355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владлен Анчишкин » Арктический роман » Текст книги (страница 10)
Арктический роман
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 14:09

Текст книги "Арктический роман"


Автор книги: Владлен Анчишкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 38 страниц)

Смертельно раненную подругу Цезарь (так звали желто-бурого) вел к финским домикам геологоразведчиков на Зеленой – к людям. Собака не дотянула до поселка: легла на землю в полукилометре от домиков. Цезарь выл возле нее. На его вышли геологи. Цезарь убежал в горы.

Собака издохла возле людей.

Мешочек на шесте у Большого камня регулярно наполнял остатками от обедов Корнилов и вешал его на такой высоте, чтоб до него не дотянулись рудничные дворняжки, – до мешочка мог подпрыгнуть лишь Цезарь. Это был действительно дикий пес. Он один уже несколько месяцев спускался вниз по ущелью. В тот раз, когда я встретил его, Цезарь, возможно впервые, пришел к Большому камню с подругой.

Не знаю… возможно, оно есть и у других, но во мне, оказалось, есть это свойство: если человек нанес тебе оскорбление, а ты еще не понял, но чувствуешь, что оно справедливо, тебя тянет к этому человеку; он вновь оскорбляет, а ты лишь тупеешь и уже вконец не можешь отступиться от своего оскорбителя. Отчего оно появляется, это свойство, живет в человеке, не знаю, но оно есть, и в нем что-то оскорбительное.

Тупое упрямство овладело мной: для меня сделалось потребностью добиться, расположения Корнилова, – без этого, казалось, я не смогу жить. Ведь Корнилов никому не сказал, что я стрелял в Цезаря, – оставил на моей совести. А Лешка успел взять с меня слово молчать и сам дал слово не говорить никому: мне, попросту говоря, могли морду набить за то, что я сделал, – о псе знали все охотники рудника – он был не просто дикий, а одичавший; Корнилов пытался вернуть его к людям…

Однажды я увидел Корнилова на квадратной площадке между механическими мастерскими и одноэтажным домиком; с площадки спускалась по крутому склону лестница, упирающаяся в причал для катеров и барж. Корнилов стоял один, опершись локтями на деревянные, некрашеные перильца, смотрел на фиорд, на ледники и скалы за ним.

Полярный день кончался. Шли бесконечные, холодные дожди, небо было закрыто сплошь низкими облаками, тяжелыми, черными. Солнце в эту пору показывалось лишь в середине дня – над выходом из Айс-фиорда в Гренландском море.

В этот день облака разорвались на горизонте, выглянуло необыкновенно большое, красное солнце, то показываясь, то исчезая за бегущими облаками. Оно медленно катилось от мыса Старостина к величественному Альхорну, придавленное оловянными облаками к свинцовому морю; в узкую щелку между морем и небом смотрело на мокрые, скалистые горы, на мокрый, зябнущий Грумант. Облака над фиордом то загорались багрянцем, то вновь делались темными; загорался и вновь делался черным неспокойный фиорд. Скользнув над морем, солнце закатилось. Закатная полоса над горизонтом, изломанным горами, была красная – багрово-красная.

Корнилов провожал слабые отблески заката, угасающего… Я подошел к нему, заговорил о врубовой машине, на которой следовало бы заменить мотор.

– Знаю! – грубо оборвал Корнилов.

Я заговорил о головке транспортера. Ее хорошо отремонтировали в механических мастерских, и теперь она работала безотказно… Корнилов не ответил. Я умолк.

С гор дул холодный, завихряющийся над Грумантом ветер, сырой, промозглый… Корнилов зябко пошевелил круглыми плечами, потом повернулся ко мне и спросил – сердито, но чувствовалось, что он презрительно улыбается:

– Слушай, Афанасьев. Почему ты такой… непонятливый?

Видно было: он прекрасно понимает, чего я хочу.

– Я иногда думаю, – продолжал Корнилов, не дождавшись ответа, – батя у тебя солидный человек, умный… Неужели у таких отцов обязательно должны быть такие тупые дети – у больших людей?

Что я мог ответить этому человеку? Я сам был виноват: зная наперед, что Корнилов не хочет мириться со мной, презирает, будет оскорблять, если я пойду к нему, я подошел, – мне не на кого было жаловаться… А Корнилов отвернулся, облокотился на перильца, сказал:

– Для крестьянина запах конского навоза никогда не перестанет быть запахом жизни. Даже если этот крестьянин станет академиком или министром… Для мерзавца подлость – жизнь; он ее сделает и там, где никому не приходило в голову…

Корнилов закурил не торопясь и широким, резким взмахом округлой руки бросил спичку под гору; огонек спички, красный, как закат, угас на лету.

– Впрочем, – сказал Корнилов, – ты, Афанасьев, все равно ничего не поймешь. Для тебя жизнь – теплое, шелковое одеяло; прогулка на заказном глиссере вдоль Черноморского побережья и первая ложа в театре. Я расскажу тебе притчу, – продолжал он, – а ты подумай над ней… попытайся подумать… единолично.

Он рассказывал торопясь, сердито, хлесткими фразами, жгучими. И по-прежнему не смотрел на меня; смотрел на черный, шумно пенящийся у берега фиорд, на черные горы, за которыми угасал, возможно, последний день года.

– Начальником отдела капитальных работ у нас Шестаков. У него в Архангельске живет бабушка… Впрочем, не важно, где это было… Жили два парня. Работали дежурными на электроподстанции. На работу приносили с собой тормозки[9]9
  Тормозок – так называют шахтеры бутерброд, прихватываемый с собой в шахту или на охоту.


[Закрыть]
. От завтраков оставались крошки. Летом на подстанции развелись мухи. Санинспекция предупредила парней. Парни сделали хлопушки. Убивали мух. Перед сдачей смены подметали в помещении, мусор выбрасывали с порога в траву. Потом они заметили: каждый раз перед сменой в траве, у порога, появлялась лягушка. Обыкновенная земляная лягушка. Она выбирала мух из сора. Если кто из парней задерживался с уборкой, лягушка квакала. Она требовала еду по расписанию, как привыкла получать. Парни стали бить мух, букашек дома. Приносили лягушке. Приучили лягушку брать еду из рук – с бумажки. Посмотреть на эти представления приходили рабочие порта. Десятками приходили. Такого не было даже у Дурова – ни у отца, ни у сына не было. Лягушка квакала, когда человек выходил навстречу… За одним из парней после второй смены зашел товарищ. Лягушка сидела в траве и квакала. Он знал ее. Он раздавил лягушку сапогом. Парни избили его. Парней судили. На суд пришли рабочие порта. Руководители тоже заняли сторону обвиняемых: они были хорошие рабочие; были и хорошие товарищи. Портовики отстояли товарищей в народном суде. Парней не посадили в тюрьму. Суд присудил каждого из них к двум годам лишения свободы условно. Руководители порта оставили их на работе. Мерзавца, который задавил лягушку, рабочие выжили из порта… Это случилось недавно. Это было на русской земле… Иди, Афанасьев, и думай.

Я понял Корнилова… Но понял я и другое: насколько, должно быть, он считает меня никчемным, если не доверяет моей способности вывести мораль даже из такого рассказа. Ну что ж… это была достойная плата за то, что я сам не мог простить себе. Но я провинился не перед миром, не перед Грумантом, а лишь перед одним человеком – Корниловым, стрельнув в диких собак, которых он все ближе подводил к человеку. С меня было довольно. Квиты. С Корниловым я решил не встречаться, не заговаривать. Но мне все же довелось встретиться с ним, даже сблизиться, при обстоятельствах неожиданных.

II. Зачем он приходил?

– Раиса Ефимовна. Вас вызывает начальник рудника.

Новинская задержалась возле установленного только что рентгеновского аппарата, который осматривала Раз в неделю Батурин вызывал руководителей производств с подробным отчетом о сделанном за неделю; Новинскую этот закон не касался: начальник рудника просил ее сообщать о больничных делах, когда ей будет удобно. И вдруг…

Просунув повязанную марлей голову в приоткрытую дверь, из коридора заглядывала хирургическая сестра Леночка.

– Он ждет в вашем кабинете, Раиса Ефимовна.

Батурина легко можно было встретить в шахте на электростанции, в механических мастерских – везде, где работали, жили полярники, – в больницу он лишь звонил, если ему срочно требовалось что-либо.

«Что ему нужно?» – подумала настороженно Новинская, сделала нетерпеливое движение к выходу: белая головка с миловидным лицом Лены исчезла: дверь оставь предусмотрительно приоткрытой. Но Новинская не последовала за сестрой: повинуясь вдруг возникшему, неопределенному чувству, она взялась за никелированный поручень аппарата – как бы придержала себя на полушаге, окинула себя быстрым взглядом и лишь теперь поняла, почему не пошла за Леночкой тотчас.

Новинская знала, что у нее красивые ноги, – носила короткие платья: мужчины делали ей комплименты – она ждала их. Но в больнице она свято блюла правило: «У врача ни в чем не должно быть легкомыслия. И в одежде». Теперь на ней было модное платье, едва прикрывающее коленки; нога обтянута тонким чулком. Новинская впервые на Груманте позволила себе вольность – весь день ходила в белом больничном халате, не застегнутом, – и на тебе… Батурин преследовал Афанасьева за «модничанье», мог сделать и ей такой комплимент, после которого стыдно будет показаться в поселках, в больнице. Новинская поторопилась застегнуть халат. Застегнула – увидела себя как бы со стороны. Как в зеркале. Талии нет, грудь и живот в одну линию… и ни пояска, ни бинта под рукой, чтоб перехватить халат. Как корова в мешке. Озадачилась… И вдруг застыла. Почему она боится Батурина? Потому что он оскорбить может и женщину? Даже сознание того, что он может оскорбить, а она должна ждать, горбиться, заставило передернуть плечами, выпрямиться протестующе; горячими сделались щеки…

Приложила ладони к щекам… А и кто он такой, чтоб позволять себе?! Стянула петли халата с пуговиц: распахнула халат.

В коридоре Новинская опять остановилась. А почему, собственно, она боится произвести на Батурина невыгодное впечатление как женщина?.. Потому что он уступает ей как мужчина дорогу, чего не делает ни для кого другого на Груманте! Он и Романову уступал во всем, а потом обернулся к нему, как… Для такого поступка трудно было подобрать даже сравнение! Застегнула халат лишь на верхние пуговицы, отчего сделалась похожей на пугало; решительно поправила очки на переносье, двинулась по длинному сквозному коридору к своему кабинету.

Батурин был без полушубка, но и без халата; сидел эа рабочим столом Новинской, разбросав по-хозяйски локти на тонком оконном стекле, заменявшем канцелярекое, курил свой «Казбек», стряхивая пепел на спичечный коробок, рассматривал книги, бумажки с заметками… Появляясь в нарядной участка, Батурин выгонял начальника участка из-за стола, водворялся на его место как хозяин; разговаривал, словно допрашивал, – начальник участка топтался подле или ютился на уголке своего стола как неприкаянный. Новинская ненавидела эту привычку Батурина. Не изменил он ей и теперь… Не задумываясь над тем, что делает, чем все может кончиться, Новинская подошла к Батурину, остановилась так, чтоб между ней и столом было расстояние, достаточное для прохода, сказала:

– Встаньте, Константин Петрович. Старалась говорить ровно. Батурин смотрел, как бы спрашивал взглядом: «К чему это?»

– Встаньте, – повторила она.

Батурин смотрел.

– Выйдите из-за стола, прошу вас, – сказала она, не повышая голоса, интонацией давая почувствовать, что заставлять женщину дважды повторять просьбу неприлично по меньшей мере.

Батурин поднялся, вышел, зацепившись неуклюже за угол, остановился рядом, смотрел, подняв руку с зажатой между пальцами папиросой. Новинская взяла кз его рук папиросу, открыла форточку, выбросила папиросу, закрыла форточку… Он будет «подле» в ее кабинете, а не она. Сунула в карман Батурина спичечный коробок, села в кресло, придвинув его к столу, положила руки на стол по-хозяйски, как делал Батурин, позвала:

– Елена Ивановна!.. Принесите халат начальнику рудника.

Батурин смотрел на нее – просто смотрел, не пропуская ни единого жеста, движения. Теперь склонил голову к плечу, с интересом смотрел, наблюдая. Когда сестра принесла халат и он взял его, сложив вдвое, – по лицу пробежала улыбка, тени улыбки, спрятавшееся в уголках рта.

– Садитесь, пожалуйста, – предложила Новинская, указав рукой на белый табурет у топчанчика. – Наденьте халат.

Батурин отодвинул табурет, сел на топчанчик, положил на колени халат, тени улыбки исчезли из уголков рта.

– Вот так, – сказала Новинская. – А теперь… я вас слушаю, Константин Петрович… Накиньте халат.

А Батурин словно не слышал ее, губы легли в упругую складку, уголки глаз вздрагивали… Новинская коленями почувствовала его взгляд. Это было так неожиданно. Сжала колени. Батурин смотрел. Она ждала всего, чего угодно, но только не этого: он смотрел не так, как смотрят, чтоб осудить. Новинская забыла о том, что можно прикрыть колени полой халата, – поднялась на ноги. Все это было так неожиданно! Батурин смотрел. Сдури, что ли, ухватилась за подвернувшуюся под руки книгу у края стола, даже не посмотрела, какую книгу. Понимала, что ведет себя как девчонка – «Дуреха!» – но ничего не могла сделать с собой: у Батурина был какой-то… такой взгляд… Батурин отвел глаза, потер лоб короткими пальцами, сказал, будто пожаловался на необратимость времени:

– Любил я бегать босым под дождем, стало быть. Помню; в детстве… Хорошо, язви его…

Рассказывал, глядя под ноги.

– В Барзасе как? Улица вольготная. По ней дорога, стало быть… полоской неровной. Супесок. А по сторонам – муравушка. Земля напьется влаги – лужи стоят. От ног брызги во все стороны. Веером. Хорошо… М-да-а-а…

И все-таки ей удалось побороть себя – преодолеть скованность. Скорее чувством, нежели разумом поняла: не тот побежден, у кого отняли, а тот, кто не смог отобрать своего. Решительно сняла петли халата и с верхних пуговиц, вышла из-за стола; остановилась у окна так, чтоб все ее платье, вплоть до глубокого выреза на груди – вся она была на виду у Батурина, и голая шея. Пусть смотрит, если ему нравится, – для нее и взгляд его… такой… нипочем! Батурин смотрел под ноги.

– И вокруг хорошо, – продолжал он, поглаживая халат на коленях. – Шагнешь за околицу – тайга, стало быть. Подался дальше – чудеса неисчислимые… Бурундук скользнет юлой в сушняке. Белка прыгнет с ветки на ветку; ветки качаются. И косач… Гордая птица… Осенью особенно. На зорьке. Тишина-а-а. Толкни воздух ладонью – слышно, как вздрогнет. Шуршит. А можно и на ладони подержать, если душа чистая. Густой потому что, от запахов. Вес имеет. Листья-то… весь цвет тайги помирает – красоту отдает. А красота… В ней вес… М-да-а-а… И пьяный. Воздух-то. Вся тайга осенью пьяная; спит в росе; в тишине. Косач выходит из зарослей папоротника, из травы – греться. Отсырел, стало быть, за ночь. Поглядишь на березу у хлебного поля – не верится. Листьев на хороший карман не осталось, а косачей, как листьев в июне. Штук эдак сорок усядутся: ветви обламывают. Ровно сидят. Черные. На ветвях сидят, а будто на троне. У петухов гребешки красные. Сережки. Зорьку встречают, язви их… А где-то далеко-далеко собачий разнолай Барзаса. Просыпается тайга. Просыпается родина… – закончил Батурин с тоской в голосе. – М-да-а-а. – Встряхнул головой, спросил: – Интересно? – И лишь теперь поднял глаза.

Новинская встретила его взгляд.

– Наденьте халат, Константин Петрович, – сказала она. – Вы сами подписали приказ: в кабинеты и палаты больницы можно входить только в халатах…

– Приказы, однако, пишутся не для тех, кто их пишет, – заметил Батурин; смотрел, улыбался.

Новинская вспомнила восточную пословицу, которую Романов часто повторял последнее время: «Не верь леопарду, нюхающему цветы; знай: он готовится к прыжку», – и подумала: «Зачем он пришел?.. Что ему?..» Батурин словно прочел ее мысли: развернул халат, не торопясь набросил на плечи, уперся локтями в колени, положил подбородок в ладони. Все он делал не торопясь и рассказывал.

– Муравьи, – сказал он. – Таежные муравьи, стало быть… – Покачал головой; вновь смотрел под ноги, а взгляд гулял далеко где-то за пределами кабинета, полярной ночи и холода острова Шпицберген. – Интересный народ, язви… Часами можно сидеть у муравейника – наблюдать, – говорил, вспоминая. – У них есть свои дороги, по которым они ходят. Муравьи-то. И лишь по ним, стало быть. По этим дорожкам. Правила движения соблюдают: правой стороны придерживаются, дьяволы. Собьется какой – первый встречный остановит его. Станут на задние лапки, нос к носу, поговорят о чем-то, и тот, который нарушил, уж по правой стороне начесывает… Весь день эдак трудятся. Строят, должно быть. Иглу хвои, сухие стебельки доставляют… Перед дождем забираются в норы. Закрывают входы за собой, и так, что не разыщешь. Норку-то. Увидишь: муравейник закупоренный – надобно и самому хорониться: дождь будет… А разворотишь муравейник – потеха. Часть муравьев тут же выбегает наружу: зады кверху, дьяволы, и – струю. Ее не видно в тени. Однако. Ежели солнце – горит радуга. Моча кислая и, видимо, ядовитая. Подставишь ладонь – влажная; понюхаешь – одуреешь… Интересно? – спросил Батурин и полез было в карман за папиросами, но посмотрел на Новинскую – передумал; улыбнулся откровеннее.

То, что Батурин запомнил урок – не решился вновь закурить в кабинете, – возвратило Новинской уверенность. Она лишь теперь увидела, как начальник рудника улыбается: мягко, доверчиво, как-то по-свойски, впервые увидела.

– Интересяо, – ответила на вопрос.

То, о чем Батурин рассказывал, было и впрямь интересно. Новинская до сей поры жила в городах: асфальт, булыжник и высокие стены домов скрыли от нее многое на земле. Батурин рассказывал:

– У моей матушки ревматизм был, стало быть. В правой руке. Тем и спасалась, что этими муравьями. Закатает рукав выше плеча, платок подоткнет – сунет в муравейник руку: черная сделается – муравьи обсядут. Подержит матушка эдак руку на муравейнике минуты три-четыре – и готово: ревматизма как не было… М-да-а-а… Интересно?

Такой болтливости Новинская не ждала от Батурина и не слышала от других, чтоб начальник рудника мог сказать больше двух фраз, если говорил не о деле.

– Интересно, – сказала она.

Вспомнила: когда Батурин сидел за ее столом, навалившись грудью, руками, стол показался ей неожиданно маленьким. Подумала: «А больничный халат, пожалуй, не налез бы на него поверх пиджака…» Да и весь он, со своей манерой разговаривать, был какой-то… недотесанный добела, словно только что выломился из бурелома… Но к чему он все это, трудно было уловить. Что привело его в больницу?

– М-да-а-а. – продолжал Батурин, – Берут, стало быть, пустую бутылку, втыкают в муравейник горлышком кверху, чтоб срез горлышка приходился на уровень муравейника. Она стоит эдак час, другой. Полная набивается. Ровно напрессованная. Муравьи-то шаволятся… Потом эту бутылку в печь. В русскую печь, стало быть. Протопят печь, вычистят – и туда. Муравьи прожарятся маленько – вынимают… Сжимают узелок, сжимают… Специальный пресс для этого ладится… Из тряпочки масло капает… Из бутылки муравьев эдак граммов сто и накапает… Встречается, однако, масло и в муравейнике…

– Муравьиная кислота, – заметила Новинская. Из окна не дуло: оно было хорошо заклеено по всем щелям, и форточка была закрыта, но на дворе был мороз, и от стекол спине было холодно. Новинская отошла от окна.

– Стало быть, кислота, – согласился Батурин. – Прохватит поясницу деду какому: «Ну-ка, Аленка, подай маслица муравьиного…» А оно, язви его, впитывается в кожу – само влазит… Первое средство от всех болезней… Тем в Барзасе и лечатся. М-да-а-а… – покачал головой Батурин. – Тайга… Барзас… Родимый край… Отшумела, однако, в тайге и моя молодость… Белка, рысь, косачи, муравьиное масло, – тяжко вздохнул он. – Тайга, одним словом.

И опять Батурин пощупал папиросы в кармане, поднялся с топчанчика на ноги.

– Интересно? – спросил, вновь улыбнулся, мягко доверчиво.

– Интересно, – ответила Новинская; кажется, поняла, зачем пришел Батурин в больницу. – А у нас в аптеке нет муравьиной кислоты, – сказала, тоже улыбнулась. – К сожалению, нет…

– Стало быть, жаль, – сказал Батурин, стянул халат с плеч. – Ты, однако, никому, – предупредил он, – насчет этого, – покрутил халатом, накрутил его на руку, – что я здесь…

Новинская растерялась: почему «ты», а не «вы»?

– Никому не скажешь, – продолжал Батурин, опуская на топчанчик халат, свернутый в ком, – стало быть, расскажу еще сказочку, – пообещал так, словно они были знакомы давно, близко, теперь восстанавливал отношения, подморгнул: – Не менее интересную…

Новинская невольно посмотрела на дверь в перевязочную – съежилась: там могла быть Лена, еще кто-то. – если услышат, как Батурин разговаривает с ней…

– Никому, стало быть, – повторил Батурин, опустив халат. – Добро?

Новинская перевела взгляд на Батурина, не знала, что сказать, сделать, – щеки горели.

– Вот и ладно, – понял её по-своему Батурин, повернулся, не торопясь вышел, осторожно прикрыв дверь.

«Почему «ты», а не «вы»?! – Новинская вновь посмотрела на боковую дверь, приложила ладони к щекам. – Кто ему давал повод разговаривать со мной?.. – возмутилась она запоздало. – Так?!»

В перевязочной – слава богу! – никого не было.

Возмущение не укладывалось, щеки горели. Новинская поняла, что не сможет успокоиться, пока не выскажет Батурину в глаза все, что о нем думает: пусть не позволяет себе!.. Она – главврач на Груманте. Замужняя женщина… Но толковые мысли, как водится в таких случаях, приходят поздней – Батурина не было уже и в больнице. Новинская переобулась второпях, сбросила халат, накинула шубку, шапочку надевала уже на веранде.

Батурина не было и в административно-бытовом комбинате: он ушел в шахту.

Новинская вернулась в больницу; из своего кабинета искала Батурина по телефону – нашла: он был в разведывательном ходке у Гаевого.

– Константин Петрович, – начала она твердым голосом, решительно, лишь Батурину передали трубку, и он спросил: «Чего там стряслось?» – Это возмутительно, Константин Петрович! – отпустила тормоза Новинская, которые сдерживала до сих пор, но вспомнила, что их разговор может услышать дежурившая по коммутатору, да и Батурин мог быть не один возле аппарата, сдержала себя. – Ну ладно, – сказала она, смиряясь, чувствовала, что может разреветься с досады. – У вас поясница болит или ревматизм? – спросила о том, что ее мучило до сих пор как врача.

– Чего-о-о? – удивился Батурин. Новинская повторила вопрос. Трубка долго молчала. Слышалось лишь сопение, нарастающее.

– У Батурина нет поясницы, – прозвучал наконец раздраженный ответ. – До ста лет, стало быть… нет! – рявкнул Батурин. В трубке трещало. – Все?!

Новинская не знала, что сказать еще, что сделать. В трубке щелкнуло.

– Константин Петрович…

Новинской не ответили… Минут через пять позвонила дежурная по коммутатору Зинаида Ивановна.

– Начальник рудника велел передать, Раиса Ефимовна. «Ревматизм был у моей матушки», – сказал он. Вам велел передать… Вы не обращайте на него внимания, Раиса Ефимовна: с ним часто бывает…

К вечеру мороз спал. Вечером на Грумант, на остров нашли облака – закрыли луну; спрятались звезды. Небо, все вокруг сделалось черным. Из ущелья Русанова дохнул ветерок – побежала поземка. А ночью на Птичке зазвонил телефон. Новинская не спала. В комнате, словно внутри барабана, бряцала посуда на кухне, дрожала на стене тень абажура. Романова вызвали в административно-бытовой комбинат: в кабинете Батурина собиралось спешно начальство. Новинской сделалось боязно оставаться дома одной-единой на все этажи и комнаты Птички, – быстро оделась, накинула шубку, ноги спрятала в катанки, привезенные из Москвы, впервые вынутые из чемодана. Еще в коридоре она уцепилась за руку Романова.

Уже не мерный, вздрагивающий гул пустоты, заключенной в коробке из бревен, а дикие посвисты, завывание – рев бурана оглушил Новинскую, лишь Романов открыл дверь и она переступила вслед за ним порог приставного коридорчика Птички. Голос Романова рвался, слов нельзя было разобрать. Дрожала бревенчатая коробка Птички под набегающими шквалами ветра, дрожало, казалось, все, что возвышалось над землей, выступало, сопротивляясь ударам.

В темной коловерти снега, летевшего над землей, завихряющегося, нельзя было разглядеть электрической лампочки у черного хода в больницу – свет ее скорее угадывался за стеной снега, движущегося, беспрерывно меняющего направление. Забивалось дыхание. Оглушенная, ослепленная, Новинская висла на локте Романова, ткнувшись лицом в холодный рукав кожаной куртки, – очки впились в переносицу.

Было чудовищно и непонятно: как может быть, чтоб на огромном пространстве воздух двигался со скоростью реактивного самолета. Такого бурана Новинская не видела, не предполагала, что такой может быть. Если б не Романов, она одна не решилась бы ступить за порог Птички, не смогла бы перебраться в больницу.

Два дня свирепствовал буран на острове Шпицберген. На Груманте снес крышу со старой парокотельной. В Кольсбее разрушил амбар лесосклада. Между Грумантом и Кольсбеем сорвал с закрепленных опор триста метров деревянной галереи электрички и унес в ревущий фиорд. Четыре дня Романов не возвращался на Птичку – все начальство Груманта, вместе с Батуриным, не уходило от мест повреждений, пока эти повреждения в хозяйстве рудника не были устранены. Четыре дня Новинская не выходила из больницы – ждала Романова; останавливаясь на полушаге, застывала в повороте, когда приходила мысль о том, что в больнице может появиться Батурин… один.

И после бурана – сама не знала почему? – она вздрагивала каждый раз, когда встречалась с Батуриным, оглядывалась: он появлялся всегда как бы вдруг. А Батурин ни после бурана, ни потом не обмолвился словом о причине своего посещения; в столовой, на улице, в клубе – на людях – обращался к ней, как прежде: в вежливой форме, уступал дорогу по-прежнему, вел себя так, словно ничего не случилось. Новинская начала сомневаться со временем: а был ли Батурин в больнице, говорил «ты»? Толстое канцелярское стекло, однако, которое принес комендант рудника и положил на письменный стол главврача, разрушало сомнения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю