебристо-белый, зеленоватый или красный, как пожар от чужих корабей, льет свет огромной луны. Над мертвенно-белыми горами, черным фиордом бегут, бегут, переливаются огни северного сияния, молочно-белые, косматые или обожженные всеми цветами радуги. И скалы, и ущелья, и долины утопают в прозрачно-белесом тумане, подстерегающем на каждом шагу. А пес все бежит и бежит; на снегу остаются следы, встречаются чужие следы, – следов человека не видно, не горят нигде огоньки – признаки жилья человека.

Ничейная, жестокая земля – пустыня.

Слабые падают в трудном пути, сильные выживают. Арктика не терпит слабых. Пес свирепо дерется за жизнь на пути к человеку. Пес бежит… Человек должен вернуться, человек не может не прийти туда, где он жил, где оставил верного друга, где его ждут, – человек умеет побеждать жестокую Арктику, человек сильный и добрый.

Проходит полярная ночь, проходит вторая… наступает шестая черная ночь. В неспокойном фиорде появляются знакомые огоньки – красные, зеленые, белые, – над черным фиордом, над черными горами летит знакомый басистый гудок. Это было давно, очень давно, – было еще до чужих кораблей: после таких огоньков, после такого гудка, останавливался пароход, гремела якорная цепь – люди выходили на берег. Гудки раздаются все громче, огни проходят мимо мыса Хееруде – черная пропасть фиорда втягивает пароход. Гудят гудки, вдали от берега плывут огоньки. Пароход идет по прямой, пес огибает бухты, пересекает ручьи, каньоны, чутко сучит ушами на ледниках… Дворцовые скалы, берега Сассенфиорда многократно повторяют гудки, эхо летит над ледником Норденшельда, над бухтой Петуньей, плещется на груди Пирамиды… Пес спешит к тому берегу, где человек выйдет… Грохочет якорная цепь, по берегу шарит ослепительно огненный луч, к берегу подходит шлюпка. Пес успел к человеку. Он не может отдышаться от бешеной скачки, прислонился к полированной ветром и дождями глыбе, – сил больше нет. Пес жадно ловит звук знакомого голоса, ловит запах знакомого человека. Пес мокрый, жалкий, он ждет человеческой ласки…

– Цезарь! – крикнул Зайцев сдавленным голосом и шагнул.

Рядом с Зайцевым, у плеча, раздался оглушительный выстрел дуплетом.

– Что ты делаешь?! – закричал Зайцев и выхватил у парня ружье.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю