355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владлен Анчишкин » Арктический роман » Текст книги (страница 29)
Арктический роман
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 14:09

Текст книги "Арктический роман"


Автор книги: Владлен Анчишкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 38 страниц)

IV. Шубка уходит с закатом

Весь день Романов прожил как во сне. Он читал «Дневник Афанасьева». Словно во сне возвращался поздним вечером домой. Вошел в комнату, остановился у круглого столика под нависающим абажуром. Голос Раи разбудил его. Рая стояла у кровати, опираясь локтем о спинку, свободной рукой собирала в гармошку, расправляла тюлевую занавесочку.

– Я не знаю, Романов… – говорила она. – Когда мы ехали на остров, ты говорил, что тебе нужны шахтерский воздух, каменный уголь, чтоб вернуться к себе – стать человеком… Ты говорил, что на острове будешь любить меня так, как любил, когда вернулся с войны.

Он был в теплом свитере, в грубошерстных брюках, застегивающихся у щиколоток, в теплых ботинках. На нем была кожаная куртка, подбитая мехом, голову прикрывал шерстяной, вязанный крупным узлом берет.

– Мы живем на шахте, Романов, ты разговариваешь с шахтерами, ешь с ними, пьешь, ходишь в шахту… работаешь в шахте…

В недалеком прошлом Романов был поджар, энергичен, несдержан в движениях, в чувствах. Он увлекался спортом, любил не стесняющую в движениях одежду. Он не достиг замечательных результатов в спорте, со временем оставил спорт. К тридцати семи годам научился сдерживать себя, пополнел, но по-прежнему оставался стройным, темпераментным; навсегда сохранил и любовь к спортивной одежде, носил ее везде, где она не вызывала любопытства людей. На Груманте она была практична в условиях островной жизни.

– Я не знаю… Чего тебе еще нужно, Романов?.. Чего ты еще хочешь?.. Ты хотя бы разделся и снял с себя эти островные доспехи…

Он стоял у столика, против окна. Из комнаты был виден весь Грумант. По улице, заваленной снегом, возвращались шахтеры со второй смены; двигались, как рыбы в узкой протоке.

Над Грумантом, над островом пламенел закат. Горело все. Пламя бушевало и в комнате. Горела скатерть на столе, горели руки. Романов ладонями упирался в стол, смотрел на руки. Даже вспухшие от напряжения вены, обычно голубые, были багровы. Под тонкой пленкой огня блестела кожа – не гладкая, тронутая паутинкой первых морщин.

– Ты стал какой-то не такой, Романов…

Он никогда не думал о своих руках. Теперь смотрел на них, как на чужие.

– На людях ты сдержан, улыбаешься, а придешь домой… У меня нет никаких сил с тобой… И на людях стал убегать от меня…

Он смотрел и не верил, что перед ним его руки. Он чувствовал их как продолжение сердца, разумом принимал как чужие. Ни морщин, ни блеска Романов не замечал на руках до сих пор. Багровые руки на горящем столе.

– Я разговариваю с тобой, а ты… Я не знаю, Романов… неужели ты сам не понимаешь, что такая манера разговаривать обижает?..

Когда-то они были маленькие, пухлые – руки, – хватали все, что манило; были цепкие. Пальцы сгибались и разгибались не умеючи – каждый как бы сам по себе. Все в них ломалось, рвалось или больно зашибало их. Кожа на них была тонкая, нежная; на ней не было видно пор.

– Господи… Если бы ты знал себя так, как я тебя знаю, Романов…

Потом они стали крупнее, руки. На них проступили струны сухожилий. Они не знали усталости и покоя; с них не сходили царапины и синяки. Кожа на них оставалась по-прежнему нежной и гладкой.

– Если ты начинаешь обижать меня, у тебя кризис, Романов. В чем дело?

А потом они сделались большими, мускулистыми. В них появилась сила, способная сплющивать пальцы на других руках. Это были руки мужчины, с голубыми жилками, вспухающими от напряжения. Они были ловкие. С ладоней не сходили мозоли. Они одинаково хорошо знали отбойный молоток шахтера и рычаги управления танка, судороги смерти и радость выстоявшей жизни – руки солдата. Они покорно стирали пеленки и водили в лавах комбайны, бережно обнимали женщину и указывали, где, как брать огонь для людей, спрятанный между пластами породы, глубоко под землей. Кожа на них огрубела, но не было морщин, суховатого блеска.

– Почему ты молчишь, Романов?.. У меня нет никаких сил!.. Я разговариваю с тобой… Я хочу, чтоб у нас все было по-человечески!..

Романов смотрел на облитый огнем стол, на багровые руки и не верил тому, что перед ним его руки. Полотенце и мыло – столовая, кабинет, дом, иногда шахта. Руки мужчины стареют без постоянной грубой работы. Человек стареет!..

– Если ты жалеешь о том, что мы поехали на Шпицберген, мы можем расторгнуть договор и с первым пароходом вернуться на родину…

Где-то там, в полыхающих красках заката, горели другие руки. Романов помнил их, видел, – они живо стояли перед глазами. Они были старые: пальцы короткие, ногти тупые, – тяжелые руки, сильные. Кожа на них иссечена морщинами, но не блестит. Жестокие руки. Злые. И еще одни. Они – и совсем еще юные руки, пальцы длинные, ладони в мозолях. На них нет морщин суховатого блеска, в руках шалая сила, жадная к жизни. И те и другие больно зашибли Романова.

– Если ты разлюбил меня, ты должен честно сказать об этом… Зачем ты увез меня из Москвы, Романов?.. Я не знаю…

Рая плакала.

Романов ушел из дому, не глянув на нее. Он шел к Батурину, к Афанасьеву. Надо было немедленно открыто встретиться с ними. Романов должен твердо знать, за что Батурин ненавидит его. Романов обязан объяснить Афанасьеву: для него многое слишком просто, – о человеке нельзя судить по одному-двум случайным поступкам, перечеркивая все, чем он жив; человек не скифская мумия, которую не задевают тысячелетия.

Афанасьева не было дома, не было и в комбинате. Батурин ушел в шахту.

Мороз прижигал щеки, загонял руки в карманы; остыла голова. Романов вспомнил о Рае – все, что она говорила; увидел ее одинокую: она лежала на кровати ничком – плечи вздрагивали. Романову сделалось жаль ее, он поспешил домой.

Закат догорал. Багровое небо остывало – багрянец на скалах, на домах линял, уступал синему. Из ущелья выплывали черные тени, над ущельем блестела луна.

Снег взвизгивал под каблуками. Птичка плыла навстречу, подымаясь над осыпями, наползая на скалы. Романов спешил. Птичка подымалась по скалам Зеленой. Романов взбежал по ступенькам.

Раи не было дома. Романов вспомнил: когда он проходил мимо больницы, в кабинете главврача горел свет, – Рая, перед тем как ложиться, заходила в больницу. Не раздеваясь, Романов лег поверх одеяла. Он ждал: Раю нужно было успокоить, приласкать. Он уснул, лишь прикоснулся ухом к подушке.

Проснулся от холода. Над отрогами Линдстремфьелля играли лучи только что взошедшего солнца.

Было половина пятого ночи. На вешалке не было Раиной шубы. Раи не было дома.

Часть четвертая
I. Как это было…

Я не хочу вспоминать о том, что было до Птички, не стану ворошить и того, что было до ночи, когда ты ушла, – все это уже пережито. Я переберу лишь последние дни. Расскажу тебе о том, что думал, что чувствовал в эти дни, почему думал, чувствовал так, а не иначе. Возможно, это объяснит, почему я поступал так, как поступал.

Время пришло. Страсти улеглись, память отшелушила второстепенное. Пора объясниться, Рая, определить: быть нам вместе, нет ли?

Начнем с того, чем кончали.

…Ты помнишь, Рая, когда это было?

Это было в апреле.

Было половина пятого ночи. Над черными скалами Линдстремфьелля играли ослепительные лучи только что взошедшего за горами солнца. Твоя постель была не разобрана. Из больницы мне ответила по телефону дежурная сестра: «Раиса Ефимовна назначили на утро резекцию язвы желудка, спят в изоляторе, просили зазря не беспокоить». Я стоял у окна, курил, думал. Мне было над чем «пошаволить мозгой», Рая. Мне не везло. Я думал о тебе, Рая. То ли так случалось каждый раз, то ли это закономерность в наших отношениях, или я был настроен думать так: когда для меня наступала лихая година, ты оказывалась в стороне. Теперь ушла из дому. Я один стоял у окна в пустой комнате.

Утром ты не зашла домой, не было тебя и в столовой.

Утром, сменившись с дежурства, грумантский радист принес Батурину радиограмму:

«…Посмотрите первом штреке должен быть скр одиннадцать тчк Штрек погашен девять лет назад необходима осторожность тире используйте горноспасателей зпт результатах радируйте управляющему трестом зпт мне тчк Сванидзе Баренцбург».

Батурин тотчас же вызвал Гаевого, отдал ему копию радиограммы, велел горноспасателям подготовить респираторы к выходу на первый штрек.

Через полчаса Гаевой уже был возле причала для катеров и барж, черным пальцем воткнувшегося в белый припай. Возле Гаевого, утопая до колен в снегу, топтался Радибога. Они бродили по крутому укосу берега, где лежали крупногабаритные, большегрузные детали основного горного оборудования для засбросовой части, о чем-то спорили, энергично поворачиваясь друг к другу, резко махали руками. До десятка шахтеров-окровцев под командой Остина прорубали, торопясь, просеку в прибрежной полосе ропаков; киркомотыги и ломы плясали над головами, из-под ног летели веерами осколки голубоватого льда.

Катушки с бронированным кабелем, кожухи стационарных вентиляторов для новой шахты привез на остров в канун Нового года дизель-электроход «Индигирка», сгрузил в Кольсбее. Детали не проходили в галерею электрички. Когда на фиорде появилось «сало» и штормовая волна улеглась, Батурин изловчился перевезти их до наступления ледостава на Грумант баржей; разгрузили возле причала – «железяки» остались на берегу. Теперь, когда начался монтаж основного оборудования в засбросовой части, Гаевой поднял на шахтный двор катушку кабеля, она застряла на первом же квершлаге – заткнула горло всей шахте. «Крупногабаритки» не проходили по выработкам старого шахтного поля: почти два километра выработок нужно было перекреплять во многих местах, чтоб доставить «железяки» в новую шахту. Радиограмма главного инженера треста подогрела Гаевого: с места в карьер он принялся за подготовку к перевозке оборудования по льду фиорда к вентиляционным штольням новой шахты.

На берегу появился, отдуваясь, Викентий; сбегал по лестнице за ним, догоняя, Батурин. Они завелись с ходу.

– Вы-ы-ыдержит, – сказал Батурин.

– Нет, – сказал Шестаков.

– Тридцать сантиметров – выдержит.

– Провалится.

– Мы по такому льду Томь переезжали, однако. На гусеничном тракторе переезжали.

– А это, понимаешь, морской лед – не пресный.

– Стало быть, специальные сани сделаем: с длинными полозьями из бревен – давление поубавится…

– Лошадь, понимаешь, не поставишь на сани – лошадь провалится: новая шахта, понимаешь, и к середине лета не вступит…

– Ты забываешь не только физику, Викентий Алексеевич, но и границы своих обязанностей.

Шестаков покосился на парней. Гаевой и Радибога стояли в стороне, шептались, но было видно: не пропускали ни слова, сказанного начальником рудника, профсекретарем. Викентий закурил. Поставил ногу на металлический кожух вентилятора, похожий на наполеоновскую шляпу, увеличенную до гигантский, размеров, уперся локтем в колено – курил.

– В Архангельске, понимаешь, бабушка моя живет; с ней Василий – дядя мой, – загудел он. – У Василия сын есть, Гошка, брат мой двоюродный. Двоешник. И все потому, понимаешь… времени у него не хватает впрок подумать о деле. С налета привык брать, мерзавец… в последнюю минуту.

Гаевой и Радибога притихли: рассказывалась очередная притча архангельской бабушки, – до сих пор Шестаков не позволял себе рассказывать притчи Батурину.

– Насшибал Гошка двоек, понимаешь, – гудел профсекретарь, – бабушка ну его воспитывать: «Ты, говорит, обозлись, Гошенька, на эти двойки-помойки – враз изничтожишь. Твой отец обозлился как-то перед войной: Двину по дну перешел ажник». У Гошки уши торчком: «Как?» Бабушка дальше: «Да так. Обул сапоги, привязал к ногам камень, в руку нож, значит, чтоб от больших рыб отбиваться, а зубами вцепился в руку – «за мускулу». Полтора часа шел. И перешел. Выбрался на берег – мускула синяя ажник. Сам синий, как мускула. А перешел. Обозлился потому что, вот». А Гошка уж тут как тут, понимаешь: «Чем же он дышал, батя-та?» Бабушка к своему тянет. «Обозлиться надо, Гошенька…» Гошка про свое: «Дышал-то он чем, ба-а-а?» – «Да мускулой». Василий ел щи, слушал свою молодецкую придумку, не вытерпел: «Ма-ать. Будет тебе забивать мальчонке голову». Бабушка взашей его: «Не твое дело, замолчи! Распустил мальца!..» И ну, понимаешь, дальше воспитывать: «Злость – мудрое дело, Гошенька. Обозлись, внучек: все двойки-помойки как рукой снимет ажник…» Гошка и обозлился. Соседские мальчишки в школу, он за водолазные инструменты да на Двину. В руки косу, чтоб можно было и кита запороть, понимаешь, если встретится; на шею гирю, зубами за мускулу – и айда… Хорошо, понимаешь, парень рыбачил на берегу да заметил, а то до самого Студеного моря шел бы Гошка-то… Так и у нас, Константин Петрович, понимаешь. Впрок перевезти оборудование времени не было; а теперь… вас поправили на профбюро – вы за мускулу. Как Гошка…

Теперь Батурин покосился на парней. Гаевой и Радибога отвернулись, черпали ладонями снег, ели, давясь…

– А рядом с упряжками, понимаешь, – гудел Шестаков, – люди будут идти… по тому же льду. А люди, понимаешь… человек – моя прямая обязанность, Константин Петрович. С физикой, с оборудованием – со всем на свете моя.

– Я буду идти, – сказал Батурин. – Один пойду, стало быть.

– Вы тоже человек, Константин Петрович.

– Тоже твоя обязанность?

– Значит, тоже, понимаешь. Моя, Константин Петрович.

Закурил и Батурин; не смог тотчас же овладеть собой после притчи архангельской бабушки.

Потом они размашисто шагали по льду фиорда к штольням засбросовой части, продолжая тихо, ядовито переругиваться; на расстоянии следовали Радибога и Гаевой. В полукилометре от штолен Гаевой провалился в полынью. Батурин и Шестаков вернулись. Полынья была неширокая; сверху затянута коркой льда, припорошена снегом. Гаевой намочил сапог лишь по щиколотку. Но полынья могла быть и шире.

– Здесь, стало быть, мосток положим для лошади, – сказал Батурин. – Сани пройдут без мостка.

– На всю трассу мостков не наставишься, – гудел Шестаков, – Провалится, понимаешь… Новая шахта – ку-ку!..

– Говорю – нет!.. Стало быть, не провалится.

На снег полетели полушубок, пиджак – Шестаков закатал рукав рубашки, стал на колени, запустил руку в ледяную воду, над ним подымался пар.

– Вот, понимаешь, – гудел он. – Пальцами держусь за донышко… Тридцать три сантиметра, понимаешь, – гудел все решительнее. – Не выдержит такую, махину, Константин Петрович. Это северное море, понимаешь, а не ручеек вроде Томи.

– При таком морозе, Викентий, к вечеру будет тридцать пять, – говорил Батурин, свертывая рулетку. – Это Ледяной залив, а не лохань твоей архангельской бабушки.

–: Я вынужден буду, Константин Петрович, – сказал Шестаков. – Нельзя…

Батурин сунул руки в карманы полушубка.

– Вот чего, Викентий, – сказал он, повернулся грудью к Шестакову. – Ты любишь притчи… В Барзасе живет мой дедушка. Тоже… философ; лентяй, стало быть: любит не в свое дело соваться. Первая жена была у него трудолюбивая женщина: дня, ночи за трудами не знала. Дедушка выспится на пасеке – ходит за ней от нечего делать: изводил советами женщину: лифчик не так сшила – грудь засушит; чулки не так подвязала – ноги испортить можно. Занимался ее туалетами больше, нежели она: рубашку не так стираешь – не будет белой; баньку пора истопить – коровником шибает от тела. Сбежала женщина – извел. Женился на другой. Вторая – модница. Принялся за нее. Сбежала, стало быть, и вторая. Дед к ней – теща калитку захлопнула перед носом: «Ляксандра оставила грязное бельишко за старым сундуком – поди покопайся маленько. Штопай, стирай, милой, примеряй – што хошь делай. Набалуешься – приходи…» Дед унялся на всю жизнь. И у нас с тобой, Викентий. Понравилось тебе совать нос в дела начальника рудника – катись в старые лавы, стало быть; там в аккурат сейчас… на лопату угля навальщики берут по две с половиной породы, дьявол его!.. А ты тут… Иди, Викентий, в свое профбюро и не путайся под ногами!.. Однако. Надобно было радеть по производству, когда сидел на окре, а не теперь – хватать за ноги, как Каракаш.

– А об этом, понимаешь, на профбюро разговаривать будем, – угрожающе загудел Шестаков, не стал застегивать последнюю пуговицу на пиджаке – сорвал полушубок со снега.

Батурин сунул рулетку в карман, вынул карандаш и блокнот, быстро подсчитал что-то, вырвал листок, протянул Шестакову:

– На!.. И документ будет для членов бюро.

Викентий размашистыми, резкими движениями рук и плеч надевал полушубок, заправлял шарф за воротник. Радибога взял бумажку, прочел расчеты. В формуле крепости льда не хватало коэффициента на его соленость. Шестаков не дал ему договорить – выхватил бумажку из рук, взглянул и выпалил:

– Это вы, Константин Петрович… физику, понимаешь… формулой для пресного льда?.. Оборудование угробить?!

Он вернул листок с расчетами Радибоге, застегнул полушубок на все пуговицы, загудел, стараясь держать себя в руках:

– Я вынужден, понимаешь… В Баренцбурге сейчас же должны знать об этом… Я радирую, Константин Петрович, – предупредил Викентий и, размахивая руками, широко зашагал в сторону поселка.

Батурин вырвал у Радибоги блокнотный листок, проверил расчеты, потом посмотрел в покачивающуюся удаляющуюся спину Шестакова, повернулся всем корпусом к Гаевому; снег разворотился под его ногами до льда.

– Что вы мне суете, однако? – уставился он на парня.

– Афанасьев запрашивал… – начал было Гаевой.

– Катись отсюда к чертовой матери! – рявкнул на нею Батурин. – Чтоб твоего духу не было на припае!

Гаевой сжал челюсти, под белой кожей вздулись раздвоенные желваки, – повернулся, ничего не сказав, пошел за Шестаковым, умышленно или невзначай попадая ногами в его след. Батурин изорвал листок на мелкие части, размахнулся и швырнул в сторону берега; обрывки, скользя и кувыркаясь, оседали облачком – слились белизной, опустившись, со снегом.

Возвратясь с фиорда, я дважды звонил в больницу, Рая. Мне отвечали: «Раиса Ефимовна заняты, просили не беспокоить». Я звонил днем, звонил в конце рабочего дня – ты была занята. Мне не хотелось идти домой – встречаться один на один с пустой комнатой, я сидел в кабинете над механическими мастерскими, возился с документами, которые могли подождать, принимал полярников. Если тяжело на душе и не знаешь, что делать, ныряй поглубже в работу… Работа отвлечет от желания повеситься… но все останется так, как было.

Вечером позвонил из Кольсбея Батурин – попросил разобраться с Афанасьевым и Дудником, утром представить соображения, что с ними делать.

Афанасьев был в сапогах, нагольном полушубке, ушанке; стоял у берегового обрыва над фиордом, смотрел на широкие сходни, сбегающие с тротуара на квадратную площадку между клубом и общежитием № 6. В снегу возле глухой стены общежития дурачились шахтеры в ожидании киносеанса; касса еще не работала. Он стоял, утопив руки в карманы полушубка. Кто-то бросил в него снежок, рассыпавшийся в воздухе, – Афанасьев не посмотрел кто. Он глядел на сходни; лицо было перекошено, в глазах жила ярость.

Когда с тротуара сбежал Дудник, Афанасьев быстро пошел ему навстречу; притоптанный снег взвизгивал под каблуками. Он поднял руку, остановившись перед пожарником, показал что-то.

– Па-ап-ятый… этот?

Подбритые брови Дудника поползли вверх – Дудник изобразил удивление на лице. Афанасьев ударил его в подбородок: пожарник рухнул.

Выкрики и смех между клубом и общежитием оборвались. Снежок хлопнулся о стену, стало тихо. Дудник был крупнее Афанасьева, значительно превосходил силой…

Он оперся локтем о землю, привстал на колено, бросился на Афанасьева.

– За что?! – крикнул Афанасьев и вновь ударил…

– Головы поснимаю, мерзавцы! По тротуару к площадке бежал Батурин. Шахтеры бросились к Афанасьеву, скрутили его. Подняли Дудника. У Афанасьева из рук выпал жакан – приплюснутый сбоку, без пыжа.

Афанасьев не сказал, за что бил Дудника; Дудник отказался отвечать на вопросы, буркнул: «Мы потолкуем трошки – помиримся сами». Батурин торопился в Кольсбей, где по его приказанию мастерили специальные сани для перевозки по льду фиорда крупногабаритных деталей основного оборудования. Ему некогда было разбираться с «петухами», он велел им разойтись по домам.

Шахтеры видели: Батурин не сразу расстался с Афанасьевым – они вместе прошли к клубной пристройке, где размещались профбюро, радиоузел. Афанасьев шел за Батуриным по тротуарчику вдоль окон спортзала. Потом они стояли возле клубной пристройки; Батурин говорил что-то, Афанасьев молчал, стоял перед ним взбычившись, отвечал тихо, потом с вызовом. Батурин грозил Афанасьеву. А потом Афанасьев шел по улице словно пьяный: натыкался на встречных.

Мне не хотелось встречаться с Афанасьевым теперь: я не мог думать о нем спокойно; не хотелось разговаривать с Дудником: я знал, что буду выгораживать Дудника и обвинять Афанасьева. Да мне было и не до них. Я лишь оторвался от письменного стола, вновь почувствовал, что должен увидеть тебя, Рая, тотчас же. На Груманте не оставалось никого, с кем я мог быть откровенным, легко повздорить, легко примириться, но не мог бы порвать навсегда. Я должен был увидеть тебя, Рая, немедленно. Я искал тебя.

Из больницы мне ответили по телефону: «Раиса Ефимовна вышли». Через три минуты я был на Птичке. Тебя не было дома. Не было дома и твоих комнатных туфель… домашнего халата… исчезла книжка, которую ты читала… Ты вновь ушла в больницу, в оставленной на столе записке просила не беспокоить.

У меня и теперь живо стоят перед глазами сквозной больничный коридор с ковровой дорожкой, дверь изолятора – крохотной комнатушки с одним окном. Постель была разобрана. В халате, в комнатных туфлях ты сидела на койке, шлепала мокрой салфеткой, сложенной вчетверо, по подбородку, сгоняя жирок; на тумбочке стояла тарелка со слабым раствором поваренной соли, в которую макалась салфетка; лежали тюбики крема, которым ты смазывала лицо и руки на ночь… Ты повернулась к двери: глаза сделались больше очков – кто это посмел ворваться без стука?! – отвернулась и продолжала шлепать мокрой салфеткой так, будто никого, кроме тебя, в комнате не было. Я оторопел.

– Что это значит, Рая? – Ты поднялась на ноги, положила салфетку в тарелку с водой. – Что ты тут делаешь, я тебя спрашиваю?

– Мне надоело терпеть твои психопатические трансы, Романов! – Я шагнул в комнату. – Я не заставляла тебя ехать на остров заместителем начальника рудника по кадрам, Романов. Ты сам выбирал. Какое ты имеешь право теперь мучить меня?

Кровь ударила в голову: что ж, вернее женщины союзника нет… но и предателя более коварного не сыскать, не потрафь ей малость.

– Я дала радиограмму в трест: попросила, чтоб мне прислали замену первым пароходом… У нас общие дети, но мы разные люди, Романов: мы по-разному понимаем свои обязанности друг перед другом и перед детьми.

И это я знал. Я слишком многим жертвовал для тебя. Я расплачивался… Я вынул из кармана свой ключ от квартиры, бросил на койку.

– Возьми… Женщина должна иметь свой угол, а не бегать по изоляторам.

– Я знала, что для тебя все это будет легко. Ты уже давно живешь только собой, Романов.

– Если ты через десять минут не зажжешь свет на Птичке…

– Ты сделал из Птички сумасшедший дом для меня. На Груманте у меня нет дома. Уходи… Дай мне хоть здесь единовременное пособие на покой… Уходи!

– А мне больше нечего терять здесь!.. Через десять минут, если не вернешься на Птичку, я разнесу весь твой изоляционный курятник – слышишь?!

Из Кольсбея вновь позвонил Батурин, рассказал.

Последние три дня Афанасьев каждый день бывал в Кольсбее, что-то искал. Во вторник он приехал в порт вечером, ходил по поселку, рассматривал снег возле дорог, тропок. В среду появился в порту тотчас же после первой смены; ружье, как обычно (стволы отделены от ложа), висело на ремне, под плащом; цевье за голенищем. Он вышел из электрички и обошел поселок вокруг на большом от него расстоянии. Вечером зашел к Березину, положил ружье на табурет возле умывальника, примостился у батареи центрального отопления, отогревал руки, ноги. Березин спросил:

– Где твои куропатки, охотник?

Афанасьев курил, ответил не сразу:

– Я не стрелял, Жора.

Ружье отпотело. Афанасьев протер стволы, снял патронташ, ушел в поселок. Вернулся поздно. Жена Березина уехала на дежурство. Жора лежал на кровати, читал. Афанасьев разделся, сказал:

– Я па-ап-ереночую у тебя, Жора.

Березин заметил:

– Тебе завтра в первую… не опоздаешь?

– Я взял у Лешки отгул на четверг. Мне завтра нужно кое-что сделать.

Он вытащил из-под Березина один матрас, взял подушку, одеяло, устроился на полу, возле батареи: вскоре уже спал.

В шесть часов утра, в четверг, Афанасьев был в Колбухте. Со второго этажа строящегося многоквартирного дома Березин видел: Афанасьев ходил по бухте, рассматривал снег, потом пошел к мысу Пайла. В десять утра Березин поехал на самосвале к норвежскому домику; домик по распоряжению консульства и треста ремонтировали строители порта. В домике работали плотники, печник. Березин проверил их работу, возвратился к самосвалу, поджидавшему на льду, возле берега. Когда он садился в кабину, увидел с высоты подножки: из глубины бухты бежал Афанасьев, махал шапкой. Березин подождал. Афанасьев подбежал, залез в кабину. Березин заметил:

– Когда охотник теряет голову, он начинает искать работу для ног. Неужто ты думаешь, что куропатки могут пастись на льду?

Афанасьев ответил сердито:

– Ка-ак-огда теряется след, Жора, начинается подлость.

– Ты ищешь следы?..

– Подлеца.

– Что ты ищешь?

Афанасьев не ответил. За всю дорогу до поселка он не проронил ни слова. О чем-то думал, часто тер кулаком подбородок. У лесосклада Березин вышел из машины, направился к пристани: там работала бригада плотников и водолаз по ремонту швартовой стены пирса. Афанасьев шел с ним; было видно: он хотел спросить о чем-то, но не решался. Возле столовой вдруг придержал за руку Березина, заглянул в глаза, посмотрел пристально, опросил:

– А ка-ак-огда нерпа рожает белька, Жора, возле лунки обязательно бывает кровь? Сгустками кровь бывает?

За два с половиной года жизни на Шпицбергене Березин видел много лунок, возле которых лежали бельки, и не помнил ни одной, чтоб возле нее не было крови. А сгустков не видел.

Тем же самосвалом, груженным стройматериалами, Афанасьев возвратился на мыс Пайла.

Вновь они встретились на первом этаже строящегося дома, в конторке. Афанасьев ввалился весь в снегу; брюки на коленях, рукава плаща и ватника, перчатки были покрыты наледью, – отогревался у времянки; потом спросил:

– У тебя есть фабричные жаканы, Жора?

У Березина были фабричные жаканы.

– А тебе приходилось стрелять жаканами в эти дни?

Нет. Березин в этом году не встречался с медведем. Афанасьев допрашивал:

– А в Кольсбее есть еще у кого фабричные жаканы?

Березин не знал. Свои два он брал в прошлом году на Груманте, у Остина… Афанасьев стоял возле времянки, задумчиво тер кулаком подбородок: снег и лед растаяли на коленях, рукава были мокрые. Не обсушившись, он ушел. Через три часа вновь разыскал Березина, спросил:

– А Дудник часто теперь бывает в Кольсбее?

За последние четыре дня Дудник каждый день появлялся в Кольсбее. Охотился в Колесдолине, возле Альтерота, в Лайнадале, на склонах гор груди Венеры, искал куропаток на мысу Пайла, выходил на лед возле мыса.

– А он не говорил тебе: у него есть фабричные жаканы?

Нет. Но Березин слыхал, что в прошлом году, когда Дудник жил в Кольсбее, он отдал Остину за кошки двадцать фабричных жаканов и банку бездымного пороха «Сокол».

Афанасьев ушел.

Он обошел всех охотников порта, у каждого спрашивал: есть ли фабричные жаканы, у кого брал, кому давал, стрелял ли фабричными жаканами в этом году. Разговаривал с Дудником. Они стояли возле ворот гаража кольсбеевского отделения пожарной команды, разговаривали минут десять, потом разошлись. Афанасьев тотчас же уехал на Грумант, Дудник остался в Кольсбее. Примерно в пять часов дня Афанасьев позвонил в Кольсбей дежурному по отделению, спросил:

– Дудних у вас?

Дудник сидел в «брехаловке», сушился после охоты, играл в домино. Афанасьев попросил:

– Са-ас-просите у него: сегодня он должен дежурить в грумантском клубе – он будет дежурить или кто другой?

Дудник собирался на Грумант.

В начале седьмого Афанасьев и Дудник сошлись на площадке между клубом и общежитием № 6…

Батурин велел разыскать «немедля» Афанасьева, Дудника – потрясти: из-за чего они не поладили? Ни Афанасьева, ни Дудника я не нашел. Афанасьев вышел накануне из дому с ружьем за плечами, ушел в ущелье Русанова, к Чертовой тропе; Дудник взял свое ружье, кошки – о тправился стрелять куропаток на осыпи под скалами Зеленой. Я не стал гоняться за ними, – мне было не до них.

Весь день полыхало над холодной землей холодное солнце. Небо было чистое, снег был сухой. Вечером дохнул ветерок с гор: соскользнули с Зеленой и Линдстремфьелля облака – побежали в сторону Гренландского моря, – снег завихрился над Грумантом.

Весь день я не находил себе места, ночевал на Птичке, в консульской спальне – ворочался с боку на бок, курил папиросу за папиросой, не мог уснуть… думал. Мы – правильно, Рая! – «разные люди». Принуждая меня уступать, ты добилась: сделалась хорошим хирургом, тебе хотелось теперь жить спокойно, уверенно. А я оказался для тебя теперь лишь Романовым – человеком, который вечно ищет чего-то, не может найти, мучает и тебя… не дает возможности жить уверенно. «Разные».

Всю ночь мела с гор, из ущелья поземка, заметая следы всего, что жило и передвигалось в эту ночь на земле, затерянной во льдах самого холодного океана. Когда синеватые сумерки белой шпицбергенской ночи стали наливаться голубизной восходящего где-то за горами солнца – поземка улеглась, – понял я и другое. Мать моих детей, жену я мог вернуть, но женщина не хотела жить моей жизнью – у нее уже давно была своя жизнь; женщины, которые не сразу уходят, не возвращаются, а на короткой веревочке узелка не завяжешь.

А когда в голубом небе уже полыхали лучи невидимого из-за скал солнца – было утро, – решение пришло само по себе: жить, Романов, надо начинать сызнова.

Но… жизнь продолжалась.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю