Текст книги "Арктический роман"
Автор книги: Владлен Анчишкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 38 страниц)
Только что Романов узнал: следы Афанасьева, едва заметные на насте, нашли в ущелье – между поселком и Большим камнем, у скал. Чертовой тропы; здесь он ходил в кошках; следы уходят вверх по ущелью Русанова, исчезают в середине ущелья, – поземка замела все, что могла замести за ночь. Только что рассказали Романову: Гаевой, потеряв обычную трезвость ума, полез в скалы Чертовой тропы, сорвался на двадцатиметровой высоте – падал с карниза на карниз, с уступа на уступ, заваленные снегом, кубарем катился, скользил по крутой осыпи, покрытой лежалым снегом, – помял ребра и рассек лоб; Батурин снял его с поисков, отправил домой, велел выспаться. Только что позвонил Романову начальник пожарной команды, доложил: бригадир проходчиков Остин вышел из итээровского дома, спустился на берег, стал на лыжи – убежал от пожарников за торосы; из Кольсбея ушел на лыжах десятник стройконторы Березин. Романов зашел к Гаевому.
Он сидел на корточках возле электрической плитки, спиной к Романову, в красной рубашке с расстегнутым воротом. У него был крепкий затылок, заросший жесткими волосами, мускулистые руки и женственно-белая, нежная кожа. Он упирался локтями в колени, помешивал ложкой в кастрюльке; над кастрюлькой таял пар, в комнате пахло варившейся куропаткой, прелью болотного мха.
– Леша, куда пошел Остин?
– Мы хотели поговорить с Дудником – Батурин не разрешил нам.
– Ты послал Остина, Леша?
– Вы берегли Вовку, Александр Васильевич, я знаю… Но у вас есть жена, которую вы любите, дети, которые ждут вас… Вам отчитываться перед законом, перед Вовкиными матерью, отцом, перед Борисом – вы отчитаетесь, как положено: коротко, ясно и гладко… Мне держать ответ перед совестью. Я не могу не найти Вовку. Он мой друг. Я не смогу жить, Александр Васильевич, если с ним что-то случится…
– Ты слышал приказ начальника рудника?
– Мне сейчас сам господь бог не хозяин…
– Куда ты послал Остина, Леша?
– Он и сам пошел бы, если б я не послал… Не запрещайте нам то, чего мы не можем не сделать. Я послал Андрея, Александр Васильевич. И Жора ушел по моей просьбе. Считайте меня нарушителем…
– Надо вернуть Андрея и Жору.
– Я знаю, Александр Васильевич: вы почти всю войну были на фронте. Я ходил пешком под стол, когда вы воевали…
– Куда пошел Остин?
– Вы хорошо воевали, Александр Васильевич. Но с тех пор прошло много лет: я вышел из-под стола. Вы хорошо поработали после войны; я тоже работал и стал инженером. Вам и сейчас приходится нелегко, я знаю… Вы имеете моральное право требовать. Но и я уже успел натереть шею в забоях. Теперь и я могу сказать, Александр Васильевич: жизнь меня не баловала – и я кое-чему научился… Не нужно давить на меня, Александр Васильевич. Я не могу не уважать вас, но я не хочу, чтоб меня вели за руку там, где я могу идти сам. Не заставляйте меня, Александр Васильевич…
– Ты разводишь разговоры, Леша, чтоб протянуть время?
– Да… Не нужно давить на меня. Андрей и Жора скоро вернутся. С ними ничего не случится.
Романов знал, что это жестоко, но ему не из чего было выбирать. Он сказал:
– В Кольсбее Афанасьев и Дудник разговаривали о Корниловой. Из Кольсбея Дудник позвонил Афанасьеву на Грумант и сказал, что Афанасьев и ты – пятые у Корниловой после него. Вовка встретил его возле клуба…
– Врет пожарник!.. Ольга – девчонка. Никаких первых-пятых у нее не было. Вот дневник.
Гаевой вынул из-под подушки и бросил на стол тетрадь в коленкоровом переплете, такую же, какие дал Романову Афанасьев. Романов сел за стол, раскрыл тетрадь. Гаевой сцедил из кастрюльки воду, бросил в кастрюльку большой кусок сливочного масла, поставил кастрюльку на плитку, принялся нарезать лук. Романов читал дневник Афанасьева. Гаевой искрошил три головки лука, высыпал в кастрюльку. Романов читал. Куропатка и лук изжарились. Гаевой слил масло в кружку, завернул кастрюльку в газеты, обмотал полотенцами, поставил кастрюльку между подушками, сидел на кровати, уронив голову в ладони. Записи в дневнике Афанасьева были датированы. Последняя запись была сделана в марте:
«…Лешка лучше меня. Не знаю: будет ли у меня когда-либо друг?.. Останется ли другом Лешка?.. Но знаю теперь определенно: та дружба, которая была между нами, неповторима для меня – она останется в моем сердце навечно. И если когда-либо случится с Лешкой что-то неладное, я знаю теперь, что поступлюсь всем – приду к нему как тот, кем я был для него прежде. Я уверен: случится со мной что-то, Лешка придет ко мне, как настоящий друг. Но теперь… Мы никогда уж не будем такими, какими были».
Романов отодвинул тетрадь, Гаевой поднял голову; глаза были красные от усталости и бессонной ночи, слезились.
– Вы помните, что было накануне того месяца, когда он сделал последнюю запись? – спросил Гаевой.
Романов помнил.
В океане, в морях, подогреваемых Гольфстримом, бушевали шторма. По нескольку дней кряду не показывались в небе звезды.
Романов сидел у себя в кабинетике. Афанасьев и Корнилова вошли вдвоем; шапка у Афанасьева сбита набок, у Корниловой – сдвинута к затылку, щеки розовые с мороза, лица озарены неистовым светом глаз. Корнилова держала за руку парня, прижималась головой к плечу.
– Что? – спросил Романов. – Вам кто-то по бублику дал?
Они переглянулись, рассмеялись; смеялись громко, долго, не в силах успокоиться. Все их смешило. Они были шалые… Афанасьев вынул из-за борта полупальто рулончик бумаги, развернул: на стол легли два листка – Афанасьев и Корнилова просили зарегистрировать брак.
Заявления Афанасьева и Корниловой Романов переслал в Баренцбург; консульство сделало запрос Большой земле: не состоит ли в гражданском браке Афанасьев, не замужем ли Корнилова? – свадьба разрешалась лишь после того, как консульство получит ответ. Шахтеры готовили Афанасьеву и Корниловой молодежную свадьбу.
Из Москвы на остров пришло одновременно шесть радиограмм: Афанасьеву, Корниловой, Гаевому, Романову, Новинской и Батурину. Мать Афанасьева двумя руками отбивалась от свадьбы: дети, если у них есть хоть капля уважения к матери, должны повременить:
«Свадьба может состояться только Москве, дома»; «Уймите детей… они еще глупенькие». В Москву тотчас же полетели ответные радиограммы. Радиоперестрелка завязалась. Мать Афанасьева «стояла насмерть».
Жених и невеста избегали встреч с людьми, на людях не знали, как вести себя, – в свободное от работы время отсиживались дома. Романов встретил их пополудни возле итээровского дома.
– Что?.. Отнимают бублики?
– Па-ап-омните, Александр Васильевич, вы однажды сказали: «Все мы бедовые с детьми, пока они каши просят»? Раиса Ефимовна ответила: «У меня Анютка будет каши просить и в замужестве». Ва-ав-се матери одинаковы в этом, – вздохнул Афанасьев. – Для моей мамы и мои дети будут не мои, а ее дети, и я вместе с ними – ребенок, за которым нужен глаз да глаз.
– Амэн! – сказал Романов.
Над Грумантом, впервые после полярной ночи, загорелся край облачка, зажженный солнцем из-за горизонта. Афанасьев и Корнилова впервые после длительного перерыва появились на Птичке. Жених был в черной паре, в остроносых полуботинках; белая сорочка, узкий галстук; невеста – в белом платье, в черных туфельках на тонком каблучке, – на ней был наряд, в котором она выступала на вечере в честь первого советского искусственного спутника Земли. Парень и девчонка были бледные; глаза провалились, щеки запали; в глазах не вмещался неистовый блеск – разливался по лицам. Новинская угощала их чаем.
– Па-ап-ожалуйста… приходите сегодня, – просил Афанасьев, не притронувшись к чашке. – Ха-ах-оть на часок, а потом уйдете…
– Ну и что! – говорила о своем Корнилова. – Нам вместе прядется сколько?.. Лет пятьдесят – семьдесят жить? – Говорила, поглядывая на парня игриво, поддразнивая. – А месяц-другой – не срок. Подумаешь!.. И узнаем друг друга лучше, правда же? Может, мы еще и не подходим друг для друга…
Она то и дело сдувала прядку со лба.
– В общем, м-мы будем ждать вас, Раиса Ефимовна и Александр Васильевич, – сказал Афанасьев, шагнул к выходу следом за Ольгой.
Новинская вышла за ними, сдержанно улыбалась.
Это было вечером 23 февраля. В тот день впервые после полярной ночи над островом показалось солнце; с Груманта не было видно солнца: оно было скрыто горами. 23 февраля, вместе с Днем Советской Армии, на острове отмечался День солнца.
В комнате Афанасьева и Гаевого дым стоял коромыслом. Гостей было много; сидели на стульях, на чемоданах; Гаевой взобрался на спинку кровати, откупоривал бутылку шампанского. Переламываясь то в одну, то в другую сторону, Остин дирижировал у стола. Гремела радиола.
Новинская приглушила радиолу, согнала с кровати Гаевого.
– Когда горит огонь, это уже не просто превращение материи, а жизнь. Пусть всегда горят глаза и солнце!..
Гаевой изъяснялся афоризмами. Потом он вдруг навязал преглупеишую «игру для всех».
– Игра называется, – объяснял Гаевой, подняв стакан, – «Ты будешь моей до самого гроба… и после гроба немножко». Целуются все. Горько!
В комнате поднялся шум, взорвался смех. Гаевого поддержали Дробненький мужичок и табельщица Галочка.
Афанасьев и Корнилова сидели в голове стола, поцеловались стоя.
– Смотри, – сказала Новинская Романову на ухо, показывая на жениха и невесту. – Елена Зиновьевна может спокойно спать: «дети унялись»…
Корнилова не стеснялась того, что на нее смотрят, – первая тянулась пунцовыми губами к парню.
Гаевой выкрикивал, помогал Остину дирижировать У стола, – не целовался ни с кем. Лишь раз прошла к нему за спинами сидевших у стола Корнилова, обняла руками за шею и, подтянувшись на цыпочках, поцеловала в губы. Гаевой поцеловал руку девчонке.
В начале двенадцатого Панова ушла; с двенадцати она должна была заступать на дежурство, – увела Корнилову.
В комнате Афанасьева и Гаевого продолжался праздник Первого солнца.
– Вот, – сказал Гаевой; положил на стол стандартный бланк радиограммы, заполненный знакомым почерком грумантского радиста. – Я и правда, Александр Васильевич, был в тот вечер как дурной. Все обошлось хорошо. Все было так, как и должно быть между друзьями. Но Вовка обидел меня перед этим…
Он потрогал пластырь на лбу, вновь сел на кровать, уронил голову в ладони. Говорил, раскачиваясь:
– Я знаю, Александр Васильевич: женщины не забирают друзей по частям. Они забирают их целиком – навсегда, – говорил Гаевой.
– Куда пошли Остин и Березин, Леша?
– И это я знаю, Александр Васильевич, – говорил Гаевой. – Я читал где-то: люди с возрастом становятся скрытными. Я много думал об этом. Это правильно. Нас с детства учат распахивать душу, как пиджак: перед родителями, перед учительницей, перед старшими. А жизнь бывает как терновник… Женщины начинают понимать это раньше: у них более нежная кожа, более чувствительная. Они и своих суженых приучают скрытничать… Если б Вовка не скрывал от меня последнее время, чем он живет, что делает, его не искали бы всем рудником. Я знаю… Вовка обидел меня тогда, Александр Васильевич. Я простил ему эту обиду. Но она еще жила во мне в тот вечер. Поэтому я и был как дурной.
Он поднялся с кровати; косточки в суставах хрустнули; шатаясь, прошел к столу, посмотрел на часы, возвратился к кровати.
– Посмотрите, кто прислал эту радиограмму, Александр Васильевич, – сказал Гаевой.
Романов взглянул: «Москва… Борис Афанасьев».
– В ней и все дело, Александр Васильевич.
Двадцать третьего февраля Афанасьев и Гаевой собирались в клуб – провести вечер. Они долго собирались. Афанасьев застегивал манжету, Гаевой завязывал галстук, – старались как можно реже встречаться взглядами, как повелось в последнее время.
– Ла-ал-еша, – сказал Афанасьев, – сегодня я буду ночевать у пигалицы. Чтоб ты знал…
– Нет, – сказал Гаевой, поднял голову. – Ты не пойдешь к Ольге, – сказал он. – Настоящие парни сначала женятся…
Афанасьев оставил запонку.
– За-аз-начит, ты думаешь, что я могу стать подлецом?
Гаевой затянул галстук так, что уголки воротничка поднялись.
– Ты можешь стать подлецом.
– Та-аты теряешь голову в последнее время. Если б я был уверен, что ты в своем уме сейчас…
– С Ольгой я не разрешаю тебе ночевать, Вовка.
– И-а-я пойду к ней сегодня…
Они стояли друг против друга, готовые сцепиться. Потом Афанасьев сказал, вдевая запонку:
– Да-ад-урак ты, Лешка.
Гаевой ничего не сказал, оделся, ушел в клуб. Через полчаса возвратился. В комнате была Корнилова. Афанасьев стоял у окна, между спинкой кровати и платяным шкафом – плечом к окну. Ольга стояла рядом: была в шубке, в шапочке, в сапожках, говорила что-то взыскательно, ударяя кулачком по стопке книг, лежащих на тумбочке. Гаевой остановился у двери. Корнилова посмотрела на него. Подошла. Посмотрела. Возвратилась к Афанасьеву… не дошла.
– Вы поссорились? – крикнула она, притопнув, сжав кулаки. – Почему?
Лицо ее исказилось, на глаза набежали слезы.
– Пусть он объяснит, – сказал Гаевой.
– Почему?
Афанасьев повернулся.
– И-а-я сказал, что сегодня пойду к тебе. Ла-ал-еш-ка сказал, что нужно сначала записаться. И-а-я сказал, что пойду. Ла-ал-ешка сказал, что я могу стать подлецом, если пойду. И-а-я сказал, что пойду.
Слезы наполнили глаза, но еще не скатывались.
– Дураки, – сказала Корнилова. – Оба дураки! – крикнула она. – Почему вы меня не спрашиваете?! – И слезы полились из глаз.
Она упала на стул у стола, повалилась на стол грудью, головой; плечи вздрагивали.
Гаевой стоял некоторое время у двери, потом прошел к тумбочке с телефонным аппаратом, достал из тумбочки бумагу, авторучку, сбросил на кровать аппарат, сел рядом с аппаратом, написал «Обязательство»:
«Я, Гаевой, Алексей Павлович (уроженец г. Горловки, 1931 г. рождения, комсомолец), поручаюсь за своей друга, Афанасьева Владимира Сергеевича (уроженец г. Прокопьевска, 1933 г. рождения, комсомольца), в том что он, вступив в гражданский брак с Корниловой Ольгой Юрьевной (уроженкой рудника Грумант, 1939 г., комсомолкой), зарегистрирует с ней официальный брак до 1 мая 1958 г., оформив его в консульстве СССР на острове Шпицберген соответствующими документами.
Если Афанасьев В. С. не зарегистрирует официальный брак с Корниловой О. Ю. к указанному сроку, то я, Гаевой А. П., приму на себя всю ответственность перед моим товарищем, Корниловой О. Ю., которые обычно возлагаются на мужа, оставившего законную жену.
В чем и расписываюсь: (Гаевой А. П.)
С настоящим документом ознакомились:
(Корнилова О. Ю.) (Афанасьев В. С.)»
Афанасьев прочел «Обязательство», расписался, подошел к Гаевому… ничего не сказал. Корнилова долго смотрела на лист бумаги, исписанный бисерным четким почерком, долго ничего не могла понять, потом посмотрела на Гаевого, вновь разревелась.
Гаевой надел на руки жениху и невесте приготовленные к свадьбе подарки, – золотые часы; из свадебных запасов, сделанных им, достал, раскупорил бутылку «Советского шампанского».
Лишь после того как Ольга Корнилова побежала домой переодеваться и Афанасьев с Гаевым остались вновь одни, Афанасьев вынул из чемодана и положил на стол перед Гаевым радиограмму Бориса:
«Вовка тчк Видел мамы телеграмму острова тчк Какой тире то доброжелатель говорит зпт что твоя невеста испорченная девушка…»
Радиограмма была датирована 16 февраля. Гаевой спросил:
– Когда ты получил ее, Вовка?
Афанасьев сказал:
– Семнадцатого.
Гаевой подошел к Афанасьеву:
– Ты подумал, что «доброжелателем» могу оказаться я, потому не показал мне радиограмму?
Афанасьев не ответил.
Праздник Дня Советской Армии и Дня солнца в комнате Афанасьева и Гаевого был и праздником Афанасьева и Корниловой – их свадьбой, о которой знали лишь Гаевой, Остин, Березин, Шилков – люди, на которых можно было положиться.
– Вот почему, Александр Васильевич, – говорил Гаевой, – я был как дурной на этом вечере. Недоразумение сгладилось между нами, но то, что Вовка мог подумать обо мне… Такие обиды сразу не забываются.
Романов перечитал последнюю запись Афанасьева, сделанную в дневнике:
«Март 1958 г. Лешка лучше меня. Не знаю: будет ли у меня когда-либо друг?.. Останется ли другом Лешка?… приду к нему как тот, кем я был для него прежде. Я уверен…»
– Я думаю, Александр Васильевич, – говорил Гаевой, сидя на кровати, – «доброжелатель» – это Дудник. Он умеет бить из-за угла… Это его почерк… Я думаю, и теперь Вовку ищут не потому, что он заблудился на охоте и сам попал в какую-то беду, – его ударил из-за угла Дудник… Сейчас придут Андрей и Жора, Александр Васильевич…
Романов встал. Гаевой вынул из-под подушки горячую кастрюлю, окутанную газетами, полотенцами, поставил да стол.
– Это для нее? – спросил Романов, кивнув в сторону окна.
– Она не ела с ночи, Александр Васильевич, – сказал Гаевой. – Раиса Ефимовна не выпускает ее из больницы и к ней не впускает. Она не будет есть ничего, кроме этого, – кивнул он на кастрюльку. – На Груманте сейчас нет свежего мяса, а Вовка говорил, что ей сейчас нужно свежее мясо. Вовка последнее время кормил ее куропатками, я видел, как он готовит… Ей нельзя сейчас голодать, Александр Васильевич.
– Ты хочешь, чтоб я отнес это в больницу, Леша?
– Пожалуйста, Александр Васильевич.
Он едва стоял на ногах; глаза были красные от бессонной ночи и усталости, ноги подкашивались.
– Андрей и Жора вот-вот появятся, Александр Васильевич.
– Ладно, Леша… Когда война начиналась, мы тоже думали, что это на месяц-два – не больше… Поспи немножко, я разбужу.
– Я знаю… Проведу наряд второй смены…
– Ложись и спи.
– Спасибо, Александр Васильевич… Проведу наряд, а потом…
IV. За что ты убил его?!Поисковые партии уходили с Груманта, из ГРП, Кольсбея, возвращались; Батурин вел розыски планомерно – кругами, расходившимися от поселков. Он не замечал Романова: не посылал с поручениями, не останавливал, когда Романов уходил; лишь раз спросил:
– Остин-то где?
– Сейчас придет.
– Березин, стало быть?..
– Они вместе.
И все… Он не кричал, не шумел, коротко отдавал распоряжения, выслушивал терпеливо, лицо было серое, жилка на лбу пульсировала. Впервые после войны Романов видел, как человек на его глазах старится. Могучие плечи Батурина обвисли, на лице появились глубокие складки, не заметные ранее, густая паутинка острых морщин; в глазах жила усталость, физически ощутимая. За столом сидел, уронив голову, старик. Красным карандашом Батурин отмечал на карте районы, обследованные поисковыми партиями.
Шестаков ушел с группой шахтеров-охотников в сторону Лонгиербюена. Новые поисковые партии уходили в горы, на фиорд. Розыски продолжались.
А горы и ущелья, фиорд молчали. Даже непродолжительная поземка в Арктике – ловушка для человека, вдруг ушедшего от друзей.
– Дудник – гнида. И хитрый как лис, – сказал Остин. – Дудник должен слышать то, что я скажу… Это важно.
Он топтался в снегу возле дорожки, не знал, куда деть длинные, тяжелые руки, устало склонял голову.
– Тебе нужна очная ставка? – спросил Романов.
– Да. Это важно.
Было за полдень. Вторая смена ушла в шахту, первая возвращалась. Те, кто успел переодеться, пообедать, спешили с лыжами и без лыж к административно-бытовому комбинату, группируясь на ходу. Шахтеры разговаривали вполголоса, поглядывали по сторонам вопрошающе, угрюмо.
Потрошили тревожную тишину выхлопы кларков ДЭС.
Остин топтался в снегу, снег сухо скрипел под ногами, наползал в ботинки, – застывшие на холоде лицо, руки казались обожженными.
– Давай, – сказал Романов, – зови Дудника.
Остин сошел на дорожку. В движениях, в жестах чувствовалась тяжесть многих километров, пройденных без передышки.
Солнце стояло высоко над фиордом, против ущелья Русанова. Снег горел белым, холодным пламенем, стелющимся, ослепляющим.
…Остин заговорил, лишь Дудник сел.
– Ты приехал на остров в прошлом году? – спросил Остин. – Приехал перед поляркой, правильно?
– Правильно, – сказал Дудник.
– Ты приехал на одном пароходе с Корниловой, так?
– Твое какое собачье дело, с кем я ехал?
Разговаривали в кабинете над механическими мастерскими. Остин и Дудник сидели на стульях, разделенные столиком, Романов стоял у окна, отгороженный от них письменным столом.
– Ты, Михаил, не собачий поводырь. Даже не техник по безопасности в пожарной команде. Ты токарь, – сказал Остин. – Ты знаешь: чтоб сделать болт, нужна поковка, надо нарезать резьбу. К болту надо нарезать гайку. Если ты будешь дрыгаться на каждом слове, разговора у нас не получится: нечем будет стянуть разговор. А нам для разговора… Тебе это нужно.
– А ты, Андрей, в ремесле учился на слесарюгу, – сказал Дудник. – Ты тоже знаешь: не с каждой поковки можно сделать болт, какой тебе надо; не к каждому болту подойдет гайка, которую ты держишь в кармане. И не лезь не в свое дело. Не тебе говорить со мной про Корнилову.
– Если ты, Михаил, не хочешь об этом говорить, значит, ты уже поджимаешь хвост: боишься, чтоб не прикрутили. У тебя характер такой. Правильно?
Остин напрягался: сидел, упираясь в спинку стула; руки в карманах лыжных брюк, локти разведены в стороны. Дудник сидел так, словно собирался драться: ноги расставлены, спина выгнута, руки, поросшие кустиками рыжеватых волос, на краю столика.
– Ты подлюка, Андрей, – сказал Дудник. – То, шо ты подлюка, я знаю трошки. Но ты еще… Интересно. Ну-ну?
– Значит, – сказал Остин, – ты приехал на одном пароходе с Корниловой, так?
– Я хотел жениться на ней! Христопродавец!
– Один болт есть, Михаил, – сказал Остин. – Вчера, в четверг, ты ездил в Кольсбей на охоту…
– Ездил, – сказал Дудник.
– Возле гаража пожарной команды ты разговаривал с Афанасьевым.
– Ну?
– Вы разговаривали о Корниловой. Ты сказал: «Ла а-адно тебе, инженер. Я еще пацаном был – любил: намажет мать кусок хлеба медом, я мед слизну тайком а хлеб – куркам. Я трошки знаю про это: кто тайком слизывает мед, тот хлеб выкидает… Теперь ты на ней подавно не женишься, инженер». Афанасьев сказал тебе «Ты болван, Дудник. И что страшно: сам того не знаешь что болван». Правильно, Михаил?
– Затычка инженерская…
– Потом ты сказал Афанасьеву: «Ла-а-адно, инженер. У меня кожа толстая: такие слова меня не царапают. А морду я тебе когда-то набью трошки… за то шо ты дорогу перебежал». Афанасьев ответил на это: «А все-таки ты болван, Дудник. Я думал, ты поумнел после того, как вылетел из нашей комнаты в форточку без макинтоша и без шляпы… Ты – полтора болвана, Дудник, хоть и женатый человек».
Дудник метнул беглый взгляд в сторону Романова: порозовели скулы.
– А это уже гайка к болту, Михаил, – сказал Остин.
Романов не знал, что Дудник женат: в его «Карточке учета кадров» в графе «семейное положение» было написано – «холост».
– А ты, Андрей, не только подлюка, а и брехун, – сказал Дудник. Он говорил, смотрел, сидел так, что все, что он говорил, как смотрел, как сидел, было оскорбительным для Остина.
– Погоди, Михаил, – сказал Остин; улыбка перекосила рот. – Кто из нас подлюка, мы увидим. А кто из нас «брехун», на это есть справка. Она у тебя, Михаил, в кармане: «Заняла очередь нового «Москвича» ждем любим твои Анжелика Валентина». Ты получил эту телеграмму на прошлой неделе. Тебе принес ее с почты Савицкий. Если ты не оставил ее дома, она у тебя в правом кармашке – на груди. Правильно, Михаил?
Дудник вновь метнул в сторону Романова беглый, скользящий взгляд, скулы горели, как маки.
– Вот так, Михаил, – сказал Остин. – Считай, что твой хвост уже насадили на болт, затянули гайкой.
На Груманте никто не знал, что Дудник женат…
– Если ты кричишь «брехун» и начинаешь краснеть, значит, то, что тебе говорят, правда, – продолжал Остин. – У тебя характер такой, Михаил… Ты не работал с Афанасьевым. Ты не знаешь его. Ты жил с Афанасьевым рядом после работы. Для тебя Афанасьев был министерский сынок, стиляга. Министерским сынком он был для тебя потому, что ты ему завидовал; ему жить было легче, чем тебе; к двадцати пяти годам он стал инженером, хорошим шахтером, а ты – хороший токарь – скатился к тридцати до пожарника. Стилягой он был для тебя потому, что Корнилова не захотела стать твоей любовницей – стала его женой; потому, что он не боялся тебя. Ты завидовал Афанасьеву и ненавидел Афанасьева, Михаил…
Дудник посмотрел на Романова, на Остина, шагнул к двери. Романов остановил его уже на пороге:
– Куда ты?
– Домой, – сказал Дудник, – Я думал, вы меня зовете. А с этим… С тобой мы еще потолкуем, инженерская затычка.
Романов вернул пожарника, велел отвечать на вопросы Остина так, как если бы его вопросы задавали он или Батурин. Остин упирался в спинку стула, держал руки в карманах, отставив локти.
– Ты завидовал Афанасьеву, ненавидел Афанасьева, – сказал Остин, лишь Дудник вновь сел. – Поэтому ты, гнида, и радиограмму послал в Москву под видом доброжелателя…
– Врешь, подлюка! – вскочил на ноги Дудник. – Александр Васильевич?!
– Сядь, – сказал Романов. – Будешь кричать, позову радиста. Судить будем товарищеским судом за подлость.
– Это контргайка на твой хвост, Михаил, – сказал Остин. – Ты не умеешь прощать. У тебя нет пороха выходить в открытую. Ты бьешь из-за угла. У тебя характер такой, Михаил.
Дудник вновь положил руки на столик; старался прочесть что-то в глазах, в лице Остина. Узкие, широко поставленные на скуластом лице глаза Остина искрились насмешливо.
– Это было в прошлом году, осенью, – сказал он. – Ты только что приехал на остров, Михаил. Ты попросил меня сделать кошки. У меня были лишние, когда ты просил. Ты сулил мне деньги за кошки. Я знал, что у тебя есть фабричные жаканы. Мы поладили на двадцати фабричных жаканах и банке бездымного пороха «Сокол». Ты тогда жил в Кольсбее. На второй день ты привез плату. Мы разменялись. Это было в прошлом году, осенью. Правильно?
– Правильно, – сказал Дудник.
– В этом году, на прошлой неделе, ты опять зашел ко мне, – продолжал Остин. – На прошлой неделе ты просил у меня пяток фабричных жаканов. Ты говорил, что видел медведя за Кольсбеем. В понедельник ты собирался идти на медведя…
– А я и ходил, – сказал Дудник. – Меня рабочие Березина видели с самосвала, когда я вертался. Они ехали от норвежского домика…
– Пять фабричных жаканов я не мог дать, – сказал Остин. – За четыре жакана я спросил сорок пистонов. Мы поладили. Правильно?
– Правильно, – сказал Дудник; пальцы его сжались в кулаки, загребая скатерку.
– Ты принес из пожарки пистоны. Мы присели на корточки возле ящика с припасами. Ты получил четыре жакана.
– Правильно.
– Ты получил четыре фабричных жакана, – сказал Остин спокойно. – Это важно… В понедельник ты ездил в Кольсбей за медведем. Ты пошел из поселка к мысу Пайла бухтой. Возле норвежского домика вышел на берег. Тебя видел шофер с самосвала. От норвежского домика ты ушел по берегу Айс-фиорда в сторону Баренцбурга. Правильно?
– Правильно, – сказал Дудник.
– В конце первой смены тебя видели рабочие Березина. Они ехали на самосвале от норвежского домика в порт. Ты шел к дороге не со стороны Баренцбурга, а из Лайнадаля. Ты махал рукой, бежал – самосвал не остановился.
– Правильно.
– Ты не пришел в порт, Михаил. От пресного озера ты вернулся к мысу Пайла.
– Я заметил нерпу около лунки.
– Ты ходил по Колбухте возле норвежского домика, стрелял.
– Я убил нерпу.
– И после этого ты не пришел в порт. Ты ушел мимо пресного озера в Колес-долину.
– Я боялся – заметят печенку. Я вырезал у нерпы печенку.
– Ты вернулся от пресного озера в бухту, возле лунки стрелял, от лунки пошел не в поселок, а мимо поселка. И это важно, – сказал Остин.
Он положил длинные, тяжелые руки на столик. Дудник упирался в спинку стула.
– Во вторник ты дежурил, – продолжал Остин, – в среду ты уехал в Кольсбей первой электричкой. Ты ходил по Колбухте возле норвежского домика. Ты долго ходил…
– Я думал, шо найду еще нерпу.
– Ты долго ходил по Колбухте между лункой и берегом.
– Я затаптывал следы, шоб по следам не заметили, шо я убил нерпу.
– Потом ты пошел в Колес-долину…
– Я затаптывал следы…
– Ты затаптывал следы возле лунки, между лункой и мысом Пайла, в Колее-долине. Это тоже важно, – сказал Остин.
Они следили друг за другом, подстерегая.
– Во вторник Афанасьев ездил в Кольсбей после работы, – продолжал Остин. – Ты знаешь, зачем он ездил в Кольсбей?
– Я не шестерю перед инженерами, – ответил Дудник.
– Афанасьев искал Цезаря и Ланду. Последний раз собак видели в порту в понедельник. Последним видел их Жора Березин. Собаки бегали по снегу возле пресного озера. Жора видел их из кабины самосвала. Он вместе с рабочими ехал от норвежского домика в порт. Он ехал самосвалом, который не подождал тебя.
– Я не видел собак в понедельник. Куда ты гнешь, христопродавец?..
– После этого никто не видел собак в Кольсбее, на Груманте. И это важно, Михаил.
У Дудника горели скулы. Остин навалился грудью на стол:
– В среду, в четверг Афанасьев искал следы Цезаря, Ланды. Потом он искал, у кого есть фабричные жаканы.
– Он и меня пытал про жаканы, – сказал Дудник.
– Вы разговаривали возле ворот гаража пожарной команды. Вы разговаривали о Корниловой.
– Правильно. А после этого…
– Потом о фабричных жаканах.
– Правильно…
– Погоди «править». На поковках растратишься, на болты и гайки не хватит.
– Затычка. Куда ты гнешь?
– Ты сказал Афанасьеву, что брал у меня четыре фабричных жакана на прошлой неделе.
– Я показывал…
– Ты показал Афанасьеву четыре патрона с фабричными жаканами.
– Он смотрел и самоделковые…
– Остальные патроны были у тебя с самодельными жаканами.
– Двенадцать штук.
– Ты показал Афанасьеву четыре патрона с фабричными жаканами, которые ты взял у меня. Запомни: четыре.
Романов впервые видел Остина таким, каким видел его в шахте – за работой, когда его руки жили как бы сами по себе, увлекаясь делом, сосредоточившись на деле, становились легкими, а он как бы шел за ними – лишь сопровождал их, повинуясь их движению. Таким Остин бывал иногда на волейбольной площадке, в оркестре. Теперь его руки не были заняты делом, он был сосредоточен, увлечен, как в работе, – упрямо шел к чему-то своему, отмахиваясь от всего, что мешает идти. Романов впервые видел таким Остина.
– Вы распрощались с Афанасьевым возле гаража, Михаил, он уехал на Грумант, – сказал Остин. – На Груманте Афанасьев зашел ко мне. Он сел на кровать, спросил, когда я давал тебе фабричные жаканы, сколько. Я рассказал. У Афанасьева отпотело ружье. Он слушал, протирая ружье. Потом я рассказал ему о пятом фабричном жакане.
– Не было пятого жакана! – крикнул Дудник и вскочил.
– Не выдрыгивайся, Михаил. Я говорил: растратишься на поковках, на болты, гайки не останется.
– Александр Васильевич! – крикнул Дудник, махая руками: виски горели. – Я его… За такую…
– Сядь, – сказал Романов и показал рукой на стул. – Сиди и слушай, или сейчас же пойдем к Батурину.
Дудник провел ладонью под носом, сел.