355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владлен Анчишкин » Арктический роман » Текст книги (страница 12)
Арктический роман
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 14:09

Текст книги "Арктический роман"


Автор книги: Владлен Анчишкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 38 страниц)

Возле высокой глыбы пса не было… Зайцев побежал, бросив ружье. Луч прожектора следовал за ним…

С парохода видели, как желто-бурый мокрый пес быстро уходил по берегу в сторону бухты Петунья, прихрамывая на переднюю ногу. Одинокий пес скользнул, словно привидение, между глыбами и скрылся за мысом, Зайцев кричал, звал Цезаря – пес не вернулся.

…Когда солнце показалось над ледником Норденшельда, полярники Пирамиды встретили желто-бурого пса в окрестностях рудника; видели издали. Пес боялся человека. А потом началось методическое, многолетнее истребление диких собак.

Прошли годы со дня встречи Цезаря с первым выстрелом у горы Пирамида. В такой же, как теперь, весенний день, когда на остров прилетали гуси, Юрий Иванович Корнилов подымался по глубокому каньону к Гусиному озеру, ружье держал на ремне. За изгибом каньона послышалось рычанье. Юрий Иванович перезарядил ружье жаканами: перешел на другую сторону каньона, поднялся по ответвлению наверх. С высоты обрыва он увидел, как из-за изгиба выглянула и тотчас спряталась голова черно-бурой собаки. В это же время послышалось утробное, злое рычание на противоположной стороне каньончика. За бугорком стоял пес: из-за бугорка выглядывала лишь голова. Юрий Иванович узнал Цезаря.

Ирина подзывала Цезаря не голосом, а свистом; свистала, складывая губы трубочкой, негромко. Цезарь узнавал ее позывные на противоположном конце поселка. Он не путал сигналы Ирины с другими. Охотясь с Цезарем, Юрий Иванович приучил его к своему свисту: губы тоже трубочкой, но нужно быстро шевелить языком из стороны в сторону, – получается что-то похожее на трели пастушеской дудки. Цезарь угадывал и его позывные, шел на них.

– Цезарь, – позвал Юрий Иванович голосом. – Иди ко мне.

Пес перестал рычать, насторожился. Юрий Иванович посвистал трелями… Цезарь не двигался; потом бесшумно исчез и появился уже вдалеке от каньона, на вершине холма… Юрий Иванович понял: Цезарь отвлекает от черно-бурой собаки, – а каньоне, видимо, было логово. Юрий Иванович закинул ружье за спину, пошел к Цезарю, беспрерывно свистал. Пес подпустил близко, не рычал, не скалился, но чутко прислушивался, принюхивался, – не доверял человеку.

Юрий Иванович положил на мох тормозок, стал в стороне. Цезарь не взял тормозок. Юрий Иванович возвратился на Грумант.

Юрий Иванович приносил еду Цезарю. Цезарь не брал еду – не доверял. Юрий Иванович вспомнил, что Ирина иногда кормила Цезаря солеными огурцами: давала огурцы из жестяного, хозяйственного ведра. Он принес к каньону полведра соленых огурцов, ведро окропил духами, которыми часто пользовалась Ирина…

Нелегко было приучить Цезаря к тому, чтоб он брал еду. Постепенно Юрий Иванович переманил Цезаря в ущелье Лайнадаль, потом в ущелье Русанова, – хотел заманить пса на Грумант. Об этом знали все охотники, старались не пугать пса.

Мне сделалось не по себе, когда я слушал историю Цезаря. Я был за то, чтоб обеспечить безопасность человека на острове: человек превыше тысяч самых умных, красивых псов. Я был за то, чтоб уберечь для потомков мускусного бычка – животное исключительной редкости на земном шаре. И перед этой целью любой пес – нередкая радость всех материков мира – не может составить препятствия. Но кроме всего этого… слушайте.

На древнем Груманте до сих пор хранятся следы первооткрывателей этой земли остроконечных гор, ледников и фиордов – простых российских мужиков-поморов, вечно гонимых нуждой, искателей несбыточного счастья. Среди них следы поморов-промышленников, которые осваивали эту землю, навечно скованную морозами, заброшенную за Студеное море, – стоянки Алексея Химкова со товарищи и Ивана Старостина… Это символы большой истории народной. Цезарь был живым кусочком истории одной лишь семьи – Корниловых, зародившейся на острове, разрушенной войной…

У Гусиного озера, оказавшегося высоко в горах Груди Венеры, Юрий Иванович спросил:

– Помнишь, Афанасьев, притчу, которую я рассказал тебе в прошлом году?

Я помнил. Это было между механическими мастерскими и одноэтажным домиком, в день, когда большое красное солнце посмотрело последний раз в году на остров Шпицберген… Юрий Иванович предупредил:

– Запомни, Афанасьев. У человека должна быть своя – человеческая гордость, свободная от сопливого тщеславия. Уважающий себя человек должен знать законы развития общества, должен уметь сделать революцию, отстоять революцию и построить новую жизнь на родной земле, но он должен еще быть и человеком!..– не таким, как тот мерзавец, который раздавил лягушку. Жизнь на земле нельзя не любить, потому что мы жизнее всех других жизней: человек может чувствовать, видеть умом назад и вперед на тысячелетия, – он богаче всего, что живет, сильнее, а значит, и добрее. Должен быть добрым… А возможно, уважающий себя человек должен уметь сделать и то, что сделали парни из подстанции: раба надо вытравливать из души не только словом, добрым делом – и кулаком… наверное… если нужно. Бнтие тоже определяет сознание человека… иногда…

Я дал слово, что буду помогать Юрию Ивановичу: мы вернем Цезаря на Грумант – к людям.

IV. Каприччио и полонез

После Нового года они поехали в Баренцбург. Полуледокольного типа буксирный пароход «Донбасс», который зимовал на острове вместе с полярниками, вез представителей Пирамиды и Груманта на профком, где грумантчане должны были отчитываться о том, как готовятся к строительству новой шахты. В кают-компании «резались» в преферанс; было жарко натоплено, мужчины курили, стоял шум – у Новинской разболелась голова, она вышла на верхнюю палубу.

По темно-темно-синему небу катился ущербленный диск огромной луны; вокруг нее, далеко от нее, небо словно бы полиняло – было светло-синее, луженную до блеска луну сопровождали большие, редкие звезды. Обступившие фиорд остроконечные и столовые горы были одеты в саван мертвенно-белого света. Вся земля была белая. Мертвенно-бледная. Неземная. Пароход монотонно порол черный атлас фиорда: вода клокотала, шумела и пенилась у фюрштевня. Новинская, перегнувшись через широкий холодный фальшборт, смотрела на воду, буруном бегущую впереди парохода. Удивительно: полярная ночь, тихий мороз, все вокруг дико зимнее, а в огромном, как море, фиорде ни льдинки, нет даже сала. На металлическом корпусе парохода выше волны – седые подусники намерзшего льда… Кто-то подошел, остановился рядом. Так близко остановиться мог лишь Романов. Новинская и подумала, что Романов… подвинулась, прижимаясь, продолжала смотреть на бурун, на подусники.

– А ревматизм был у меня, – раздался рядом голос Батурина.

Новинская вздрогнула, выпрямилась и отскочила. Батурин стоял, упираясь локтями в фальшборт, смотрел вдаль… на верхней палубе никого, кроме них двоих, не было.

– От матушки, должно быть, достался, – говорил он, не поворачиваясь. – Донимал, язви его… До войны это было. Жил в икрах… ниже колен.

Сердце колотилось: вновь Батурин, словно снег на голову среди ясного дня. Хотелось треснуть его по широкой спине – изо всех сил, чтоб ему сделалось больно. И было что-то в позе Батурина, в его голосе… Он не бы похож на начальника рудника, который говорил «ты», подмаргивая, а потом кричал по телефону из шахты: «У Батурина нет поясницы. До ста лет, стало быть… нет!» – каким она привыкла видеть его. Батурин поднял голову, положил подбородок в обтянутые черной кожей ладони, продолжал.

– Интересно там, – говорил, вспоминая. – Ладога, Онега. Не счесть мелких озер. И леса, стало быть… ничего… как в Кузбассе: пихтач, сосна, береза – Черная тайга будто. Южнее озер уж поменее, больше болота. Одно только крупное – Ильмень-озеро. Красивое, шель-ма. Лес повыше, однако, роскошный. Самое южное – из крупных озер – Селигер. Озеро-сказка. На всю округу одно. Вокруг лишь болота. Одинокое. Лес тоже среднерусская сказка. Селигер. М-да-а-а… – протянул Батурин задумчиво.

Все начиналось, как в кабинете, – шло словно бы по порядку, намеченному и утвержденному навсегда. Чувства, пережитые в больнице, после, – все вновь поднялось в Новинской: она подтянулась внутренне, ждала, когда Батурин повернется к ней, скажет «ты». Готова была… Не знала, что сделает, скажет теперь, если он вновь позволит себе… На этот раз она не станет оглядываться – пусть только позволит!

– От Ильмень-озера до Селигера едва не сплошные болота, – продолжал Батурин, вспоминая так, словно разговаривал сам с собой. – Дьязолу запутаться впрок в них. С конца сорок первого до начала сорок третьего и я путался в этих болотах. Северо-Западный фронт стоял там. Первая ударная армия. С южной стороны – у пуповины Демянской группировки стояли… шестнадцатая немецкая армия так называлась – в неполном окружении была год с лихвой в районе Демянска. И я, стало быть, год с хвостиком торчал вблизи этой группировки. У пуповины больше. Из сержантов успел подняться в лейтенанты. Вверх было – тянись, сколь вытянешь. Вниз – посложнее, если не в караул к Петру Первому. Копнешь маленько лопатой – два-три штыка, – вода уж. Вокруг вода, с неба вода или снег, и в окопах воды по колено, грязь. Ноги не высыхали. А ежели сапоги прохудились, и в сапоги грязь набивается… Мне рассказали уже после войны: грязь-то в этих болотах – от Ильмень-озера до Селигера – лечебная, шельма. В болотах у рек Пола, Ловать – особенно. Не хуже той, которой в Евпатории лечат. Грязь-то. Болотная. Пола, Ловать… Она-то и отсосала мой ревматизм. С тех пор вон сколь годков убежало – не возвращается. Ревматизм. М-да-а-а… Интересно? – спросил Батурин, посмотрел на Новинскую, словно спрашивал: «Ну?.. Ты довольна?»

Новинская оглянулась невольно: на капитанском мостике, облитый сверху мертвенно-бледным светом луны, стоял сбоку рубки Романов; вложив руки в карманы кожаной куртки, смотрел на нее и Батурина. Вновь сердце забилось часто и громко… тревожно. Новинская почувствовала на горячих щеках скольжение холодного ветерка. Романов отвернулся… ушел вниз по трапу…

Над черным фиордом, окруженным мертвенно-белыми горами, по темно-синему небу катилась луженная до блеска луна. На верхней, безлюдной палубе парохода, опираясь локтем о фальшборт, стоял Батурин – смотрел на Новинскую. Он даже не взглянул в сторону капитанского мостика. Смотрел – спрашивал: «Ты довольна?..»

Тогда, перед бураном, Романов спросил, дознавшись о посещении больницы Батуриным: «Чего он приходил?» Новинская ответила: «Ухаживать, наверное… Вылетел из-за стола в моем кабинете – остановился в разведывательном ходке у Гаевого». Так объяснила лишь с тем, чтоб отделаться от вопроса, который мешал и ей жить, работать; такое объяснение позволяло ей чувствовать себя и ни в чем не укрывающейся от Романова. «Ухаживать…» Теперь Романов сам видел: она сама подвинулась к Батурину, прижалась… Слушала в уединении, при луне… из капитанской рубки видели…

На пароходе, в Баренцбурге Романов не замечал Новинскую, а когда она заговаривала, отвечал, как чужой. Объяснились, возвратясь из Баренцбурга, на Груманте. Она знала: если Романову сказать правду – всю, – он поверит. Все рассказала. И то, что Батурин рассказывал. Романов заметил:

– Если женщина не даст повода… мужик не подступится к ней. Ты даешь ему повод…

Новинская обиделась. Романов напомнил: с Батуриным она повела себя не так с первой минуты, когда они впервые ступили на кольсбеевский пирс: она принимает его знаки внимания, каких он не делает ни одной женщине, светит коленями перед ним, как девчонка. Новинская оскорбилась.

– Может быть, ты посоветуешь мне надеть паранджу? – сказала она вызывающе и остановилась перед Романовым, уперев кулачки в бедра.

Разговаривали на Птичке, вечером, встретившись после работы, так, словно договорились встретиться тотчас же, как только закончится день. Романов сидел на кровати; сел в том, в чем вошел в дом: был в кожаной на меху куртке, руки не вынимал из карманов, сдержанно слушал Новинскую, смотрел на нее, как на чужую. И сказал, как чужой:

– Не давай повода. И не нужно будет рассказывать сказки о «сказочках»…

Сказал и ушел из дому… играть в волейбол!

Чутьем жены, женщины Новинская уловила, когда успокоилась: с Романовым сделалось что-то неладное. Прежде он хоронил в себе лишь то, что мучило его за пределами дома; все, что вызывало недовольство в семейных делах, торопился высказать – освободиться от мешающего близости с ней, Новинской. Теперь Романов не договорил – сделал лишь замечания. Поняла: Романов закусил удила за пределами дома, не поладив с Батуриным, теперь не хочет разжимать челюсти и рядом с ней – дома. Такого с ним еще не бывало. Она собралась наспех, пошла, увела Романова за руку с волейбольной площадки, втиснула в каптерку «физкультурника», попросила инструктора физкультуры оставить их на минутку вдвоем, сказала:

– Вот что, Санька… В общем, так. Я поверила тебе в Новосибирске и не ошиблась. Я видела тебя в мечтах, когда дожидалась с войны… Ты был всегда хорошим товарищем, мужем. Я никогда рядом с тобой не думала о другом… Но до сих пор… Я не знаю. Из-за такого… Мы всегда доверяли друг другу и были честными Друг перед другом. А теперь… Ты меня обидел, Романов.

Сказала и ушла. Теперь она ушла первая. Слезы текли из глаз и на улице. Тихо плакала. Зло. Не замечала ни встречных, ни обгоняющих. Обидно было и потому, что такие слова – о таком! – пришлось говорить в какой-то каптерке, заваленной «спортивным инвентарем». Пришла в себя лишь в больнице…

Романов разыскал ее: не позвонил, не вызвал через сестру – сам пришел… Вместе пошли в кино… вместе вернулись на Птичку…

А потом в зале для репетиций Новинская играла. Впервые за многие годы у нее появилось свободное время: не было детей рядом, не нужно было возиться со стиркой, обедами, – за лето, осень и зиму она управилась со своими делами в больнице… теперь могла позволить себе отдохнуть. Романов, лишенный возможности ходить в шахту, сгонял дурь на ринге, едва не каждый день бегал на лыжах, ходил на охоту за куропатками или гонялся за волейбольным мячом в спортзале. Новинская проводила свободное время за клубным роялем. Аккомпанировала поющим, танцующим в художественной самодеятельности, играла для себя. Вспоминала то, что забылось, шлифовала; разучивала новые пьесы. Нередко играла и для Романова.

Он любил ее слушать. И она играла для него теперь с удовольствием, как когда-то в Донбассе, в Москве. Когда садилась за рояль и ей делалось скучно, начинала «Итальянское каприччио» Чайковского: в фойе, куда выходила дверь из зала для репетиций, тотчас же появлялся Романов. С помощью «Каприччио» Новинская могла выудить его с того света.

В зале для репетиций стал появляться и Батурин. Он жил в домике против спортзала и клуба. Да он, собственно, и не жил в этом доме – ночевал в нем, остальное время проводил в шахте, в цехах, административно-бытовом комбинате: работал. Утром, вечером – всегда был в одном и том же костюме: сапоги, полушубок, ушанка. В нем появлялся и в клубе.

Переступив порог, Батурин садился на стул у двери или стоял на пороге, плечом подпирал дверной косяк, – дальше порога не шел, мешая полярникам входить в зал, выходить. Слушал тихо, курил лишь в фойе. Слушая, смотрел на Новинскую так, словно хотел о чем-то просить. Новинская подумала, заметив его впервые… такого: «Извиниться хочет за то, что позволил в больнице?..» Ждала. Потом вспомнила палубу парохода и его взгляд, поняла: «Нет… такие способны пойти лишь с топором на медведя, убить, шкуру содрать и бросить к ногам женщины в знак искупления вины перед ней и не способны сказать «извините».

По признакам неуловимым, непонятным Новинская научилась угадывать появление Батурина в зале для репетиций. Лишь научилась, и взгляд Батурина, каким он смотрел на нее от двери, показался не таким уж просительным. Казалось: вот-вот забудется на мгновение, Батурин подойдет из-за спины незаметно, возьмет ее за плечи, скажет, не обращая внимания на то, что все в зале услышат: «Сыграй-ка, подружка, чего-нибудь… эда-кое… сама знаешь». Оглядывалась поминутно – путалась в нотах, сбивалась. Хотелось оборвать фразу, не доиграв, ударить кулачком по клавишам, встать, подойти к Батурину и крикнуть в лицо: «Чего тебе надобно, стар-че? Что я должна сделать, чтоб ты оставил меня? Но о такой проделке тотчас же узнал бы Романов… Путалась… Никогда не играла, когда Батурин был рядом, «Каприччио». Даже тогда, когда знала, что Романова нет ни в спортзале, ни в клубе.

Как-то уж после полярки, когда солнце впервые задержалось на грумантском небе и на ночь – пришел полный день, – Новинская посмотрела на Батурина с вызовом: взглядом спросила о том, чего не могла прокричать. Он отвернулся нехотя, смотрел в окна, открывающие просторы фиорда, гор, ледников, облитых ослепительным светом, – смотрел как ни в чем не бывало, но чувствовал ее взгляд и понимал то, о чем кричали ее глаза. Наблюдая за ним, Новинская вдруг увидела то, чего не замечала прежде, когда путалась в нотах. Вспомнила: когда она играла «жалобную музыку», глаза Батурина добрели, делались влажными; слушая, он мечтательно замирал. Проверила.

Полонез Огинского «Прощание с родиной» вызывал у Батурина слезы. Когда Новинская начинала «Прощание», Батурин опускал голову, выходил из зала для репетиций в фойе, останавливался возле урны с окурками, против открытой двери, курил, прикуривая папиросу от папиросы, дым вокруг него стоял облаком. Лишь Новинская обрывала последний аккорд, Батурин некоторое время топтался у урны, уходил и из клуба, тихо, незаметно, будто его и не было в клубе.

Всю весну, начало лета Новинская играла «Прощание с родиной» – каждый раз, лишь в зале для репетиций появлялся Батурин. Для Романова реже играла «Каприччио» – чаще для Батурина полонез.

А когда морские отливы унесли из фиорда последние льдинки, освободились от снега вершины высоких гор, шахтеры-рабочие, заступая в вечернюю смену или ночную, стали просить Новинскую: если она будет играть на рояле, пусть сыграет для них полонез; итээровцы, уходя в шахту, умоляли ее не играть «Прощания с родиной». Новинская узнала: каждый раз после «Прощания» Батурин уходил в шахту, забирался в лаву, отбирал лопату у кого-нибудь из навальщиков и грузил. Работал ожесточенно. Грузил до тех пор, пока не делался мокрым. Потом обегал под землей все участки – «организовывал». Все бригады, в которых он успевал побывать, выполняли успешно задания по добыче угля и проходке. На второй день расхваливал рабочих, с которыми был, делал разнос итээровцам, попадавшимся ему на глаза. Новинская не поверила. И не могла отказать себе в удовольствии проверить: правда ли то, о чем говорят?

Когда Батурин вновь появился в зале для репетиций, она не сразу принялась за «Прощание» – играла все, что приходило в голову, долго… и не оглядывалась. Сама себе удивилась: почему? – но не боялась больше Батурина. И внутренняя скованность, которая приходила каждый раз вместе с Батуриным, оставила ее наконец, – рояль под руками сделался отзывчивей и звучнее – заговорил. Давно она не играла так и для Романова. Увлеклась. Лишь поздно вечером словно бы нехотя нащупала уставшими пальцами полонез. Но и теперь не посмотрела в ту сторону, где обычно сидел или стоял Батурин, подпирая плечом дверной косяк. Знала: он теперь тихо выходит из зала – о становится у урны с окурками… вокруг него будет облаком дым. Последнюю фразу «Прощания» Новинская едва указала – рояль словно бы всхлипнул… угас. И она в это мгновение вспомнила далекую, милую родину… Анютку и Юрку, почувствовала в сердце тоску…

В зале было много полярников. Было тихо. Новинская оглянулась: в рамке раскрытой настежь двери стоял, утопив руки в карманах, Романов. Новинская встала из-за рояля. Романов повернулся круто – шагнул за рамку двери. Новинская вышла из зала. В салоне Романова не было… Обычно он ждал ее, когда заходил. Романова не было и в спортзале, на улице. Не было Романова дома. На Птичку он возвратился под утро: «Резался в преферанс у Корнилова». Не сказал больше ни слова. И на второй день не сказал ничего, не спросил. И на третий. Мерзавец!

Он приходил на Птичку теперь лишь ночевать, как Батурин в свой домик: «Передвижение кадров в связи со строительством новой шахты, летне-осенняя смена полярников» забирали у него много времени. «Общественная работа, волейбол, преферанс… да, преферанс!» подбирали часы, которые оставались после работы. Жил с закушенными удилами теперь и на Птичке, – не разжимал челюсти даже в те вечера, когда оставался дома за книгой. Для Новинской он сделался ненавистным… такой. Какое он имел право наказывать ее… так? Она не могла смириться с положением, в какое Романов ставил ее своим молчаливым презрением. Что она сделала? Не могла примириться и с одиночеством… Замужняя женщина рядом с мужем без мужа… Вдали от детей и родных… Ей сделалось плохо. Ненавидела!

И вместе с тем Новинская сама себе удивлялась – старалась избегать Батурина не только в клубе, но и в столовой. Батурин словно почувствовал это: зарылся в строительство шахты – перестал появляться не только в зале для репетиций, но и в кино; изредка можно было наткнуться на него в столовой… и только во время обеда. Встречаясь на улице с ним, Новинская невольно оглядывалась: нет ли Романова? – уходила с дороги – убегала в первый подвернувшийся дом, административный или жилой, ненавидела и себя в такие минуты.

Новинская не выдержала напряжения – бурно объяснилась с Романовым. Собственно, объяснялась одна – нападала, упрекая и обвиняя, – Романов молчал. Она говорила – кричала! – Романов лежал в постели, держал на животе раскрытую книгу, слушал. Ничего не сказал, когда она уронила блюдце, – возможно, и бросила… трудно уследить за собой в такую минуту. Блюдечко упало, разбилось. Молчал, когда она плакала. Когда задернул шторы на окнах, молча положил книгу на радиоприемник, забросил руки под голову. И не посмотрел на нее, когда она раздевалась, что было уже исключением необычным. Мерзавец!

Новинская легла; все тело било, как в лихорадке, зубы приходилось сжимать, чтоб не стучали. Долго не могла успокоиться. Потом долго думала. Потом позвала:

– Санька… иди ко мне…

Она знала: в каком бы Романов состоянии ни был, как бы ни злился, к ней он придет обязательно, стоит ей лишь позвать. Романов как бы нехотя прошлепал босыми ногами по холодному полу, лег рядом…

На Птичку вернулись мир, тишина. Все было так, как прежде. Романов выполнял ее просьбы, разговаривал с ней, отзывался на ее желания тотчас же. Но все это на Птичке. За пределами дома он избегал ее: перестал ходить с ней в кино; в столовую норовил попасть раньше или позже. Да и на Птичке… Близости, какая не оставляла их даже тогда, когда они ссорились крупно, теперь не было. Между ними теперь даже в постели всегда оставалось нечто, чего Романов не хотел делить на двоих: хоронил. С горечью в сердце она вынуждена была признаться себе: ни силой, ни лаской она не сможет теперь убрать ставшее между ней и Романовым. Поняла: с тем, что отделило Романова от нее, может справиться лишь великий лекарь души – время. Теперь, к сожалению, ни объяснение, ни решительный поворот и даже ультиматум – ничто не поможет, лишь время.

Имя Батурина она старалась не произносить вслух при Романове.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю