355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владлен Анчишкин » Арктический роман » Текст книги (страница 25)
Арктический роман
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 14:09

Текст книги "Арктический роман"


Автор книги: Владлен Анчишкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 38 страниц)

Переменился и Дудник. Он приехал из Кольсбея к Ольге, предупредил:

– Я тебя попытал трошки, малышка. На горячем. Ты хорошая девушка. Я не хочу скрывать от тебя… Ты думаешь, Дудник брехнул. На пароходе заливал: «Я шахтер. Передовик», – приехал на остров, обернулся техником по безопасности в пожарной команде… Думаешь, правда?.. А это неправда. Ты молодая, для тебя непонятно. Капитан Дудник никогда не брехал тем, кому родина доверяет. Дудник не брехун: служба такая… Тебе можно доверить: ты своя… Я правда шахтер. Передовик. Меня поэтому и в МГБ взяли. Я и сегодня вернулся бы в шахту, если б родина отпустила. У меня вот тут… в душе… все болит по шахте. Лучше меня на острове никто не сделает вруб: я врубмашинист первого класса – почетный шахтер республики. Да шахтеры нужны не только в шахте. Шахтеры в гражданскую были первыми защитниками родины и в Отечественную отстояли грудью, шахтеры и теперь… Тебе я доверяю. Только смотри: болтаешь кому – органы не простят… Это про службу трошки. Шоб ты знала, с кем имеешь дело. А теперь про себя трошки. Если ты не хочешь, шоб я проволок твоих стиляг по кочкам, ты должна раззнакомиться с ними. И не пожалкуешь… Думаешь, чего меня послали на Грумант? Я когда психану… у меня мышечная сила увеличивается в два и семь десятых раза. Я когда беру шпионов и разных диверсантов, всегда психую. Работа такая. Теперь я, когда и дерусь, психую… Ты лучше раззнакомься с этими… А то если я психану… Я таких не умею терпеть. Они все наполовину за границей – в загнивающем империализме… В общем, так, малышка: не поладим – и мне и тебе придется завязывать… Раззнакомься и держи язык за зубами.

– Правда то, что я рассказываю? – спросил Лешка.

– А если это правда, шо я капитан госбезопасности? – сказал Дудник и поднял голову; глаза загорелись. – Если я выполняю задание, а ты лезешь…

Лешка взял у меня прут, когда говорил Дудник, замахнулся.

– Ки-рю-ха-а-а!.. – взревел Дудник и вскочил; стул опрокинулся.

– Цыц! – подхватился и Лешка.

Скрежеща зубами, Дудник сбросил с себя макинтош, как бы собираясь продемонстрировать «мышечную силу», которая «увеличивается в два и семь детых раза», когда он «психанет».

– Голову раскрою! – предупредил Лешка, надвигаясь; прут дрожал над головой.

И я встал.

Боевой клич противопожарника как бы повис в пустоте, – Дудник отступил к окну, застонал, просясь:

– Шо вы хотите, гады?..

– Сядь! – показал ему Лешка на опрокинутый стул. – Подыми и сядь, падло… без макинтоша.

Не спуская испуганных глаз с прута, Дудник поднял стул, сел на краешек.

* * *

Корнилова вышла на сцену. Девчонка понравилась всем шахтерам; шахтеры понравились ей. На танцах в спортзале ее приглашали наперебой. Шахтеры перестали «приставать» к девчонке, дразнить – с уважением относились к «артистке». Они оказались людьми простыми, непосредственными и добрыми, как моряки. Ольга перестала сердиться на них. Девчонка была рада тому, что понравилась шахтерам, тому, что рабочие парни оказались не такими, какими она знала их в Мурманске, на пароходе. В этот вечер Ольга забыла о Дуднике, после того как он остался у сходен, бегущих к вокзалу кольсбеевской электрички. Но Дудник напомнил о себе. Не успела она снять шубки, возвратясь домой после чая на Птичке…

Дудник появился на Груманте лишь через день после того, как ударил меня из-за угла – неожиданно, подло. Он говорил Ольге:

– Я видел тебя в окно, когда бежал мимо: ты выглядывала. Ты правильно сделала, шо промолчала… Я хотел припугнуть этого министра, а получилось… Психанул трошки… Как я его не убил?.. В общем, мы теперь связаны еще одной веревочкой. Если узнает кто, нас обоих…

Глаза его горели волчьим – хищным огоньком, подбородок выдвинулся, подбритые брови сошлись над высокой переносицей.

– Ты теперь вот шо, малышка. Я тоже живой человек. Тебе придется отрезать их, если не хочешь, шоб я резанул. А то тогда и тебе не сладко будет: прославишься на острове и в Ленинграде. А если болтнешь кому, мне останется одно: сразу все под столбовой корень, напрочь.

Лешка еще говорил, я перевалился через стол – выхватил у него прут. Дудник поднял руку, защищаясь; глаза сделались треугольничками, рот раскрылся широко. Лешка не дал ударить: поймал мою руку в замахе, уцепился в прут.

– Пусти! – крикнул я. – Я ему…

Мы боролись, повалившись оба на стол. Я все же вырвал прут из рук Лешки, вновь замахнулся, выпрямляясь. Дудник, оказавшийся возле Лешки, шагнул в сторону, оскользнулся на мокром полу, прыгнул на стул, на тумбочку, вылетел в форточку.

Стекла были целы; в форточку влетали снежинки, падали на тумбочку, на стул, на пол… таяли… Мы с Лешкой смотрели… Потом Лешка кинулся к двери, копаясь в кармане, вынимая ключ, я побежал за ним. Лешка не мог сразу попасть ключом в замочную скважину. Вставил ключ и тотчас же вынул из замка.

– Дай, – протянул я свободную руку.

Лешка спрятал руки за спину.

– Не нужно, Вовка, – прижался спиною к двери. – Гад, а… Даже пуговицы от пиджака не оставил на память, а…

– Дай ключ!

Я навалился на него, Лешка вывернулся, поймал меня за руки и сомкнул их у меня за спиной, прижал меня к двери.

– Не нужно, – дышал он мне в щеку, в шею. – Я так и хотел… что-нибудь… Не нужно… Для него это страшнее, чем синяки…

Я вырывался.

– От этого он никуда не убежит, – дышал Лешка; дыхание было горячее. – Он вернется. Не нужно. Сам вернется. Он теперь у нас как лиса в капкане…

Но я знал: когда лиса попадает в капкан, она перегрызет себе ногу – на трех ногах, но уйдет. Я вырывался – задел Лешку локтем.

– Да не станешь же ты бить его, как он тебя! – выпалил Лешка многозначительно и оттолкнул меня в глубину комнаты; принялся растирать за ухом ушибленное локтем место, загораживая выход из комнаты. – Он и так, наверное… со сломанной шеей. А с синяками такой попрется и к Романову, и в больницу к Батурину. Синяки такому на руку…

Умненький, благоразумненький Буратино! Когда Лешка становится таким – расчетливым и примерным, я знаю: значит, у него на горизонте появилось нечто более важное, – он не станет упрямствовать из-за мелочей. И гнаться за Дудником было уже, наверное, поздно: такой не только на трех ногах, а и с поломанной шеей уйдет от расплаты.

– Если б не ты! – освирепев, крикнул я.

Лешка вложил ключ в замочную скважину и отошел от двери. Я не сдвинулся с места… было поздно.

Мы вновь остались вдвоем. Но теперь… на спинке Лешкиной кровати висел измятый макинтош Дудника, на поворотном диске радиолы лежала, застыв под адаптером, пластинка без фабричной марки… Мы встретились с Лешкой взглядами, отвернулись. Сделалось тихо.

В форточку влетали снежинки, – падали… таяли. Было тише, нежели до появления Дудника.

IV. Нет, я не забыл, дядя Жора

Не знаю, может быть, я и теперь глуп, как сто пробок, – не знаю. Но, милый мой друг…

Я имел возможность убедиться не раз: это уже потом нам кажется все просто, понятно, а когда живешь и нужно принять какое-либо решение – важное для тебя! – можно сделать лишь вид, что колебания тебе непонятны – ты человек решительных действий, – но как уйти от себя, себя обмануть?.. У меня же не было времени и для колебаний. Была ярость.

Батурин был прав, дядя Жора. Он врал, когда говорил, что я всего лишь проходчик в шахтостроении, кем и был в «Метрострое». Нет. Я работал и бригадиром проходчиков, могу быть горным мастером, смог бы работать и начальником участка на строительстве, но… не более. За три недели я убедился: с такими парнями, как Гаевой и Афанасьев, Остин и Гавриков, я смогу построить и новую шахту по чертежам, но такого темпа строительства, такого напряжения, какие задал Батурин в засбросовой части, я не смогу даже выдержать долго, – мне, попросту говоря, приходится многое открывать для себя на ходу, многому учиться по ходу событий. Я не главный для грумантской стройки. Батурин прав, кость ему в горло! И теперь…

В начале ноября приехали главный инженер рудника и начальник первого добычного. Батурин, разумеется, выписался из больницы тотчас же. С новым главным, оказалось, он работал на материке; новый – хороший шахтостроитель, – Батурин послал ему вызов еще в то время, когда уезжал на Большую землю Корнилов.

Дельно. Нечего и сказать. Но… Я разное встречал после войны, дядя Жора, много видел – дел и людей. Но Батурин… его дела…

Он выложил передо мной свои «козыри», сидел, улыбался… «Во-ди-тель!» Я готов был сожрать его не только вместе с «козырными», а и с костями!

Оказывается, все те дни, когда я таскал на своем горбу и начальника рудника, и главного, и заместителя по кадрам, и начальника добычного к концу, он лежал в больнице и «не терял времени даром», как однажды выразился Шестаков, – упражнялся в радиоделе, – теперь разложил радиограммы передо мной. Не знаю, куда, о чем он радировал, что говорил обо мне. Мне он показал лишь ответные радиограммы. Отдел кадров треста «надеялся получить до закрытия навигации производственную характеристику начальника рудника на Романова А. В.». Управляющий трестом предлагал мне продолжать работу на Груманте согласно «трудовому соглашению», подписанному мною в Москве, в противном случае сдать дела Батурину и немедленно выехать в трест. Мне отказывали в месте даже горного мастера в Баренцбурге, на Груманте или Пирамиде.

Вот как, дядя Жора.

Батурин улыбался… Он, однако, Батурин, и новенький главный – на эксплуатации, как Романов в засбросовой части, тем более в обстановке, какая сложилась в угольных лавах старой шахты теперь, усложняющейся с каждым днем, – могут работать навальщиками, бригадирами, смогут потянуть и участок, но… не более. Эксплуатацию, стало быть, способен вытащить на Груманте только Романов…

Вот так, дядя Жора.

«И ежели ты, Александр Васильевич, не оставил в Мурманске на хранение вместе с партийным билетом и партийную совесть, то тебе, стало быть, излишне и растолковывать, что к чему… Речь идет о государственно важном деле, а не о личных делах, симпатиях и антипатиях…»

Где, когда и при какой погоде, милый мой друг, ты встречал нечто подобное? Человек, прежде поломавший кости другому человеку, не просит даже, а требует у этого… другого, у которого поломаны кости… помощи – взывает к партийной совести перед лицом государства. И как!..

«Ты говорил: «Жить хочу хорошо – работать хочу даром». Я обещал, стало быть: «Сделается». Принимай, Александр Васильевич, добычные участки – осваивай цикл. Тем самым мы получим возможность высвободить всю, которая есть, руководящую инженерскую мысль для строительства и успеем управиться с новой шахтой к сроку, когда лавы старой перестанут выдавать на-гора. Ты, однако, будешь работать моим заместителем, как и прежде… и зарплату будешь получать как заместитель… главного будешь исполнять по совмещению… без оплаты за главного… неофициально потому что. Официально, как и дано нам по штатному расписанию, один будет главный. Он будет получать и зарплату главного. Официальный потому что. Неофициально, стало быть, два будет главных: новый-то, наш – по строительству лишь, ты – по углю. Подчиняться будете мне, оба. Ну-ко?.. Ты хотел эксплуатации, Александр Васильевич? Бери…»

Ты хотя бы элементарно улавливаешь, дядя Жора, что сделалось?! Батурин предлагал мне то, что я уже, собственно, делал… временно… но чтоб постоянно!.. Подобного я не то чтобы не встречал в практике жизни угольных шахт, но если б услышал об этом от кого-либо, обозвал бы того, кто рассказывал, так, как обозвал меня Борзенко однажды – «уплотненным дураком», назвал бы, не дослушав. Кроме всего прочего, нужно иметь в виду и то обстоятельство, что Батурин делал свое предложение после того, что уже сделалось по его воле… в целях «обучения уму-разуму», – я не менял своего решения уехать с Груманта, навигация еще не закрылась.

Я слушал его и молчал, дядя Жора: не смог найти слова, которое выражало бы мое состояние хотя бы щепоткой, – я смог бы лишь материться в эту минуту. А он, оказалось, «ждал моих колебаний», поспешил с заверениями:

«Я знал, Александр Васильевич, что разговаривать с тобой теперь… пригласил, стало быть, и свидетеля, – кивнул он в сторону, – позвал нашего секретаря – твоего защитника…»

Шестаков сидел, приткнувшись к углу письменного стола начальника рудника, возле корзины для бумаг, с окурками; смотрел в стол, соскребая ногтем соринки с сукна.

«Викентий предлагал мне треснуть себя по лбу клещами – не гоняться за тобой, замахиваться, – продолжал Батурин, улыбаясь, – При нем, стало быть, повторяю: предлагаю тебе место главного на эксплуатации… без оплаты… неофициально потому что… по совмещению… но с гарантией: до ввода в эксплуатацию засбросовой части, а введем – тебе и того лучше будет… Ну-ко?.. Сомневаешься ежели, могу написать гарантию… поставлю печать гербовую».

На такое мое согласие он, оказывается, рассчитывал, когда выпроваживал Пани-Будьласку на материк, вызывал своего соп-ляжни-ка из Сибири; потому же и меня придержал – не отпустил на Пирамиду, – для пользы государственно важного дела.

Все «козырные» показал. Дал заверения. Не торопил и с ответом – только бы я понял: от меня зависит теперь государственно важное дело на Груманте. Он, Батурин, рассчитывает теперь на мою партийную совесть. Предложил:

«Иди, думай, Александр Васильевич. Для размышления у тебя, стало быть, сутки: завтра надобно сообщить в Москву – останешься ты на Груманте, нет ли?.. А мне надобно знать: согласен ли с тем, что я предлагаю?..»

Помнишь того поляка, дядя Жора, который не смог «думой сделать Польшу счастливой» – с голым черепом и волосами возле ушей, похожими на рога?.. Так вот. Я высказал Батурину все, что о нем думал, и не стеснялся в подборе слов, жестов. Он улыбался, а потом вытолкал меня из кабинета – захлопнул дверь за мной так, что штукатурка отделилась от косяков; через минуту вылетел из кабинета Викентий. Я ушел из административно-бытового комбината… убежал с Груманта в порт… От себя не смог уйти – думал.

Да. Я был молод и глуп; возможно, сумел сохраниться таким по сей день. Возможно. Но вот у меня скоро грибы вырастут пониже спины, а я не пойму до сих пор: общество наше единое – социалистическое, люди разные. Почему? Все хотят одного, одно делают – живут и делают каждый по-своему… так, что косточки порою трещат друг у друга – у тех, кто ниже ступенькой, двумя или больше. Во имя чего?.. Что заставляет людей ломать кости друг другу?.. Думал.

Нет, я не забыл, дядя Жора, уроков, которые запоминал в «тридцатьчетверке»: «Даже в самом безвыходном положении отыщется выход, если думаешь не лишь о себе, но обо всем, что доверила родина». Думал. Я не оставил и своей совести вместе с партийным билетом в Мурманске, на хранение, – ты писал мне рекомендацию в партию на листке «боевого донесения», вырванном из «книжки командира», положив на колено, обтянутое лоснящимся комбинезоном танкиста, писал не в сорок пятом, сорок четвертом, а в начале сорок второго. Думал.

Я хотел разобраться, понять: что нужно делать, как? Не только на Груманте, а вообще, чтоб чувствовать себя человеком, себя уважающим – жить по-человечески, не позволяя кому бы то ни было ломать мои кости?.. Думал.

За вечер и ночь, утро я многое передумал, о многом, а пришел к тому же гениальному выводу, что и «великий польский философ», как ты называл поляка с голым черепом и пышными волосами возле ушей: сколько ни думай, а думой лишь не сделаешь не то чтобы Польшу – одного поляка счастливым. Человека кормят деяния. Деяниями жив человек. И дела человека не только памятник человеку, а и жизнь… лучшая часть его жизни… единственной… Я понял, дядя Жора. Нельзя жить лишь думая, если хочешь жить по-человечески. Думать нужно, чтоб видеть, как жить; для того, чтоб знать, нужно действовать. А я хочу знать! Мне не хочется, чтоб на моих костях топтался каждый, кому взбредет в голову. Я должен знать, во что можно верить, чего остерегаться пуще всего, – мне жить еще не год и не десять… И детей нужно ставить на ноги так, чтоб они жили по-человечески. Я принял предложение Батурина, дядя Жора. Работать-то в конце концов я буду в шахте, с шахтерами, жить буду рядом с Батуриным, – я хочу знать, чего бы мне это ни стоило: чего следует остерегаться пуще всего в нашем мире, чтоб чувствовать человеком себя уважающим.

V. Из дневника Афанасьева

Сумеем ли мы разобраться с Лешкой – не знаю. Но знаю теперь определенно: когда между друзьями появляется девчонка, отношения друзей меняются.

VI. Я не могу быть несчастливой

В комнате было темно, как в шахте, тихо, словно в покинутой выработке, – темнота, тишина жили тревожно какими-то звуками, вдруг замершими…

– Санька? – позвала Новинская; услышала тревогу и в голосе.

Романов не отвечал… и не слышно было дыхания… Новинская встала и, нащупав ногой один лишь шлепанец, не стала искать второй в темноте, – устремилась к выключателю. Половицы были холодные… зажгла свет: лампочка под абажуром словно бы взорвалась – глазам сделалось больно от света, осколки темноты прятались по углам, под кроватями… Кровать Романова была застлана, насколько можно застелить ее в темноте… не было и кожаной куртки Романова, висевшей обычно на вешалке у двери… Никого не было в комнате, дверь была заперта… Который час?..

Тревога жила.

Второй шлепанец лежал на коврике у кровати, был отодвинут несколько под кровать. Сколько раз она уже ругала себя за то, что забывает поставить шлепанцы с вечера так, чтоб можно было сразу попасть в них ногами и в темноте!.. Достала шлепанец ногой, не наклоняясь, накинула на плечи теплый халат… Когда наступает полярка, пробуждение превращается в испытание: день уже или все еще ночь – невозможно определить тотчас.

Тревога не уходила.

И будильника не было. Обычно он стоял на приемнике, у изголовья кровати Романова, – чтоб можно было дотянуться до него, погасить звонок, проснувшись, сразу же. Завязывая поясок халата, зябко кутаясь, Новинская подошла к окну на поселок, выглянула… Между столовой и административно-бытовым комбинатом передвигались полярники, стояли группами. При свете уличных фонарей блестели поручни лестниц, ступеньки, очищенные от снега; снег потускнел возле лестниц, тротуаров, на крышах домов. Ветер, наверное, подул со стороны Гренландского моря – Гольфстрим дохнул оттепелью. И тотчас же услышала шум прибоя и какую-то музыку… наверное, из уличного громкоговорителя; в приглушенном шуме, проникающем сквозь стены и окна в комнату, услышала и тикающую болтовню будильника… Он лежал между подушками, в постели Романова… Было половина десятого. Конечно же утро: вечером снег был сухой, теперь тусклый… Романов ушел на завтрак в столовую, не стал будить ее – было воскресенье.

Мерная болтовня будильника восстановила привычное равновесие в жизни звуков комнаты, – тревога ушла, как тьма только что… и продолжала все-таки жить где-то, в чем-то… как темнота в углах, под кроватями.

В щели между половицами дуло – было холодно. Когда ветер со стороны Гренландского моря или буран, в комнате, подпираемой сваями, всегда как в сарае!..

Тревога напоминала…

Полярники подставляли спины фиорду, подняв воротники полушубков. Раскачивались эмалированные абажуры уличных фонарей… Романов шагнул в косяке света, падающего из последнего окна больницы на тротуарчик, вновь исчез в темноте…

И тревога исчезла бесследно: Романов, видимо, щелкнул английским замком, когда уходил, топтался в коридорах…

Он вновь появился уже на лестнице, выделяющейся в темноте отсветом уличного фонаря, побежал по ступенькам вниз – к «Дому розовых абажуров», кутаясь в воротник куртки, спрятав руки в карманы.

От размашистых ударов густого прибоя, набегающих шквалов упругого ветра вздрагивали бревенчатые стены Птички и пол под ногами… Романов сбегал, глядя под ноги… Новинская увидела вдруг: черное небо без звезд, облака идут над землей, над морями сомкнутым строем. Черная пустота начинается за окнами Птички. Люди между столовой и комбинатом, огни фонарей – мираж. Не только от Полярного круга до полюса, а во всем мире темно. Она, Новинская, одна в пустой комнате одного на земле уцелевшего домика… Романов сбегал, глядя под ноги, удаляясь… Новинская подалась грудью, плечами к окну, протянула руку к форточке: «Санька!.. Подожди меня – я сейчас!..» Романов не задал труда себе взглянуть в сторону Птички… Горящая огнем электрической лампочки, тикающая будильником пустота комнаты не нарушилась голосом; рука, не дотянувшись до форточки, опустилась… Романов сбежал на тротуар возле «Дома розовых абажуров», повернулся спиной к Птичке, шел, удаляясь… Новинская положила отяжелевшие руки на приемник, опустила голову на руки, сжав кулачки, подперев ими лоб.

Горела лампочка, тикал будильник. Было холодно. Ветер завывал за окнами комнаты, тоскливый, голодный – жалующийся… и бесконечный.

Чего ты мечешься, беспокойная душа? Что ищешь? В нашей жизни немало такого, что встречается и приносит страдания, с которыми способно бороться лишь время. С твоими – твое время. Частицы твоей жизни. Единственной, не так уж и продолжительной. Зачем же еще и самой выдумывать для себя такое, что отравляет кизнь? Встряхнись. Посмотри на себя со стороны – на все, что не дает жить спокойно, смотри с точки зрения вечности и увидишь, что все твои боли, печали не стоят пустой коробочки из-под спичек, – почувствуешь себя негко и свободно. Стряхни с себя, как ты умела, всю накатившуюся на тебя чепуху, как стряхивают пыль с плаща, и живи, как живут миллионы людей на земле, не забивая себе головы поисками чего-то – слишком эфемерного в бабьей бесхитростной по существу земной жизни. Не мудри. Ведь ты женщина.

Да. Я женщина. Я умела отворачиваться от неприятностей, когда они приходили, и идти своим путем – проторенным в тысячелетиях бабьей судьбой. Но я потеряла эту способность.

Тогда… давай вместе. Люди мало в чем изменились. Погибли лишь мамонты, в космосе летит искусственный спутник Земли. Смотри… Ты женщина. Что главное в твоей жизни? В чем твоя миссия? Смотри… Мужчины ведь – дети. Взрослые дети. Нередко опасные. Посмотри. Они по природе добытчики, как существа более свободные рядом с женщиной: искатели и строители – творцы счастливой жизни семьи, племени, народа, страны, – творцы. Они же и воины, как более сильные, ловкие рядом с женщиной, – защитники семьи, племени, народа, страны. Они творят и воюют. Порою не знают даже: что, с кем и во имя чего. Выгляни в окно. Выйди на улицу, посмотри. Ты видишь, во что играют мальчишки? Смотри. Видишь? А вырастут, будут делать то, во что играли мальчишками; изменятся лишь места действий, масштабы, приемы и средства. Творить и драться в крови у них. Не случайно мужчины и гибнут чаще, чем женщины. Их больше гибнет. Смотри… Если б не женщина, эти взрослые дети давно бы, творя… или вытворяя, разрушили все, что лишь можно разрушить, переколотили друг друга – жизнь человеческая ушла бы с нашей планеты. Женщина – мать. Она возрождает жизнь на Земле. Ценой своей жизни хранит человечество. В женщине начало и продолжение человечества. В этом и есть миссия женщины: быть на Земле матерью. И когда женщина мать, она святая для человечества, если были когда-либо, есть или будут святые на нашей планете, – святая при жизни. Женщина. Мать… Ты мать. У тебя двое детей. Не мудри. Вырасти их, воспитай, поставь на ноги, и это уже оправдает всю твою жизнь. Не только твою, но и мужа. Ты при жизни святая. Этого тебе мало?.. Не мудри.

Да. Коровы тоже ставят на ноги… своих телят. Но так и остаются коровами. И телята вырастают в коров. То же происходит с тиграми, гусями и нерпами. Я не хочу быть лишь пчелиной маткой пчелиного человечества.

Хорошо. Идем дальше. Смотри… Ты женщина. Мать. У тебя есть муж, есть семья. Ты мать своего маленького человечества. Но ты и не только мать. Смотри… Ты и добытчик. Равный с мужем добытчик. Часть мужней миссии ты взяла на себя. Может быть, так оно и бывает у племен и народов, когда они берутся за большие дела и не хватает мужских рук для дел. А может быть, это веяние времени, когда мужчина не способен один заработать необходимое для блага жены и детей. Может быть. Но ведь и женщины диких племен… собирают коренья, мотыжат землю, обихаживают домашнюю птицу и скот. Ты, однако, не просто добытчик. Работник! Когда человек трудится не только для себя… Многолетним, упорным трудом ты добилась: твой труд сделался нужным не только для семьи – маленького твоего человечества, но для всей твоей родной стороны. Грумант – это лишь часть, но часть всей страны. Тебя любят люди за это; многие конкретные люди. Ты сделалась искателем и творцом; равной среди мужчин – людей более свободных и сильных. Твоя жизнь сделалась подвигом. Ты живешь в подвиге. Чего тебе еще не хватает для счастья чувствовать себя не только женщиной, матерью, а и человеком? Что ты ищешь еще? Чего хочешь?..

Хочу… Не знаю сама, что хочу. Потому и ищу… что не знаю. Но прежде всего я хочу быть счастливой. Смотри теперь ты… Да. Я работник. И тем не менее я остаюсь женщиной, матерью. А если женщина-мать несчастлива, и ее дети будут несчастными. Увидят люди несчастье, которое понесут в себе ее дети, не увидят? Мать всегда знает, почему ее дети несчастны – почему несчастье уходит от ее детей к другим людям. Женщина-мать обязана быть счастливой: дети питаются ее жизнью – счастьем или несчастьем… на всю жизнь. Общество может дать детям – его будущим людям – то, что нужно для общества, или не дать… дело общества, но то, что мать должна дать своим детям – человечность! – никто не сможет дать, кроме матери. Женщина-мать должна быть счастливой: в ней человечность всего человечества…

Ты несчастлива?

Да.

Оттого, что уехала от детей, дети растут без тебя, ты не знаешь, дают ли им счастье?

Нет!.. Я не уехала. Матери не уезжают от детей. Матери едут за детьми… если могут, когда уезжают дети. Но я не уехала. Это Романов перемутил всю воду – оторвал меня от детей. Я поехала за Романовым из-за детей. Я скоро вернусь к детям. Скоро. Хватит с меня на всю жизнь того, что я натерпелась без них. Хватит этих фиордов и скал, ледников и ущелий и бесконечных дней и ночей. Я скоро вернусь. Уже скоро. Но как я могу возвращаться к ним несчастливой?..

Почему ты несчастлива?.. Кто, что мешает тебе быть счастливой?

Не знаю… Но прежде всего – муж.

Почему?.. Романов молодой, здоровый мужчина. Хочет, чтоб и дети и ты были счастливы. Смотри… Вот уже сколько лет он работает на тебя и детей, зарабатывает достаточно для семьи. Он поступился своим, но помог и тебе, как ты хотела, стать работником, которого теперь уважают. Не лентяй и не пьяница. Он лишь хочет работать – «делать то единственное для него на земле и на всю его жизнь дело, которое он может делать с радостью в сердце», – еще больше работать и лучше. Его желание не расходится с интересами всей семьи, не лишает семью благ и радостей жизни, – увеличивает. Волей-неволей ты оказываешься у него на пути каждый раз, когда он хочет сделать шаг к своему и общему лучшему. Он терпит. Буянит, но смиряется. Терпит. Значит, он любит тебя. И семьей дорожит. Он многим пожертвовал для тебя – для того, чтоб и ты почувствовала себя человеком счастливый. Он и теперь еще не выкарабкался из затруднений, в которые угодил в результате жертв для тебя. Что ж тебе нужно еще от Романова?

Счастья!.. То, что Романов сделал для меня, – правильно! – способен сделать не каждый мужчина… для своей жены. Но раньше он был как стена для меня, за которой можно укрыться надежно и переждать любую непогодь, какая лишь может быть для женщины-матери, а теперь отгородился той же стеной. Почему?! Я из-за него торчу здесь, на Груманте, за два моря и тридцать озер от детей и родных, – как он смеет отталкивать меня в грудь, когда я иду к нему как человек к человеку? Я такой же человек, как и он. Мое дело, которое я делаю здесь, на Груманте, не менее важное для людей и для общества, чем его. Я человек! И жена. Человек на Груманте самый близкий ему. А он может говорить с Афанасьевым, Шестаковым обо всем, что касается больше меня, нежели их, – меня он отталкивает. Почему?! Почему он теперь остался на Груманте – не вернулся на материк, как ему предлагали, – там он мог бы работать в любом бассейне Союза; работает, здесь за двоих, как дурачок, зарплату получает за одного? Я виновата?! Почему он и дома со мной, как… От него что и осталось, так это то, что он прежний в постели… и то кусает, а не целует. Почему?!

Но, может быть, он злится из-за того, что у тебя было с Батуриным?.. Конечно, он не знает всего, но людская молва… Он ведь тоже не тесанный из бревна. Человек. Не знает всего, что было, и вправе думать о большем… как незнающий. Может быть, тебе следует сесть рядом с ним – рассказать обо всем, как ты рассказала в прошлую полярную ночь, и все сделалось хорошо?

О чем рассказать?.. О том, что было?.. Так ничего не было… А то, что случилось в больничной палате, я не знаю сама, почему оно было. Почему?.. Что ж я буду рассказывать?

Что же ты хочешь тогда от Романова?

Он должен быть мужем, если он муж. Он спросил: «Что у тебя было с Батуриным?» – я ответила: «Ничего». И потом ничего не было. Романов вправе верить мне или не верить, но… Если верит, какое он имеет право тогда убегать от меня за пределами дома, как от холеры? Если не верит… зачем ложится рядом со мною в постель?!

Но ты и сама хочешь, чтоб он был с тобой, и делаешь так, что он не может не прийти, если он не тесаный…

У меня-то не было-таки с Батуриным ничего! А он… Какое он имеет право убегать, если приходит?!

Что же ты все-таки хочешь? Чтоб Романов был всегда рядом с тобой за пределами Птички?

Я хочу, чтоб наши отношения были человеческими. Ночные подачки и поглаживание по спине от времени к случаю – это не близость. Муж и жена – это не просто мужчина и женщина, у которых общие дети… и общие интересы определенного рода от случая к случаю, а люди прежде всего, если они муж и жена. Человеки, которые не только обязаны воспитать и поставить детей на ноги, дать им все, что нужно, чтоб они жили по-человечески, но которые могут и обязаны дать и друг другу радость жизни «единственной, не так уж и продолжительной!» – радость, которую они могут получить лишь друг у друга. И они обязаны друг перед другом отдать эту радость друг другу! Должны!! Обязательно!! Если они люди, а не сожители. Люди должны быть людьми не только на работе, собраниях, в клубе или столовой, – людьми должны оставаться в семье. Во всем. В противном случае людям, которые не могут быть людьми, когда они вместе, – таким нечего делать вместе… и не стоит портить друг другу жизнь… человеческую… единожды данную… не так уж и продолжительную…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю