Текст книги "Арктический роман"
Автор книги: Владлен Анчишкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 38 страниц)
Батурин сел на камень, прислонив ружье к камню, закурил «Казбек», разглядывая зажигалку; голубая жилка над правым глазом пульсировала.
– Ты идешь на рожон, Александр Васильевич, – сказал Батурин. – Такого не стерпеть и господу богу.
– Лучше идти на рожон, чем погружаться в болото, – сказал Романов. – Я писал управляющему еще в прошлом году. А что касается терпения: вы любите, чтоб вас терпели. Пришел ваш черед. Стерпите.
– Чего ты добиваешься, однако?
Романов встал::
– Я не буду писать приказ на Гаевого и Афанасьева, как вы хотите. – Батурин смотрел. – Я не хочу участвовать в подлостях.
– Ты забываешь, однако, с кем разговариваешь.
– Потому так и говорю, что помню. Я написал приказ: назначить Гаевого начальником окра, а не исполняющим обязанности, Афанасьева – заместителем начальника окра.
Батурин тоже встал.
– Напишешь, как было велено.
– Это подло.
– Что подло?!
Батурин швырнул окурок в сторону.
Они стояли друг против друга. Между ними теперь не было камня. Камень теперь был в стороне. Вокруг была тундра. Над головой было небо тундры. Кроме матроса вдали, вокруг никого не было. Романов не думал о том, что тундра не будет вечно вокруг, что в этот же день ему придется возвращаться на Грумант, что жить ему с Батуриным рядом на Груманте, а не в тундре.
– Вынимайте свои половинки, – сказал он.
– Выворачивайся, – сказал Батурин.
– Вы простили Гаевого, когда он приехал на Грумант и набедокурил вместе с Афанасьевым, Остиным и Полисским?
– Не только простил, но и поднял…
– До исполняющего обязанности? А потом парень отрабатывал это «и. о.» и ваше прощение. Ваше! Вы на его горбу въехали в засбросовую часть. Не вошли, как входят люди, а въехали! Пятак?
– Дурак.
– Гаевой не дурак. Он знает, что ему никто не поможет.
– Ты дурак. И конторщик и дурак, стало быть.
– Вы заставили парня тужиться в три пупа не за совесть, а за страх перед вами, угодничать. Перед вами! Что это?
– Дурак. Пошел дальше.
– У Шестакова был обвал на окре – кто виноват?
– Шестаков виноват. Складывай.
– Сложу. Вы взяли Шестакова под крылышко – оставили на должности. Шестаков в благодарность вам девять месяцев служил на задних лапках перед вами. Вам служил! Пятак? А потом вы обливались потом – подсаживали Шестакова в секретари профбюро рудника. Зачем?.. Шестаков у меня в кармане: и в профбюро будет служить верой и правдой – не посмеет помешать мне царствовать? Пятак?
– Еще раз и конторщик и дурак.
– Пани-Будьласка отказался честно строить новую шахту без чертежей – что вы с ним сделали?..
Батурин подвинулся к Романову, наступил на голову утенка, убитого Романовым, напрягся. Романов отошел в сторону – стал за камень.
– За что вы выкручиваете руки Афанасьеву – выламываете у него все человеческое из души? Зачем вам опять подвешивать Гаевого? Чтоб он опять оглядывался, раболепствовал перед вами? Зачем вы и этому выламываете душу? Думаете, спрячете голову под крыло – вас не видно?.. Для кого вы шахту строите? Для горбатых?!
– Вон с моих глаз, копеечная душа!
– Обкладываешься перепуганными и холуями, чтоб царствовать безраздельно, уродуешь людей, компрачикос?
Батурин посмотрел на ружье, Романов взял ружье.
– Расшибу! – рявкнул Батурин.
– Не-е-ет!..
К ним бежал матрос. Он делал прыжки настолько широкие, что коленями, казалось, цеплялся за косогор; тяжелые сапоги оскальзывались на щебенке, из-под каблуков выскакивали камешки…
А потом они охотились на озерах у скалистой гряды. Потом возвращались на мыс Богемана. Потом взошли на катер, загудели дизеля, и старшина катера сказал:
– Коля, впередсмотрящим.
– Черт, – сказал матрос. – Ширяешь багром в воду и не знаешь: а может, и здесь уголь.
С низкого, тяжелого неба моросил мелкий, холодный дождь. Ветра не было. Была легкая волна.
Потом катер вышел с мелководья и повис над черной пучиной фиорда; за просевшей кормой клокотала, дымясь и пенясь, волна, по металлическому косу подымался кипящий бурун, в красном рундуке у рубки дребезжало ведро; на флагштоке трепыхался вымпел.
Потом Романов лежал в кубрике, на топчане, думал. Романов думал о том, что после разговора возле озера Батурин больше не искал возможности остаться вдвоем – ходил, стрелял, говорил так, будто Романова не было подле; не замечал Романова и на катере. Думал: напрасно он лазил по болотам – возле озер у скалистой гряды настреляли за час уток и утят столько, сколько смогли унести. И о том, что напрасно сказал Батурину то, что сказал, чего нельзя доказать никому: новая шахта строилась с опережением генерального графика строительства, Грумант выполнял план по добыче, жизнь на руднике шла, мало чем отличаясь от жизни на других рудниках острова, – теперь ему не жить с Батуриным под небом одного рудника; возвратясь на Грумант, нужно ускорить перевод на Пирамиду: сентябрь уж подходит.
За перегородкой гудели дизеля напряженно. Сквозь щель приоткрытого люка доносились с палубы обрывки слов и фраз. В чугунной печурке горели, потрескивая, поленья плавника. От печурки шел жар. Романов лежал на засаленном матрасе, укрывшись одеялом с головой, думал. Ему нелегко будет уговорить Раю переехать на Пирамиду: ей понравился Грумант, дела у нее идут хорошо. Рае придется объяснять мучительно долго, почему он просит Борзенко о месте начальника добычного на Пирамиде, не на Груманте: в середине октября собирается уезжать по семейным обстоятельствам начальник первого добычного…
Гудели дизеля, трещали поленья, слышались обрывки слов, фраз. Романов думал. Жизнь ему дается, как нынче охота; к каждому утенку в жизни приходится пробираться через болота, стынью вечной мерзлоты разламывающие кости. Романов думал, кости ныли, трещала голова от напряжения, ему было противно думать об одном и том же бесконечно, мысли об одном и том же утомляли – было жаль себя. Бывают, наверное, в жизни человека и такие минуты, когда ему жаль себя.
А потом на палубе сделалось шумно, катер будто развернулся, дизеля заработали напряженнее. Романов встал. Ему не хотелось думать хотя бы теперь о том, о чем, он знал, будет думать и по ночам. Он обмотал согревшиеся ноги горячими портянками, с трудом всадил их в невысохшие сапоги, натянул на плечи ватник, воняющий влажной горячей ватой, поднялся на палубу.
Шумела вода у бортов, к щекам прижимался холодный, сырой ветерок. Катер мчался к скалам Зеленой, Груманта не было видно. Не было и дождя. Батурин стоял возле рубки, смотрел в бинокль. Катер шел к берегу. Игорь Шилков, Дробненький мужичок, старшина катера и матрос смотрели туда же. Все молчали. У матроса в руках был бинокль. Романов взял у матроса бинокль, посмотрел. Вдоль берега, прижимаясь к нему, шла лодка. Она продвигалась от Лонгиербюена к Груманту. В лодке было четверо. Один сидел на корме, повернув простоволосую голову к плечу, смотрел в сторону катера. Второй лежал на носу, животом вниз, смотрел вперед. Двое сидели в середине, один из них греб; весла подымались, опускались. На корме выделялся подвесной моторчик.
– Норвежцы? – спросил Романов.
Никто не ответил.
– Это же те, что были возле Богемана, – сказал Романов.
Было тихо.
Катер подошел к берегу; скалы поднимались к небу стеной – вершины прятались в облаках. Старшина катера склонился к мундштуку переговорной трубки.
– Машина, стоп! – сказал глухим голосом. – Полный назад!.. Стоп!
Катер остановился. На катере было тихо. Сделались слышными выхлопы кларков ДЭС: Грумант был близко.
Лодка покачивалась на волне, поднятой катером. В лодке было четверо: Афанасьев, Полисский, Остин и Гаевой. Тихо было и в лодке.
Батурин смотрел на людей в лодке тяжелым, припирающим взглядом. Смотрел и молчал. И в лодке молчали. Афанасьев смотрел из-подо лба, глаза Полисского бегали, Остин улыбался в одиа уголок рта. Гаевой сидел на корме; на коленях лежал поясной патронташ. Гаевой сортировал стреляные гильзы, они выпадали из рук.
Лодка была килевая, фанерная. На скелет шпангоутов и продольных брусьев была набита фанера, покрашена суриком, а потом кузбасслаком. Вдвоем лодку можно было переносить на большое расстояние. Ее строили Дробненький мужичок и Афанасьев; пользовались ею в Колбухте, подбирая гаг и кайр, убитых у берега. В лодке нужно было балансировать, чтоб не перевернуться. Высокой волны она не выдерживала. Три недели тому Дробненький мужичок и Афанасьев пришили в килю кусок рельса, попробовали лодку с подвесным моторчиком. Лодка перевернулась далеко от берега и стала торчмя; моторчик заглох в воде. Катер вытащил их из Колбухты. Батурин велел уничтожить лодку. Дробненький мужичок и Афанасьев доложили: лодка утоплена. Романов проверял и не нашел лодки в Колбухте.
– У вас есть бензин? – спросил Остин.
– У нас дизельное топливо, – ответил матрос.
– Перебирайтесь на катер, – сказал Батурин.
– А мы на-ан-а веслах, Константин Петрович, – сказал Афанасьев. – Мы быстро…
– Кому велено! – взревел Батурин.
Остин подгреб к катеру.
– Дичь останется здесь? – спросил он.
– Ну?! – рявкнул Батурин. – Живо!
В лодке было шестнадцать больших серых диких гусей, все дно было заложено утками и утятами. Лодка сидела глубоко в воде.
– Самоубийца, – сказал Игорь Шилков.
Его дернул за полу ватника Дробненький мужичок; Игорь смутился.
Через металлический фальшборт потянулись к лодке руки Шилкова, Дробненького мужичка, матроса. Афанасьев, придерживаясь руками за автомобильную шину, заменявшую кранец, подтягивал лодку вплотную к борту катера. На палубу полетели охотничьи трофеи, снаряжение, ружья. На катер взошли Полисский, Гаевой, Остин.
– Снимай моторчик, – велел Батурин.
– И-а-я на буксире, – сказал Афанасьев. – Моторчик не помешает.
– Утоплю в фиорде вместе с лодкой, мерзавцы! – пообещал Батурин. – Снимай, говорю!
Афанасьев снял моторчик и, балансируя, передал на катер. Передал весла.
– Капитан остается последним на корабле, – сказал Остин.
– Марш в кубрик! – рявкнул Батурин.
Бригадир навальщиков опустил ноги в люк. Полисский и Гаевой ушли за рубку. Афанасьев смотрел из-подо лба; держась за протянутые с катера руки, уперся ногой в автомобильную шину и оттолкнул лодку – она пошла к берегу, вскочил через фальшборт на палубу.
– Я тебе оттолкну, мерзавец, – сказал Батурин. – Я тебе толкну!
Он взял ружье, переломил у затвора и всадил в стволы два патрона с жаканами; вскинул ружье и, не целясь, выстрелил дуплетом в лодку. Раздался грохот, но было слышно: жаканы громко ударили в фанеру. Эхо выстрела плескалось высоко над головой – в черных скалах Зеленой. Батурин переломил ружье, выбросил из дымящихся стволов две медные дымящиеся гильзы в воду и всадил в стволы еще два патрона с жаканами. Он стрелял в лодку до тех пор, пока у него не осталось ни одного патрона. В лодке подымалась вода, она погружалась. Катер стоял на месте до тех пор, пока лодка не перестала погружаться. Она не тонула. Все молча смотрели на лодку. Борта лодки подымались над водой правильным эллипсом, обрубанным у кормы. Было тихо.
– Мерзавцы, – сказал Батурин.
Лодка не утопала.
– Пошел! – велел Батурин. – Борода!
Дизеля взревели, В красном рундуке, у рубки, дребезжало ведро. Батурин опустился в кубрик, через минуту выскочил из люка Остин. Его глаза искрились, злая улыбочка бегала на губах.
– Продали, гады? – прошипел он.
Матрос оглянулся на Романова и ничего не сказал. Афанасьев давился от немого смеха, зажав рот кулаками. Никто ничего не сказал.
А потом катер шел вдоль береговых скал Зеленой; подошел к грумантскому причалу и ткнулся бортом в сырые сваи причала. Батурин вылез из кубрика, вскарабкался на причал. Романов стоял на палубе катера, оправлял ватник. Батурин смотрел на Романова. Романов смотрел мимо Батурина.
– Тебе не мешало бы потоптаться в лавах маленько, Александр Васильевич, – сказал Батурин. – А то, чего доброго, и основную свою специальность забудешь… Делу помог бы.
У Романова остановилось дыхание.
– Добытчикам подсобить надобно, Александр Васильевич, – сказал Батурин. – План на ноздрях висит, дьявол его!..
Романов не сразу обратил внимание на то, что рука поднята, пальцы дрожат, застегивают уже застегнутую на груди фуфайку, опустил руку.
– Всю дичь – на кухню, – распорядился Батурин. – Для детского садика, стало быть, и для больницы. Проследи, Александр Васильевич.
– Мы ездили за дичью для свадьбы Жоры Березина, – сказал Остин. – Первого сентября свадьба.
Дробненький мужичок покраснел – застеснялся, как Игорь Шилков.
– Дать им три гуся, – велел Батурин Романову, – с десяток утят… А свадьбу я им устрою. После обеда – ко мне в кабинет. Всем!
Сказал и отвернулся от катера – пошел прочь. Шел по дощатому настилу причала к лестнице, круто взлетающей к площадке между одноэтажным домиком и мехмастерскими; под ногами прогибались доски. Потом остановился, поворотясь.
– Я сам напишу приказ, как договорились, Александр Васильевич, – сказал Батурин. – Как договаривались по-первах, стало быть.
III. Ямочка на щеке и ливеньХорошо, что это случилось рядом со столовой, хорошо, что все было днем, хорошо, что Новинская в это время обедала.
На грумантском причале разгружали баржу с песком и цементом; лебедкой, установленной на площадке между механическими мастерскими и одноэтажным домиком, поднимали в поселок цемент и песок по открытому бремсбергу. Рабочие спешили управиться с делом – укладывали в вагонетку в полтора-два раза больше обычного.
Металлический трос лопнул у барабана лебедки, свободный конец рассек воздух со свистом. На конце извивалась спиралью одинокая проволочка сталистая. Проволочкой зацепило стоявшего на площадке бригадира бутчиков Чалого: ударило по шее и рассекло глубоко. Бутчик упал; кровь хлестнула из раны.
Кто-то из рабочих зажал рану ладонью, кто-то видел, как Новинская заходила в столовую, побежал к ней крикнул: «Человека убило!» Новинская успела: Чалому пересекло сонную артерию, он потерял сознание, но был еще жив. Большими пальцами обеих рук она зажимала артерию у ключицы, пока бегали за носилками; на секунду не отпустила рук, когда Чалого укладывали, несли на носилках в больницу, озябла, устала. Лишь на несколько минут она отняла руки от пострадавшего, когда он уже лежал на операционном столе, – уступила место терапевту Борисоннику, чтобы подготовиться к операция.
Новинская хотела перевязать сонную артерию, но в ходе операции почувствовала, что может сделать большее – сшила артерию.
Больного перенесли в палату. Место поражения распухло. Новинская заподозрила: у человека, наверное, повреждена внутрияремная вена, – кровь начала поступать в пораженную сторону головы, возвращается по вене и изливается в месте травмы. К изголовью человека подошла, остановилась смерть. Срочно нужно было делась операцию… Перевязка внутрияремной вены была сделана впервые английским хирургом Уэстом в 1877 году. Мировая практика хирургии знает таких перевязок не много. Нужно было хотя бы попытаться спасти человека. Для такой операции у Новинской не было ассистента на Груманте. Она вызвала главврача баренцбургской больницы – хирурга. Специальным рейсом парохода «Донбасс» приехал баренцбургский главврач.
Следовало подождать, когда сойдет опухоль, тогда приступать к операции. Ждать – значило потерять человека. Новинская велела подготовить больного. Отмывая руки под краном, баренцбургский главврач сказал:
– Все это для очистки совести, Раиса Ефимовна. Новинская не ответила – лишь закусила губу, надела стерильные халат, перчатки.
Началась операция. Новинская вскрыла опухоль, прошла, добралась до внутрияремной вены… Предположения ее и баренцбургского главврача подтвердились… Баренцбургский врач-хирург зажимал большим пальцем вену с одной стороны повреждения – свободной рукой помогал Новинской; Новинская зажимала вену с другой стороны – работала… не перевязывала – сшивала вену. У баренцбургского главврача глаза вылезли из орбит: о том, что кто-то сшивал внутрияремную вену, он даже не слышал, нигде не читал.
– Это безумие, – сказал он тихо, чтоб слышала лишь Новинская. – Это уже убийство!.. Вина ляжет не только на вас…
– Держите, или я позову шахтеров и скажу, что вы не хотите помогать, – пригрозила Новинская и вновь прикусила губу; попросила Борисонника: – Снимите с лица пот и поправьте очки.
Сердце бутчика остановилось. Новинская велела ввести возбудитель мышечной деятельности сердца, свободной рукой делала массаж на груди, против сердца. Две минуты не работало сердце, потом возобновило работу. Операция продолжалась.
Новинская сшила внутрияремную вену, закрыла разрез. Бутчика отнесли в палату; он был без сознания. Новинская переоделась, села на крашенный в белое табурет у изголовья больного.
Когда Чалый пришел в себя и увидел рядом хирурга, спросил:
– Что со мной было, Раиса Ефимовна?
Новинская молчала. Чалый спросил:
– Я умирал, Раиса Ефимовна?
Новинская сказала:
– Ты умирал. Но теперь все в порядке. Спи, дорогой…
Чалый успокоился и уснул.
Человек жил; опухоль спала… А Новинская не могла прийти в себя. Ее то и дело начинала бить лихорадка, вдруг нападала сонливость, и она спала по десяти часов кряду. Романов не трогал ее, не замечал, и она была благодарна ему. В больнице она закрывалась в своем кабинете и часами не выходила – думала или просто смотрела, не видя того, на что смотрела бездумно. В больнице никто не беспокоил ее в такие минуты, если ее участие в больничных делах было не непременным. Успокоилась, лишь когда вспомнила – поняла: она обошла перевязку внутрияремной вены и начала сшивать ее не потому, что вдруг пришло на ум рискнуть – попрактиковаться, а потому, что опытом врача-хирурга, руками хирурга… кончиками пальцев почувствовала – может сшить и сошьет. А сердце бутчика остановилось во время операции не потому, что она не перевязывала, а сшивала, – оно остановилось бы, и делай она перевязку: больной потерял слишком много крови, ослаб, у него нарушилась работа центров больших полушарий. Поняла и успокоилась, но все еще как бы по инерции возвращалась к пережитому.
Новинская ушла из больницы, бродила по поселку старалась не думать о том, что мучило до сих пор, оглядывалась по сторонам, словно впервые вышла на улицу после продолжительной и тяжелой болезни… Со стороны Гренландского моря дул влажный ветер Гольфстрима, на Грумант, на остров наплывали тяжелые, черные тучи, было сыро и холодно. Даже не верилось, что такая погода может быть в августе. Промочив ноги, озябнув, Новинская возвратилась в больницу.
Согревалась на кухне, потом сидела в своем кабинете, положив руки на стол, прижимая ладошки к прохладному толстому канцелярскому стеклу, которое принес комендант рудника после того, как побывал в больнице Батурин, наслаждалась возвратившимся в конце концов равновесием, способностью думать не только о сонной артерии, внутрияремной вене. Смотрела на дверь невидящим взглядом. Думала с удовольствием… обо всем.
Дверь отделилась от косяка: кто-то входил, не спросив разрешения. Новинская смотрела, словно дверь открывалась не наяву, а в воображении. В рамке двери показался Батурин… Новинская вскочила на ноги, прикрывая колени халатом, бросила быстрый взгляд на окно, – лишь после этого поняла, что Романов, если б и сказался под окнами, не смог бы увидеть с тротуара кто в кабинете. Поняла, почему испугалась; щеки горели, на ладонях ожила прохлада стекла… Батурин прикрыл дверь за собой; был в белом халате, накинутом на плечи предусмотрительно, стоял у порога, смотрел… Новинская поправила очки сердито; готова была выставить его теперь не только, как прошлый раз, из-за стола, а из больницы: это он постоянно ставит ее в ложное положение перед собой и Романовым и вновь словно снег на голову среди ясного дня…
– Я вас слушаю, Константин Петрович, – сказала она. – Садитесь… пожалуйста, – предложила сухо, кивнув на табурет.
Батурин был небрит, без галстука. Лицо было серое, бледное. Выглядел он уставшим смертельно; казалось, шатается от усталости. И Новинская подумала невольно: а что он, собственно, сделал ей… такое, кроме «ты» с которым обращался ко всем? Почему она считает себя вправе грубить ему… врач… на работе?..
– Что с вами, – спросила она, – Константин Петрович?
Батурин сел на топчанчик, растирал небритые щеки ладонями так, словно хотел стереть с лица бледную серость. Долго тер. Новинская ждала.
– Интересно однако, – заговорил он наконец; уперся локтями в колени, положил подбородок в ладони. – Батареей командовал я последнее время на Северо-Западном фронте…
И начался долгий рассказ о том, как его ранило в 1943 году на Северо-Западном фронте, – очередная сказочка в духе Батурина. А когда закончил рассказ, поднял голову, посмотрел вопросительно: «Интересно?»
«Мочи мочало – начинай сначала», – подумала Новинская. Перешагнул через «муравьиное масло», болота, «отсосавшие ревматизм», выудит из памяти и еще две сказочки. И третий, и четвертый раз придет – будет рассказывать… но того, что хочет, не скажет. Она вышла из-за стола: Батурин должен сказать, что он хочет. Она должна знать!.. Хотя бы для того, чтобы Романову объяснить внятно – разрушить в конце концов то, что стояло между ней и Романовым, мешало Романову вернуться к ней целиком.
– Константин Петрович, – спросила она мягким голосом, – вы будете еще рассказывать, да?
Батурин смотрел, по лицу скользнула улыбка… тени улыбки спрятались в уголках рта.
– Расскажу, – сказал он.
Новинская уже стояла против него, предложила:
– Сегодня я буду рассказывать сказочки… хорошо? Батурин наклонил голову ниже, почесал лоб осторожно, чтоб не нарушить прическу; не смог сдержаться – улыбнулся открыто. Потом потер щеки ладонями: улыбку стер, бледная серость осталась, – вновь поднял голову. А Новинская уже рассказывала.
– Сердце человека небольшое, правда? – говорила она. – В кулак?.. А за каждое сокращение оно выталкивает в аорту около шестидесяти кубических сантиметров крови; в минуту – около пяти литров; за час – больше трех центнеров. Интересно? – спросила, подражая Батурину.
Батурин смотрел недоверчиво.
– За сутки сердце человека перекачивает больше шести тонн крови, – продолжала Новинская, – а за год – пятьдесят шесть больших железнодорожных цистерн… маленькое сердце… величиною в кулак…
– Слишком однако, – сказал Батурин; не верил.
– А слушайте, – продолжала Новинская, подстегивая его любопытство. – В жилах; как-говорят шахтеры… в системе кровеносных сосудов крупного кита постоянно движется около двадцати тысяч литров крови. Больше двадцати тонн. Всю эту массу приводит в движение то же сердце. Только у кита оно около тонны. Так вот: если б такое сердце, как у кита, заставить перекачивать воду, оно смогло бы обеспечить водой десять таких городов, как ваш Барзас. Интересно?
Батурин ерзал, топчанчик скрипел под ним, в глазах по-прежнему жили боль и усталость… появилось что-то похожее на восхищение.
– Вот какой неутомимый и непревзойденный работяга сердце вообще, – подвела итог Новинская, – сердце человеческое в частности. Интересно?
Батурин сидел теперь так, словно прислушивался к работе своего сердца, старался не мешать ему. А Новинская старалась удержать его внимание… чтоб не успел и опомниться: неожиданность отбирает у человека способность хитрить, обращает к откровению. Нужно было развлечь Батурина, а потом… врасплох!
– Вы знаете, Константин Петрович, как называется эта связка? – спросила она и подняла руку, согнув в локте…
– Бицепс.
– А знаете, почему она так называется? Батурин смотрел… выжидая.
– «Би» – это «два» по-латыни. Двойная связка. Спаренная. А встречаются люди, у которых не бицепс, а трицепс, – заторопилась Новинская; старалась не давать ему и секунды для размышлений. – Строенная связка. Понимаете… Трицепс. Вы представляете себе, до какого колена предки этих людей должны были заниматься работами, требующими от руки особой гибкости, чуткой быстроты и точности, чтоб бицепс успел переродиться в трицепс?
Батурин вновь потер щеки ладонями, так, словно умывался: быстро и как бы походя; больше растирал левую сторону, возле уха.
– А теперь смотрите, что получается, – все дальше уходила Новинская, увлекая его за собой. – Трицепс, казалось бы, должен быть у людей, предки которых занимались работами, требующими от руки искусства в движениях. У потомственных музыкантов, например. А он встречается пропорционально, как у потомственных мастеров точного дела, так и у потомственных рабочих, крестьян, чьи предки до сто первого колена занимались исключительно физическим трудом, грубым. Удивительно, правда? Почему так?
В глазах, в лице Батурина жило теперь лишь восхищение. Новинская не сумела вовремя определить, к чему относится оно, и потом немало жалела об этом. Продолжала:
– А если на нашей земле уже были и Венера Милосская, и Лев Толстой, и «Импайр Стейт Билдинг», и атомная электростанция? А потом что-то случилось, и все началось снова. Понимаете? В трицепсах осталась память о прошлом. Поэтому человечество так быстро и наверстывает все, что потеряно. Понимаете? То, что было достигнуто первый раз за миллионы лет, наверстывается за тысячелетия… А может быть, трицепс – это и совершенно новое явление в анатомическом развитии человека, и тогда это уже загадка природы – почему он встречается у людей, чьи предки до сто первого колена…
Батурин встал. Новинская подумала, что он хочет уйти, шагнула к нему, собой загородила дорогу к двери.
– У вас что-то болит, Константин Петрович? Или я должна что-то сделать для вас? – спросила внезапно. – Так продолжаться дальше не может… Что вы хотите?!
Батурин вздрогнул, когда она приблизилась, лицо исказилось, весь он задрожал. Новинская почувствовала: она увлеклась и сделала лишнее движение, Батурин понял ее жест по-своему, потому что она, подняв несколько голову, смотрела вызывающе… слишком близко оказалась к нему. Хотела, отскочить в сторону, открыть дверь и выбежать в коридор, но пальцы Батурина уже сжимали ее плечи так, что косточкам сделалось больно; он тянул ее к себе, лицо как бы падало сверху, было страшное. Новинская отвернулась, запрокинула голову. Ищущие губы, горячие и колючие, скользнули по щеке, по шее. Она вырывалась, но от этого делалось лишь больнее плечам. Колючие губы обожгли…
Она понимала, что большего здесь, в больнице, Батурин не позволит себе, потому что в кабинет мог заглянуть кто-либо… большего он не мог сделать! Но и то, что он делал, – делал, насилуя. Новинской было противно насилие над женщиной вообще, а физическое тем более приводило ее в бешенство – заставляло терять власть над собой, и она уже не помнила в таких случаях, что и как делала сама, защищаясь, – защищалась с яростью, на какую способна лишь женщина здоровая и чувствительная. И теперь… Она не помнила, как это сделалось… вдруг почувствовала себя свободной от раздавливающих плечи пальцев Батурина. Не помнила, как случилось: когда лицо Батурина вновь нависло – ударила! Не слышала и шлепка. Лишь на ладони осталась памятно жить колючая щетина небритой щеки. Била изо всех сил, чтоб остановить приближение. Батурин застыл на мгновение… лицо исказилось острой болью, едва ли не все складки на нем сделались глубже, темнее, блеснули глаза. Он сделался страшным больше прежнего – иначе страшным. Прикоснулся к щеке пальцами, вновь скривился… Был уже без халата.
– Д-д-ду-у-ура! – протяжно выдавил он из себя.
Новинская отшатнулась, больно ударилась поясницей, спиной и затылком об угол застекленного шкафа с книгами и документами: очки упали на пол. Батурин потерял четкие очертания… Запомнились лишь глубокие складки у губ и боль в глазах… и ямочка на щеке, по которой била. Было безразлично, что сделает Батурин еще, скажет, в голове лишь гудело тревожно: хоть бы никто не заглянул в кабинет и – не дай бог! – Романов.
Батурин ушел; дверь осталась открытой. Новинская подняла и надела очки; поправила платье, прическу… Батурин вернулся. Он шагнул через порог, как через бочку, закрыл дверь за собой.
– Меня, однако… – объявил, приближаясь. – Ум-м-мг-г-г… Баба!
На бледно-серой щеке белела пятерня. В середине пятерни виднелась похожая на шрам ямочка. Батурин поднял с пола халат и положил на топчанчик, вновь вышел.
Ощущение горячих губ и колючей щетины на шее у Новинской – все, что было в кабинете, было настолько грубо и тупо, что Новинская почувствовала: ее может стошнить. Она подошла к окну, прижалась к холодным стеклам щекой и ладошкой… Батурин сбегал по сырым, скользким ступенькам лестницы, воротник старенького дождевика был поднят. Рукой Батурин придерживал воротник, прикрывал щеку. Внизу, у «Дома розовых абажуров», он остановился; посмотрел через плечо на больницу и пошел своей обычной, неторопливой походкой, слегка переваливаясь с ноги на ногу. Рукой придерживал воротник… Шел так, словно ничего не случилось… Новинская вспомнила, как он рычал, метался – из кабинета в кабинет, – улыбнулась невольно… Слезы вдруг хлынули. Господи!.. Какая же это трудная роль – быть на земле женщиной… Из года в год, изо дня в день – на минуту нельзя забывать, что за тобой охотятся, как… Она не могла подобрать даже сравнения… Слезы текли…
Люди охотно говорят о женщине как о первопричине падения и почему-то снисходительно обходят, если не ставят в заслугу, слово о наглом насилии мужика, на силе основанном.
Романов был в шахте. Новинская ждала его с нетерпением, как единственного на острове человека, который мог защитить, пожалеть, и боялась его возвращения: лиловые синяки на плечах делались страшными.
Вечером в пустой, тихой Птичке Новинской сделалось одиноко, тревожно, словно должно было еще что-то случиться, – она ушла играть в клуб на рояле: время за музыкой текло для нее незаметно – до возвращения Романова меньше останется ждать.
Спать легла рано. Старалась уснуть – не могла: было такое состояние, будто еще что-то случится. Взялась дочитывать книгу – не читалось: глаза скользили по строкам, слова пролетали мимо сознания. Лежала в темной комнате, куталась в одеяло до подбородка, хотя и не было холодно, думала… Старалась думать о детях, о Романове, о себе. Думалось горько.
Романов пришел после двенадцати. Новинская еще не спала, чего не бывало с ней за последнее время. Хотела встать или позвать Романова – поговорить… но почему-то лежала не шевелясь; глаза были закрыты. Романов тихо окликнул ее. Новинская не шелохнулась. Сама себе удивилась: почему так? – и после этого не повернулась к Романову.
Мужья легко верят необузданной фантазии своего ума, если дело касается нравственности любимой, единственной на всю жизнь, и не способны принять убедительной правды, приведенной в оправдание…
Почему в оправдание?.. В чем она виновата?.. Перед кем?.. И именно потому, что, кроме Романова, не было другого человека на острове, с кем Новинская могла быть откровенной, не стесняться ни в чем, и потому, что именно с Романовым – и в первую очередь с ним! – теперь она не могла говорить о том, что случилось, – разозлило ее.