Текст книги "Арктический роман"
Автор книги: Владлен Анчишкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 38 страниц)
Уснула, когда Романов уже спал, – одинокая, беззащитная… и несчастная.
Проснулась среди ночи от шума; шум шел из-за окон. Проснулась внезапно, тревожно, словно что-то случилось; голова была ясная, будто не было сна. За окнами что-то обрушилось… рушилось… Романов лежал у противоположной стены на кровати, ровно дышал… Шел дождь с такой силой, что казалось: за стенами Птички нет ничего, кроме обвального ливня. Иссиня-серые стекла в окнах дрожали, как марево; по ним сбегали потоки иссиня-черной воды.
Дождь шел всю ночь и весь день; небо лежало на крышах домов; за потоками воды скрылись скалы, ущелье. Ручей Русанова вышел из берегов, сделался желтым; вода клокотала. Вместе с водой катились шумно к соленому берегу галька и камни; то и дело мелькали, переворачиваясь на поверхности, кисточки мха, стебли лишайника.
Шел дождь.
Арктический дождь.
Первый дождь наступающей осени. Наверное, такие дожди бывают в тропиках. Только этот – холодный как лед… дождь последних дней лета… обвальный арктический ливень.
IV. Я подумаюБатурин спросил:
– Ты писал в трест насчет перевода на Пирамиду?
Романов ответил:
– Да… в прошлом году.
– Ты; стало быть, и жену заберешь с собой?
– Заберу…
Батурин сказал:
– С зажигалкой, однако, возиться надобно, как с младенцем: опять чего-то испортилась… Дай спичку.
Романов вынул из кармана коробок со спичками, положил на ладонь, подставленную Батуриным. Ладонь была шершавая; пальцы короткие, сильные; ногти куцые, словно бы обгрызенные. Батурин прикурил. Раскуривал свой неизменный «Казбек».
– Хорошая у тебя жена, Александр Васильевич, – сказал он. – Хороший работник… Чалый-то жив. Живет малый.
Романов ничего не сказал.
– Главный написал заявление, – сказал Батурин. – Просится, стало быть: на материк хочет вернуться… Приболел малость…
Романов молчал.
– Главный будет стонать до отъезда, – продолжал Батурин. – Ишиасом можно болеть, сколько вздумается. Как думаешь, Александр Васильевич?
Романов пожал плечами.
Разговаривали в технической нарядной. В комнате никого не было, кроме них; сидели у стола рядом, курили. Батурин держал в руке спичечный коробок. Романов дышал сдержанно. Батурин рассматривал замысловатый рисунок на этикетке коробка. Романов тоже смотрел: раньше он не обращал внимания на рисунок. Батурин спросил:
– Груманту нужен главный. Как ты на это, Александр Васильевич? Романов ответил:.
– Дело хозяйское.
Батурин сказал:
– Попробуем сделать, стало быть. Тяни эксплуатацию пока что. Я уже начинал думать, что ты маленько того… В тундре Богемана ты был шахтером, Александр Васильевич. Постарайся быть шахтером и в шахте.
Папироса погасла. Спички были у Батурина. Романову хотелось затянуться пару раз, прежде, чем ответить. Батурин положил спички в карман. У него была привычка: класть чужие спички в карман. Романов осторожно положил папиросу в банку из-под консервов, сказал:
– Я подумаю.
V. Воленс-ноленс!Никогда, ничего не скрывала она от Романова. Это давало ей право чувствовать себя свободно рядом с ним, голову держать гордо, требовать. Теперь сама оказалась в его положении: кровоподтеки на плечах расплывались, делались синими. Она могла сказать: «Санька, случилось…» – и рассказать о том, что случилось. И не могла. Романов мог подраться с Батуриным, если б Батурин посмел обидеть ее, оскорбить. Но из-за этого… Она даже слышала, видела в воображении, как Романов станет, как повернется и скажет: «Значит, ты дала повод… Сознательно или подсознательно, но ты хотела этого, добивалась и получила. При чем же здесь я?» Она могла бы унизиться до «прости меня, Саня», но после этого не смогла бы чувствовать себя свободно рядом с ним, гордо, а следовательно, не смогла бы быть вообще рядом с Романовым. А ей не хотелось терять Романова: он был всем для нее. Но он… Романов не только не заступится в этом, но первый осудит – жестче, нежели все на Груманте, вместе взятые; перед всеми придется терпеть ей позор, перед ним – наказание. А за что? Что она сделала?..
Новинская начинала ненавидеть Романова. Это он вколотил ей, мерзавец: «Я многое могу простить тебе и прощаю, но жить с общедоступной женщиной… Перед этим меня не остановят и дети», – вколотил так, что она не забывала об этом и когда Романов бывал за тысячи километров. Помнила. И верила: «Не будет жить… Не остановят и дети». Поэтому боялась признаться ему и теперь в том, что случилось, как бы наперекор всему старалась доказать себе и Романову, что она и теперь с синяками, не хуже той, какой была прежде, – не хуже Романова! – придиралась к нему по пустякам, мучала. И правильно делала! Это он виноват во всем. Из-за него она жила двойной жизнью – дрожала перед разоблачением. Наскоки на Романова слились в единую цепь. Романов терпел. Но всему бывает начало, приходит конец: Романов начал догадываться, что с ней что-то неладное, потребует объяснений, а синяки не прошли; в конце полярного дня, когда солнце прячется за горизонт лишь на два-три часа, не скрыть их и ночью, при задвинутых шторах. Поняла. Все может кончиться тем, что Романов рано или поздно заметит синяки на плечах – и чем позже тем хуже! – случится скандал, в котором Новинской придется сыграть жалкую роль, какой она никогда не играла и вряд ли выдержит. А Романов в конечном счете может натворить такого, освирепев, что поздно будет идти на попятную – придется бежать с позором на материк. Воленс-ноленс, а нужно было предпринимать что-то… такое… чтоб скрыть все, что случилось. Новинская подняла трубку.
– Романов?
– Аички?
– С каких это пор в нашей семье сделалось так, что жена должна приглашать мужа, а не наоборот?
– Ты меня никуда не приглашала… насколько я помню.
– Не хватало еще, чтоб это случилось, Романов!
Ему давно перестало нравиться, когда она называла его по фамилии, и теперь она старалась называть его лишь по фамилии.
– Романов?!
– Ладно, – сказал он; чувствовалось даже по телефону: начинает злиться, но сдерживается, как обычно.
– Ты падала сегодня со ступеньки или со стула… или с другого чего-нибудь?
– Мы не из одной футбольной команды, Романов, и тебе не следовало бы забывать…
– Мне нечего забывать, – оборвал он ее бесцеремонно, – потому что ты никуда меня не приглашала. Поэтому я и спрашиваю: ты не падала?..
«Что за наглость?» – хотелось крикнуть и положить трубку, но такое окончание разговора не входило в планы Новинской. Она знала, что Романов собирается со второй сменой в шахту, потому и звонила теперь. Сделала выдержку, взяла себя в руки, заговорила крадущимся голосом:
– Романов, я хочу в кино.
– Иди.
– С кем?
– Тебе обязательно нужен телохранитель?.. Мы не в Донбассе и не в Москве.
В Донбассе, в Москве Романов обижался, когда она забегала в кино «по пути», на этот счет у них не раз были громкие объяснения. Теперь…
– Муж ты мне или сожитель по Птичке?! – вырвалось у нее, да так, что сама испугалась… но не унялась. – Долго я еще буду ходить одна в кино, как дура?!
– Так, – сказал Романов. – Если ты не падала, кто тебя укусил?
Новинская не вздрогнула. Да она не станет терпеть и сотой доли того, что он себе позволяет.
– Хорошо, – сказала она. – Если тебе экскурсии в шахту теплее жены… иди. Но знай: не спрашивай меня больше, где я была и что делала!.. А я постараюсь найти себе и телохранителя. Только ты, Романов, потом… – И не договорила: бросила трубку, как бросал Батурин, когда лишал кого-либо права оправдываться.
Вот так. Теперь он сам не будет разговарить с ней… и не подступится к ней по меньшей мере неделю, а то и все полторы, – за это время и синяки исчезнут бесследно.
Она не собиралась идти в клуб: на вечер была запланирована «постирушка», но теперь… раз так… если он позволяет себе еще и разговаривать с ней как с последней… Зазвонил телефон.
– Я уже просил тебя не называть меня по фамилии, – сказал Романов, – потому что это… Слышишь?! Во-вторых, – продолжал он. – В чем дело?
Не говорил, а взыскивал, будто она была не жена ему, главврач на руднике, а домохозяйка-наложница без образования и специальности, которой можно понукать, как захочется. Но и она прожила с ним двенадцать лет под одной крышей – знала, чем досадить основательно. Захотел миленький дыма? Будет ему и огонь!
– Слушай и ты, Романов, – предупредила и она. – И чтоб не было недоразумений потом, знай: в кино я пойду с Батуриным. И можешь торчать в своих лавах… – И вновь не договорила – положила трубку на рычажки. Какое-то мгновение сидела не шевелясь, смотрела на металлическую коробку аппарата, как на только что остановившееся сердце. Потом подняла руки испуганно, прижала к щекам… ладошки жгло.
Она быстро оделась и побежала на почту, дала радиограмму в Москву: «Срочно радируйте что детьми Целую Волнуюсь Ждем Рая Санька».
VI. СделаетсяУцепившись одной рукой за каменный уголь на Груманте, Романов старался. Пани-Будьласка болел; Романов работал заместителем по кадрам, заменял главного: спал на ходу, ел на бегу, спотыкался на ровном, выбивался из сил, стараясь дотянуться второй рукой до каменного угля. Но породная прослойка висла на шее, пережимы давили на плечи, Батурин отбирал порожняк для засбросовой части, – план добычных участков стоял на коленях.
Подходил срок замены начальника добычного, главврача на Пирамиде. Батурин молчал, Романов напомнил:
– Пора определиться, Константин Петрович. Я должен знать, на что можно рассчитывать: главным берете меня или начальником добычного?
Встретились в людском ходке, шли в шахту вместе, с заступающей сменой.
– Куда ты спешишь? – сказал Батурин сердито, то и дело поправляя докучающий ему самоспасатель, сползающий на живот. – Сделается, Александр Васильевич. Добычу давай.
– Порожняка не хватает.
– Пустим бесконечную откатку – будет порожняк, язви его. Потормоши ВШТ маленько… Сделается!
После тундры Богемана Батурин стал относиться к Романову, как к равному: поддерживал во всем, доверял. Теперь вдруг доверился сам.
– Ты маленько перегнул, Александр Васильевич, в тундре, – сказал, придерживая свободной рукой, брезентовый чересплечник самоспасателя. – Да, видимо, дыма без огня не бывает… Насчет выламывания рук, стало быть…
Шли по людскому ходку. Трубопровод над головой был покрыт изморозью; изморозь лежала лишаями на бревнах крепления, на затяжке, на видневшейся из-за затяжки породе. В ходке метались лучи шахтерских фонариков, ярких в начале смены; свет, попадая на лишаи, зажигал их.
– В тридцать восьмом я работал в Прокопьевске, на «Красном углекопе», стало быть, возле Зиньковского лесопарка, – говорил Батурин. – Техникум уж закончил, заочно, собирался в Горнопромышленную академию. Заелся, однако, с начальником шахты. Из-за бабы. Он мне так руки заломил, поганка. Едва врагом народа не сделал. Бросил с испугу работу, уже в Кемерове опомнился в «Шахтострое». За лопату едва и удержался в забое До сей поры руки ломит и вздрагиваю, едва вспомню… Так-то, Александр Васильевич…
Шли рядом – впереди и сзади шахтеры. Скалистая тишина тысячелетий нарушалась негромкими голосами переговаривающихся; в шахте не хочется разговаривать в полный голос – слух в шахте всегда настороже, посто янно ловит шорохи жизни и недр, разбуженных от летаргической спячки, – недра коварно и жестоко мстят чело веку за беспокойство… И Батурин говорил тихо. Шел не торопясь, посвечивая надзоркой под ноги, шарил лучом по рамам крепления – разглядывал; громко стучав каблуками тяжелых сапог в почву, скованную вечной мерзлотой, в лужицы, промерзшие сквозь.
– В сорок шестом вернулся в Кузбасс, – говорил он, – уехал в Белово. Хорошие там стройки шли: Полысаевка, Черта… Ткнулся в отдел кадров, меня на второй день к начальнику стройуправления. Старый знакомый мой, стало быть. Я-то перед войной уж сам начальником стройуправления был. Шахту строил. Этого звонаря за уши тянул. Добренький такой был: все подлащивался До начальника горных работ вытянул. На том и оставил – ушел на войну. Теперь он начальник стройуправления. Шахту строит. Мастером, говорит, возьму. Мне-то все равно было: я только с войны; мне нужна была шахта. Потянул Батурин смену. М-да-а-а… А человека-то видать насквозь в деле. Пригляделся к своему звонарю: цена-то ему, однако, копейка. Каким был до войны, таким и остался. Начальник, однако. Не допускал меня на пушечный выстрел к себе. В мастерах и держал, стало быть. Ушел я в другое стройуправление, похуже, вытянул горный цех. Меня главным инженером управления, а он уже в тресте. Звонарь. Меня начальником управления, он уже управляющий трестом: послать Батурина на прорывную стройку – начальником горных работ. Вытянул я и эту стройку, стало быть. Сделали меня начальником стройуправления. Я тянул. Управление сделалось лучшим в тресте. Горком партии меня в заместители к управляющему. Я его носом, как кутенка, в его же глупости. А он-то поднаторел в своем деле, пока я воевал: Батурина на отстающую стройку – без него не вытянуть. Опять на стройуправление, стало быть. И все так ловко – почетно, гордиться надобно. Вытянул я и эту стройку. Он уже в комбинате. Звонарь. Посадил меня на трест. Так и не подпускал меня на пушечный выстрел к себе. Десять лет гонял с одного прорыва на другой – руки выламывал. Ловкий, шельма, в своем. Талантливый, подлец…
Вышли к двухпутевому квершлагу. На разминовке был телефонный аппарат. Батурин позвонил на шахтный двор: сколько вагонеток угля скачали за вторую смену? – чертыхнулся, ругнул Романова.
– Ну-ко, пойдем на добычные, дьявол его! – сказал он, отбросил на спину самоспасатель, шагнул в черную прорубь квершлага.
Квершлаг изгибался по дуге, и в нем бегали лучи шахтерских фонариков: на бревнах, на породе вспыхивали в лучах света лишаи изморози. Батурин отмахал метров пятьсот широким шагом, успокоился: шаг сделался умеренным.
– Да-а-а… – сказал он. – Так-то оно, Александр Васильевич, насчет выламывания…
Романов скользнул лучом надзорки по лицу Батурина: в межбровье лежала двойная упругая складка.
– Мы делаем жизнь – строим новые шахты, – говорил Батурин. – Однако и она делает нас. Жизнь-то. Пройдут годки, не уследишь. А годы – не обутки: мозоли от них остаются в душе; потом донимают – сам спохватишься, не заметишь, как выкрутил кому-то руку, разбил голову палкой. Ну… да ляд с тобой, Александр Васильевич. У тебя еще молоко на губах не обсохло: тебе не понять…
Романов рассмеялся невольно, утешил начальника рудника:
– А ведь вам, Константин Петрович, осталось сделать шаг – тоже философом будете, – сказал он. – Наверное, и правда: кто умеет объяснить все, тому легче живется… Впору, бывает, и в петлю захочется…
– С вами сбудется, туды вашу! – загудел Батурин. – Больно грамотные все стали. Ученые. Похлебали бы лаптем аржачую судьбину… Легко вам дается все: философами делаетесь, не обзаведясь плешью… Едва царапнул кто, зацепил, уж слеза в струю… Сопляки.
От квершлага шло ответвление к недавно нарезанной лаве – откаточный штрек. Колея была заставлена вагонетками, груженными углем. Батурин протискивался между вагонетками и бревнами крепления: шуршала спецовка, скользя по металлу и дереву, – ворчал.
– Дело, однако, делать надобно, Александр Васильевич, – говорил он сердито. – Почему уголь торчит на штреке, транспорт простаивает?
– На электровозах меняют аккумуляторы, Константин Петрович… Конец смены.
– Вот и ищи план в аккумуляторах, стало быть! Двое шахтеров катили вагонетку, груженную углем: рельсы гудели под колесами глухо. Под разгрузочным барабаном транспортера стояла пустая вагонетка; в нее только что с транспортера начал сыпаться уголь.
– Не будет плана, Александр Васильевич, – сказал Батурин, задирая ногу на лесенку, поднимаясь в лаву, – так заломлю руки, пищать будешь, пока засбросовую часть не пустим в эксплуатацию. Усвоил?!
Навальщики работали в середине лавы. Возле них стеной стояла угольная пыль. Упругая струя свежего воздуха из вентиляционного штрека отжимала холодную пыль к откаточному штреку.
– Будет план, Константин Петрович, – сказал Романов.
– Вот и ладно, – сказал Батурин. – Будет план – и все сделается, Александр Васильевич. И чтоб вагонетки не торчали на штреке, однако!.. Сделаем!
VII. Не отпущу!Батурин лично написал приказ: «Объявить благодарность с занесением в трудовую книжку главному врачу-хирургу рудничной больницы Новинской Р.Е. за спасение жизни бригадира бутчиков Чалого…» На островной профконференции представители делегации грумантчан выдвинули ее кандидатуру в ревизионную комиссию профкома. Конференция избрала единогласно. Новинская была рада успехам – простила и Романову тон, в котором он «позволил себе разговаривать по телефону с ней… как с чужой».
А для Романова всего этого будто и не было, нет. День и ночь он пропадал в шахте или административно-бытовом комбинате, устраивал бесконечные приемы в своем кабинетике над механическими мастерскими, домой забегал лишь затем, чтоб переменить белье или прикорнуть часок-другой между нарядами, по-прежнему избегал ее за пределами Птички, не замечал как бы и дома. И теперь…
После наряда, совещания у Батурина, он забежал домой, чтоб взять красную папку, – ехал в Кольсбей читать лекцию о революционной законности. Был, как всегда, в своей островной униформе: шерстяной свитер, грубошерстные брюки, застегивающиеся на щиколотках, лыжные ботинки, – суетился у стола, просматривая конспект лекции; как бы походя, но жадно заглатывал бутерброд с куриным паштетом.
– Саня, – сказала Новинская, стараясь придать своему голосу деловой тон, – я думаю, это не только твое личное дело – остаемся мы на Груманте или будем переезжать на Пирамиду?.. Я бы хотела, чтоб в этом у нас была ясность…
Романов захлопнул папку и, отложив бутерброд, встал из-за стола, посмотрел на часы.
– Наверное, тебе не мешало бы знать и мое мнение по этому поводу, – добавила Новинская.
Романов шагнул к вешалке – снял плащ.
– Санька! – сказала она требовательно. Он задержался у порога лишь на секунду, – не стал надевать даже плащ – закинул на плечо.
– Сделаем, Рая, – сказал так, как говорит человек, у которого времени осталось лишь на то, чтоб добежать до поезда. – Сделается, – и выбежал.
Новинская возмутилась… потом озадачилась: что «сделается»?
Стояла у окна на поселок – провожала Романова пристальным взглядом. А он был уж в плаще, шел споро, почти бежал… или делал вид, что спешит, чувствуя спиной ее взгляд.
Из административно-бытового комбината вышел Багурин. Романов набежал на него, остановился. Вместе они пошли в сторону моста через ручей Русанова. Шли не торопясь, разговаривали. Батурин держал руки в карманах дождевика, Романов махал красной папкой. У моста разошлись: Романов свернул за угол общежития – к лестнице, ведущей на вокзал кольсбеевской электрички; Батурин пошел по мосту – в сторону своего дома… на середине моста остановился, сделал неопределенный жест рукой в сторону вокзала… вошел в дом.
Новинская стукнула кулачками по крышке приемника, на который опиралась, глядя в окно.
Она помылась, надела свежее белье, надела красивое платье, полуоткрытое, туфельки «на шпильках», привезенные Романовым из Лонгиербюена.
Побывала в парикмахерской – сделала прическу.
Со стороны Баренцбурга надвигалось на Грумант широкое, во всю ширину горизонта, массивное облако. Солнце уже склонилось к тундре Богемана – освещало облако как бы в лоб: облако казалось гигантом. Снизу оно было иссиня-черное, в середине и сверху – ослепительно-белое, гигантски кучерявое. Фиорд под ним был темно-синий. Казалось, упади это облако на горы, обступившие фиорд, – сплюснет их своей тяжестью, сровняет с водой… Глядя на облако, пожалела: напрасно она не взяла с собой запасных туфель на микропорке. Но возвращаться на Птичку не захотела: дожди на острове не бывают бесконечными – приходят вдруг и уходят быстро.
В зале для репетиций Новинская играла полонез Огинского «Прощание с родиной». Повторила полонез… в третий раз начала. Кто-то сказал «Без пяти семь – сеанс начинается, пошли». Новинская огляделась. Горячими сделались щеки… Она встала, отошла к окну, прижалась ладошками к прохладным стеклам.
Шел дождь. Солнце подкатилось к скалам Зеленой, коснулось высокой, тяжелой стены, нависшей над маленьким, низким поселком. Лучи солнца пронизывали оседающую неистощимо завесу дождя, зажигали густо падающие крупные капли, – шел хрустальный, ослепительный дождь. На крышах домов горели серебристым огнем клубящиеся брызги. Стекла окна были сухие, прохладные. Шел слепой дождь, но холодный, арктический. Вспомнились материк… Анютка и Юрка… Сделалось одиноко… тоскливо.
Новинская смотрела в окно.
– Раиса Ефимовна…
Леночка была в полиэтиленовой косынке, завязанной на подбородке так, что кончики стрелками торчали в разные стороны, в плаще, затянутом по талии поясом, в туфельках на микропорке. Ее плечи, грудь – вся она была мокрая. Леночка теперь должна была быть в больнице: она дежурила… бежала навстречу косым струям дождя… у Новинской екнуло под ложечкой; наверное, и на лице отразилась тревога…
– Константин Петрович позвонил и велел, чтоб я принесла, – объяснила Леночка, вынимая из-под плаща кулек; такие выдавались в больничной аптеке с порошками, таблетками. – Велел, чтоб немедленно принесла…
У Новинской отлегло.
– Он просит обезболивающее и снотворное, – объясняла скороговоркой девчонка.
Что-то заставило вновь посмотреть в окно невольно… Солнце, скользнув последним лучом по стеклам, спряталось за вершинами скал Зеленой; над берегом, над фиордом дождь все еще был хрустальный, над Грумантом, в ущелье – водянисто-белесый, помутнел. По крутизне берегов ручья Русанова побежали к руслу потоки грязной воды. Дождь шел, конца не было видно.
– Константин Петрович сказал, – объясняла Леночка, – что вы здесь, Раиса Ефимовна, и сказал, чтоб я сказала вам, куда иду и зачем.
Новинская вновь повернулась к операционной сестре – смотрела: она была тоненькая, хрупкая, с легко обозначенными бедрами, но отчетливо выдающейся грудью, розовощекая. Новинская сняла макинтош с вешалки, пошла из комнаты. Леночка не отставала.
– Раиса Ефимовна, – спрашивала она, – вы пойдете к Константину Петровичу?
Дождь хлестал. Чулки тотчас же сделались мокрыми; прическа разъехалась; рябым сделался макинтош, вода попала и в туфли. Новинская перевела дух, лишь когда закрылась за спиной дверь; в прихожей горел зажженный предусмотрительно свет.
Сняв макинтош, поправила прическу у высокого зеркала; открыла дверь в комнату, уступала дорогу. Новинская вошла.
Батурин был в зале: стоял у двери, уводящей в спальню, упирался плечом в косяк, закинув ногу за ногу; руку с дымившейся папиросой держал у груди, свободная рука утопала в кармане давно не глаженных брюк. Леночку не замечал. Лишь увидел Новинскую, улыбнулся… поднял руку… инстинктивно… рука задержалась, как бы раздумывая: прикасаться к щеке, нет ли?.. И Новинская поняла вдруг, почему посмотрела еще раз в окно в комнате для репетиций, когда Леночка объяснила, куда идет и зачем… Батурин заходил в больницу в начале полярки – после этого на Грумант навалился жестокой силы буран. Батурин заходил второй раз в больницу – на Грумант пролился похожий на тропический ливень. Теперь шел вдруг нагрянувший дождь – Батурин попросил снотворное, болеутоляющее. Новинская смотрела.
В поднятой руке Батурина дымилась папироса, зажатая между пальцами; щеки были выбриты тщательно – на левой щеке видна была ямочка… Новинская поняла, почему пошла вместе с Леночкой… И перед бураном, и перед ливнем лицо у Батурина было бледно-серое, усталость в глазах была похожа на боль. Такими лицо и глаза были и теперь. Наблюдала.
Батурин опустил руку, так и не дотронувшись до щеки; улыбнулся открыто, как улыбался в больнице, – мягко, доверчиво… как-то по-свойски. Шагнул к столику, погасил папиросу в пепельнице рядом с больничным кульком, опущенным Леночкой. Потом взял стул у платяного шкафа, поставил у столика, предложил:
– Садитесь… Раиса Ефимовна. Леночка уже села на тахту… Новинская наблюдала: ямочка на щеке…
– Садитесь вы, Константин Петрович, – сказала Новинская. – Садитесь – я посмотрю…
Батурин потер ладонью шею, затылок. Сел… Новинская обошла, остановилась у него за спиной, положила руки на щеки. Батурин застыл. Новинская надавила на щеки, неторопливо перебирала пальцами, ощупывая. Делала давно привычное дело, а сердце почему-то билось неровно. Нащупала на левой щеке ямочку. На правой щеке не было ямочки. Батурин сжал челюсти: вздулись желваки. Ямочка на щеке была против желвака, в верхней части; щека в этом месте приросла к желваку. Неправой щеке ничего этого не было… Батурин словно ждал чего-то – и дышал теперь сдержанно.
Левый желвак был меньше: его пересекало углубление, идущее к мочке уха… под мочку… Новинская перебирала пальцами, надавливая слегка. Батурин перестал, казалось, дышать… Под мочкой уха прощупалось твердое… Голова Батурина теперь вздрагивала мелко, выжидающе… «Твердое» выпиралось под кожей уголком, было похоже на инородное тело. Новинская нажала указательным пальцем на «твердое», не сильно, но неожиданно для Батурина – не успела почувствовать, движется это «твердое» или нет? – Батурин дернулся, желваки обмякли, отвалилась нижняя челюсть.
– Одна-а-ко, – возмутился он, на лбу выступила испарина.
Было видно: слабым нажатием Новинская причинила ему боль, и немалую.
– Осколок? – спросила она спокойно, а сердце словно остановилось, притаившись.
– Дьявол его!.. – возмущался Батурин. – Полегче надобно!
Сердце ударилось звонко и радостно, – теперь Новинская не ошиблась в том, что не давало ей покоя вот уже сколько месяцев.
Батурин тер щеки ладонями. Потом встал, шагнул к прихожей и распахнул дверь – предложил Леночке:
– Выйди на минутку… в коридор, стало быть. Погоди маленько – главврач сейчас выйдет.
Новинская лишь теперь вспомнила, куда спешила с Птички, зачем. Посмотрела на Батурина – улыбнулась невольно. Лис. Она играла полонез для Батурина: хотела полонезом вытащить его из дому – затащить в клуб. Хитрый лис. Не пошел. Но знал, что Новинская не отпустит девчонку одну и придет вместе с ней, – попросил Леночку принести снотворное и болеутоляющее. Старый лис! Новинская смотрела на него, улыбаясь: за несколько минут она узнала о Батурине больше, нежели за все время с тех пор, как он зашел в больницу впервые.
Леночка вышла. Батурин закрыл дверь, но ручку не отпустил; пальцы сделались белыми, – предупредил:
– Я не хочу, чтоб ты уезжала! Шахту новую строим, старая эксплуатируется… и в больнице делается труднее с каждым днем. А ты… туда, где полегче?!
Новинская опешила.
– Не отпущу!.. Усвоила?.. Один хирург… на весь остров… Нет! И на Пирамиде, стало быть… нигде тебе лучше не будет, нежели здесь – на Груманте. Не от-пу-щу!
И Новинская вдруг поняла: это он, Батурин, предложил ее кандидатуру в ревизионную комиссию профкома острова. И почувствовала: она знает о Батурине что-то, в чем он сам не хочет признаваться себе, шагнула бесстрашно к нему, остановилась, едва не касаясь грудью; голову подняла, как тогда… в больнице – шея оголилась вырезом платья больше прежнего.
– Отойдите от двери – я хочу выйти.
Батурин не отступил; не только пальцы, сжимавшие ручку, но и запястье сделалось белым.
– И вот чего еще, – упредил он. – Мне не семнадцать лет… я начальник рудника… однако, и я живой человек. – Смотрел так, как смотрел, когда Новинская лишь вошла в его дом. – Порою и я не ведаю, чего делаю. Сама смотри… Усвоила?
Глаза его сузились.
– Отойдите – я выйду! – крикнула Новинская так, чтоб Леночка слышала в коридоре.
Кровь пульсировала в жилке над правым глазом Батурина. Он словно бы колебался какое-то мгновение. И – распахнул дверь с такой силой, что зеркало в прихожей едва не слетело с подставки – что-то загремело, – Леночка отскочила от зеркала.
– Вот так, – сказала Новинская и вышла, задев его грудью.
Дверь захлопнулась: с вешалки упали ушанка и одежная щетка.
Лишь на улице, под дождем, Новинская вспомнила вновь, зачем хотела выманить Батурина в клуб, что хотела узнать у него…
Да, она не хотела уезжать с Груманта. Она и прежде видела, как относятся к ней полярники: уважают, – знала, за что, и ей было приятно. Теперь же… после того как Батурин объявил ей благодарность, ее избрали в ревизионную комиссию профкома, после того, что сказал ей Батурин у себя дома… Новинская впервые почувствовала по-настоящему, что нужна не только детям, мужу, но людям. И поняла, что называется настоящим человеческим счастьем; хотелось жить еще энергичнее для людей… не вообще, а конкретных людей – тех, кто ее уважает и ценит.
Поняла она теперь и Романова. Впервые за все годы жизни с ним поняла. Да, она терпела его до сих пор, терпела потому, что любила: за то, что он не может существовать – хочет жить по-человечески… ищет неутомимо своего места в жизни – единственного на всю жизнь! – и не успокоится, она знала теперь, – пока не найдет. Именно это, а не что-то другое, заставило ее поехать вслед за Романовым на далекий северный остров; это же заставляет мириться… с неровным поведением Романова здесь, на острове. Да, он шахтер. Угольщик. Производственник. Его призвание – каменный уголь. Он становится талантливым в шахте. Нельзя мешать ему жить по-человечески счастливо.
Вот почему, лишь Романов возвратился из порта, Новинская поспешила к нему, даже не напомнила об обиде – ринулась объяснять, что ему теперь нужно делать.
– Ну… я не знаю, Санька. Если ты и этого не способен понять… Ведь он предлагает тебе место главного. Он просто мурло: и доброго дела не может сделать по-человечески. Не мути воду, Саня. Начальником участка ты работал в Донбассе. Возвращаться к тому, что было шесть лет назад… Ну посмотри мне в глаза. Ты ведь сам говорил тысячу раз: человек – не камень, человек меняется. Неужели ты думаешь, что Батурин и теперь относится к тебе, как относился? Ведь он сам предложил тебе поработать за главного. Он уже старенький: ему пора на пенсию. Ты же сам сколько раз говорил: «Человек не может не думать о том, что останется после него, когда он уйдет». А Батурин, хоть и мурло, тоже человек. Ему тоже хочется, чтоб о нем хорошо помнили… На худой конец, ты можешь и здесь получить место начальника добычного. Здесь ведь тоже замена на добычном. Я не знаю… бросать больницу, людей… бежать отсюда, когда здесь делается с каждым днем все труднее… Да, кроме всего прочего, у меня здесь и общественные обязанности – на Груманте. С этим тоже нельзя не считаться. А ты?.. Тебя все уважают здесь…
Романов стоял у окна, заложив руки в карманы, смотрел на поселок с единственной улицей, обозначенной огоньками электрических фонарей, обагренный красным заревом заката, молчал.