355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владлен Анчишкин » Арктический роман » Текст книги (страница 23)
Арктический роман
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 14:09

Текст книги "Арктический роман"


Автор книги: Владлен Анчишкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 38 страниц)

– Не-э-эт!..

VIII. Но почему? Почему?!

Она затылком, спиной, ладошками почувствовала его приближение… Батурин догонял… как злой рок; шел так, словно старался причинить боль и помосту, отгородившемуся притоптанным снегом; снег скрипел под каблуками сапог. Решительное выражение на лице, строгое; одна рука в кармане полушубка: он почему-то и зимой всегда ходил без перчаток; в глазах спокойная твердость человека, который решил что-то важное, бесповоротно… Новинская почувствовала, как кровь отошла от лица – воздух плотнее прижался к щекам, сделался холодным.

– Стало быть, я готов, Раиса Ефимовна, – сказал Батурин, догнав ее.

– Что вы хотите, Константин Петрович?

– Пойдем в больницу – вытащишь мой барометр.

– Мне сейчас недосуг, Константин Петрович, – сказала она, оглядевшись: нет ли Романова где? не смотрит ли?.. И объяснила – У меня сейчас операция. Игоря Шилкова…

– Вот и ладно, – сказал Батурин. – Стало быть, и я заодно.

Лишь теперь до Новинской дошло – она поняла, что он хочет. И растерялась. После того как Батурин поступил с Романовым так… как поступил, после свидания в домике против клуба и объяснений в зале для репетиций она могла ожидать от Батурина всего, что угодно, но только не этого. Ведь он слышал, что она говорила Романову: она не может теперь «доверить своим рукам кп скальпеля, ни пинцета – там такие… тонкие нервы…».

– У меня сейчас нет времени, – сказала она. – У меня операция.

– И у меня сейчас нет времени – главного на руднике нет, – сказал он.

– Я не могу делать вам операцию…

– Я тоже не мог ехать на Грумант; мне сказали: «Надобно», – я поехал…

То, что говорил Батурин и как говорил, было похоже на наказание. А если уж дело дошло до наказания, то она, Новинская, должна наказывать, а не он. Она!.. Новинская повернулась к Батурину не лицом – всем корпусом, выпрямилась.

– Хорошо, Константин Петрович, – сказала она. – Если вы настаиваете… Хорошо. Приходите через полчаса: мне нужно подготовиться.

Ей не хотелось идти с Батуриным по улице – чувствовать на себе взгляды… Батурин вынул папиросы, зашагал в сторону административно-бытового комбината, прикуривал на ходу, шел споро, словно эти полчаса были необходимы ему, чтоб «подготовиться», а не ей.

Кровь возвратилась к лицу и тотчас же ударила в голову: почему она согласилась?.. почему?! Кровь била в виски: почему уступила?!

Новинская подмяла ступеньку лестницы, убегающей к главному входу в больницу, оттолкнула, попирая, словно бы это была не ступенька, а собственное ее самолюбие, пошла, поднимаясь, побежала… не в больницу – на Птичку, чтоб уйти от всех хотя бы на пять – десять минут… остаться наедине с собой… умыться холодной водой, постараться уйти от себя… Дура!

Батурин молча влез в больничный халат, надел шлепанцы. Молча прошел в операционную, разделся, лег на стол, на бок, подставив левые щеку, ухо. Не посмотрел на Новинскую. Не прятались в уголках рта теперь и тени улыбки. И в глазах не было смеха; лишь в глубине их… далеко где-то, жили колебание, сомнение, робость. Угадывались. Можно было лишь предполагать, что они существуют. Новинской хотелось, чтоб они были!.. Взглянула невольно на Борисонника, торчавшего рядом; у него согнулась спина, лишь Батурин вошел, ноги сделались шустрыми, – вспомнила…

Новинская не помнила случая, чтоб Батурин обращался в больницу за помощью. Но он иногда звонил Борисоннику. При свидетелях терапевт обходился в разговоре с начальником рудника двумя лишь словами:

«Да… Нет…» К Батурину в дом не был вхож никто из полярников Груманта, – Борисонник забегал к нему и в рабочее время, и ночью. Если Новинская спрашивала: «Что случилось?» – терапевт, как правило, поднимал плечи и брови, отвечал: «Ничего особенного. Константин Петрович приглашал меня, чтоб посоветоваться… по разным вопросам». Отвечал и тотчас уходил. Поняла; Борисонник был все это время за «душеприказчика» у Батурина, взялся и теперь ассистировать во время операции…

И «десятиминутка» на Птичке, и умывание холодной водой полетели вверх тормашками, – кровь звенела в ушах. Новинская потеряла уверенность в том, что у нее хватит сил, чтоб хотя бы выглядеть спокойно, говорить ровным голосом, подавить нервную дрожь в руках, – попросила Батурина рассказать… Батурин улыбнулся снисходительно, как бы подсмеиваясь над собой.

Да. Его ранило зимой, в начале 1943-го. Осколки, попавшие в руку, прошли насквозь: в санбате вскрыли раны на руке, наложили лангетку на руку, с осколком в щеке не стали возиться. В госпиталь его везли машинами, железной дорогой. Трясло. В госпитале оказалось: осколок, попавший в щеку, прошел сквозь желвак, под уголок челюсти, остановился в разветвлении тройничного нерва – «гусиной лапки», как называли еще этот нерв. Профессор-старичок в госпитале объяснил: вокруг осколка переплетение ветвей лицевого нерва и тройничного. Густо разветвленная сеть лицевого нерва сигнализирует в кору головного мозга о физических воздействиях на лицо – предупреждает об опасностях. Этот нерв чувствительный и болезненный. По ветвям тройничного нерва идут сигналы из коры головного мозга – сообщают импульсы мышцам лица: управляют движением… Этот нерв нечувствительный. Если осколок оставить там, куда он забрался, он будет раздражать ветви лицевого нерва, докучая. Если попытаться вытащить осколок, можно ненароком задеть тройничный нерв – нарушится равновесие постоянно действующих сил в мышцах лица: лицо перекосится. Профессор сказал: «Не смею рисковать вашей «красотой», молодой человек… С этим осколком можно еще и воевать и жить, сколько вам вздумается. А после войны, если вам вздумается остаться в живых… Потом будет видно, молодой человек Посмотрим потом…»

И опять Батурин улыбнулся, словно бы оправдывался за свои тревоги, которые посещали его неполных пятнадцать лет тому, когда он был еще молод. А было тогда ему лишь сорок один; не хотелось и помирать косоротым. После войны сделалось как-то так, что было недосуг заняться «текущим ремонтом». Да и слова профессора-старичка засели в памяти: «Можно ненароком задеть одну из ветвей тройничного нерва…» Во время войны все ложилось в память навечно. Вот и терпел, стало быть, все докуки. После войны жить не хочется косоротым тем более. Терпел и после войны. Осколок сделался со временем «личным барометром». На Шпицбергене стал докучать основательно: скоропеременчивке настроения и капризы… этой дамы – злой Арктики… обернулись тем, что терпение вышло…

Не посмотрев даже в сторону Леночки, Новинская протянула руку – приняла шприц, ввела новокаин в зону вмешательства.

– Больно?

– Ну, – сказал Батурин, не размыкая челюстей, – укол ведь.

Борисонник деловито топтался рядом; угловатые черты лица были сведены в гримасу, с какой показательно умненькие студенты-стипендиаты отбирают пальто у гардеробщицы и подают своим любимым накануне экзаменов профессорам.

– Перестаньте подпрыгивать, Сергей Филиппович, – сделала ему замечание Новинская. – Стол шатается.

У терапевта покраснели уши; спина осталась переломленной в пояснице… Новинская приняла очередной шприц.

– Чувствуете?

– Ну…

Для Борисонника оказалось мучительно трудным не сучить ногами в присутствии начальника рудника… Новинская ввела новокаина несколько больше нужного: чтоб Батурин и не почувствовал…

– Как теперь?

– Эг-гм-м… – сказал Батурин, не размыкая уже и губ, прислушиваясь к тому, что с ним делают.

Нужно было подождать несколько – пока новокаиновая блокада не начнет действовать ладно… Новинская возвратила шприц Леночке и лишь теперь обратила внимание на то, что рука ее не дрожит… сама она разговаривает уверенно, чувствует себя свободно… Вспомнила. Когда Батурин рассказывал, улыбался так… как-то… что его улыбку могла увидеть лишь Новинская. Лежал спокойно, доверившись… Посмотрела на Бори-сонника и не почувствовала к нему теперь неприязни. Почему бы?

Сама себе удивилась, но и скальпель взяла уверенно, и разрез сделала твердой рукой; прошла аккуратно ткани, определила точно разветвление тройничного нерва.

– Чувствуете?

– Эг-гм-м…

Только что, на Птичке, она презирала себя за то, что согласилась делать операцию. Видела себя в воображении: будет стоять над Батуриным, стиснув зубы, будет резать, не щадя, будет стараться причинить как можно больше боли, – слезы презрения к себе и ненависти к Батурину будут скатываться по щекам, падать на руки, на Батурина…

– Чувствуете?.

– Э-эг-г-г…

Старалась работать так, словно на показательной операции, – даже Борисонник и тот обратил внимание на то, как она старается; поглядывал, наблюдал, держал на весу готовые для помощи руки.

– Чувствуете?..

Осколок сидел в разветвлении тройничного нерва, словно бы между пальцами, у основания. За пятнадцать лет он успел обрасти плотной, хрящевидной капсулой, округлой и скользкой, едва выступал над разветвлением. Новинская сделала входной разрез не более сантиметра, растянула зажимами, – проход к осколку оказался маловатым для того, чтоб действовать пинцетом в проходе свободно. Ввела пинцет, нащупала осколок осторожно, так, чтоб не задеть нерва. Осколок выскользнул…

– Чувствуете?

– Э-эг-г…

Осколка не было видно. И разрез увеличивать было теперь ни к чему: нужно было бы разрывать скальпелем ткани – идти дальше тройничного нерва, в глубину, – не хотелось рисковать лишний раз случайной встречей с веточкой нерва. Новинская попробовала зондировать осколок иглой от шприца. Нашла: он подался не только в глубину, а и в сторону. Попыталась взять осколок на новом месте: он вновь выскользнул.

– Почувствуете боль, Константин Петрович, скажите, – предупредила Новинская.

– У-ум-мгу… – промычал Батурин; лежал спокойно, разглядывал входную дверь; ни единым движением на лице не выказывал своего состояния – ничего в лице не было, кроме доверия… даже уверенности.

Да нет же, Борисонник все это время исполнял роль не «душеприказчика», а всего лишь сестры милосердия: мужчины с возрастом начинают скрывать свои недуги —. Батурин не хотел, чтоб о его недугах знала Новинская.

Вновь нащупала осколок иглой. Он вновь выскользнул… потерялся… Новинская посмотрела на часы. Ого! Она собиралась покончить с осколком за десять – пятнадцать минут, – прошло полчаса. У Батурина на носу, на верхней губе блестела капельками испарина.

– Чувствуете?

– У-ум-мгу… – сказал он; видно было: не спроси она – не обмолвился бы.

В душе Новинской скользнуло раскаяние. Да. Тогда… в кабинете, когда Батурин поцеловал, она ненавидела, защищаясь, но и не видела, не чувствовала, чтоб он был способен на большее, нежели поцелуй. Просто: не справился с вдруг нахлынувшим чувством… И в домик к себе, во время дождя, он заманил ее не затем, чтоб добиться… а лишь с тем, чтоб пожаловаться в конце концов ей на осколок, склонить ее к тому, чтоб она не уезжала с Груманта… Не воспользовался и когда она сама пришла, ослепленная ненавистью… и ничего не сказал, хотя и был вправе отшлепать ее по самому мягкому месту, как наказывают детишек, «выгнать взашей», – сам выбежал, хлопнув дверью так, что вешалка в прихожей слетела с гвоздя и повисла на одном крючке, раскачиваясь… ушел из дому, оставив Новинскую одну – в чужом доме, наедине со своей совестью; старался не встречаться с ней и потом, даже в столовой…

Новинская ввела дополнительную дозу новокаина, попросила подать ей тампон – сама сняла с лица Батурина испарину.

Осколок не прощупывался. Не хотелось и ковырять вслепую, зондируя, – увеличивать возможность случайного травмирования тройничного нерва. И на Борисонника посмотрела теперь, как бы советуясь. Взглянула лишь. Он был жалок рядом с Батуриным; стоял, готовно согнувшись, хотя и смотрел так, словно бы и он подумал то же, что и она, Новинская… Пришлось поднять Батурина, увести в рентгенкабинет.

«По ходу сообщения», проделанному пятнадцать лет назад, осколок ушел от «гусиной лапки» – спрятался под уголком челюсти. Новинская отметила осколок иглой, вернула Батурина в операционную. И вновь осколок убежал, вновь пришлось идти в рентгенкабинег, возвращаться. Опять убежал. Он, видно было, не привык «засиживаться» на одном месте – гулял в районе «гусиной лапки»; можно было верить Батурину – докучал немилосердно. Лишь после третьего похода в рентгенкабинет Новинской удалось подогнать осколок к тройничному нерву, взять пинцетом за округлый и скользкий конец – он подался… задержался… вновь пошел… Батурин поморщился…

– Больно? – спросила она.

– Ничего, – отмычался; лоб и лицо блестели влажно. С начала операции прошло семьдесят пять минут. Жарко было и Новинской. Она очистила осколок: он был не толще сложенных губок пинцета, не более полутора сантиметров в длину, – положила Батурину на ладонь.

– На память о Груманте, Константин Петрович, – сказала и почувствовала: от ненависти не осталось и следа. – Будете показывать внукам…

– Все? – спросил он, едва разомкнув губы.

– Сейчас.

Борисонник вновь засучил ногами – засуетился с таким выражением на лице, словно он сделал для начальника рудника все, что мог, теперь готов и рассказать о том, что уже сделано.

– Держите зажимы, Сергей Филиппович, – вынуждена была унять его Новинская, но покладисто.

Она промыла проход к тройничному нерву, гнездо, в котором сидел осколок, протампонировала. Еще раз проверила: убедилась, что все в порядке, наложила на разрез скобу. Одна лишь скобочка. Через две-три недели лишь рубец огрубеет, от операции не останется следа.

Ну что ж. Теперь и Новинская могла признаться себе: она-то и оперировать согласилась… Да. Тогда, на улице, растянувшейся от скал Зеленой до скал Линдстремфьелль, она вдруг почувствовала, что не сможет доверить своим коллегам Батурина, хотя и верит в них, – ни баренцбурскому, ни пирамидскому хирургам – никому вообще… Почему? – не могла понять и теперь. Ведь он так… поступил с Романовым…

– Все, – сказала она. – Все, Константин Петрович. Можете подниматься.

Батурин поднял голову, сел, упираясь руками, опустил ноги, был словно бы пьян. Новинская улыбнулась невольно: она перестаралась-таки – ввела новокаина больше нужного, – действующий по соседству с головным мозгом новокаин бомбардировал теперь мозг, как пары спирта, принятого внутрь; Батурин был «но-во-кау-тирован», как сказал бы Романов. Он даже пошатнулся, когда слезал со стола, надевал, нащупывая ногами, шлепанцы. Новинская приложила к ранке тампон.

– Придерживайте рукой, Константин Петрович, – велела. – Подержите немножко, потом выбросите: пусть рана подсыхает…

Видно было: Батурин чувствовал себя неуверенно, спешил прилечь, но молчал и выполнял все, что говорила ему Новинская, покорно, доверяясь как и перед операцией, на операционном столе, молча. Новинской было и радостно оттого, что Батурин выполняет все ее указания с молчаливым доверием, покоряясь ее воле безоговорочно, и грустно почему-то: какая-то досада на кого-то, на что-то не давала выхода чувству свободного облегчения, – мысленно она то и дело видела Романова.

– Хотите посмотреть, Константин Петрович? – спросила она вдруг, когда Батурин направился к выходу. – Мы сейчас будем делать операцию Игорю, – назвала она Шилкова почему-то по имени, – я покажу вам классическое удаление аппендицита. Хотите?

Батурин остановился, согласно качнув головой. Подчинялся, как прирученный. А Борисонника, суетливо вращающегося возле него, заметно было, терпел лишь. Жизнь человеческая продолжалась и в больнице… в операционной…

Она показала Батурину «классическое удаление аппендицита». Шла к аппендиксу, как и к осколку, вскрыв кожный покров и брюшину разрезом, достаточным лишь для того, чтобы свободно работать пинцетом, вышла точно к отростку. И на разрезы потом наложила, как и Батурину, лишь по скобочке, – когда ранка затянется, от операции не останется и следа. Как бы давала понять Батурину, что так же она сделала и ему: удалила аккуратно, чисто и «красоту» сохранила. Подбадривала. Шилкову велела после операции самостоятельно идти в палату, ложиться; она всегда так делала с больными после удаления аппендикса, если все проходило нормально, – как бы сообщала этим больному уверенность в том, что операция плевая, все хорошо, больной не имеет оснований не чувствовать себя бодро. Уверенность больного в благополучном исходе – первый помощник хирурга. Батурин терпеливо простоял всю операцию, наблюдая, молчал; осторожно придерживал коротким, сильным пальцем со взбухшими венами тампон возле уха – на ране. Молча проводил взглядом Шилкова. Молча, видно было, поверил и в себя – в то, что и у него все в порядке, и он через день-другой сможет «бежать в свою шахту». И в глазах у него, несколько помутившихся, появилась уверенность. Угадывалась. Новинской хотелось, чтоб она была. Она была… А Новинской было грустно. Она думала о Романове. Досада на кого-то, на что-то начинала раздражать. Даже плакать почему-то хотелось.

Стянув перчатки, маску, сбросив халат, Новинская перешла в свой кабинет, стояла у окна, прижимаясь к холодным стеклам ладошками, смотрела в сумерки, быстро сбегающиеся к Груманту, все ближе, теснее. Смотрела на фонарный столб у «Дома розовых абажуров». На белые гребни вновь поднявшихся волн в черном фиорде.

Темно-серые, словно мрамор, стекла были холоднее ладоней. Свет электрической лампочки с фонаря падал опрокинутой лейкой, шатающейся словно колокол: в лейке загорались снежинки, вспыхивая, гасли, улетая в темно-серые сумерки. Жестяной абажур с лампочкой на фонарном столбе всегда почему-то, лишь наступает полярка, качается. Высокая волна набегала из невидимой дали, падала на грумантский берег устало, ухая и гудя. Казалось: она обежала все океаны, моря в поисках берега, от которого когда-то ушла, потом искала всю жизнь – нашла в конце концов родной берег, на котором не страшно и помереть. Берег радости и печали. Берег начала конца. Волны всегда почему-то приходят издалека. Даже в густые, непроглядные сумерки, когда их не видно.

И пароходы. Где-то в морях, океанах они идут и теперь; вокруг лишь высокие валы и ветер, не видно ни зги. Они, как и волны, всегда спешат к своему берегу радости. Но они никогда не уверены: дойдут ли, встретятся с родным берегом? В море никогда и никто не знает, где начало конца.

Знает ли Романов, что ищет теперь?.. Не потерял ли он берега радости?.. Не пришло ли начало конца для нее, Новинской?

Нет. От этого не уйдешь. Можно щупать ладонями стекло, наблюдать за вспышками суетливых снежинок До бесконечности, гоняться за волнами и пароходами по по морям, океанам, но от себя невозможно отгородиться ни временем, ни пространством.

Нет. Она не разлюбила Романова. Любит. Никому, ничему не позволит отнять. Не позволит и ему оставить ее и детей. Сможет даже драться, как дерутся мужчины, если нужно будет, но не позволит!.. Не сможет и быть без Батурина. Не может даже представить себе: как можно быть без него…

Ладошки холодило стекло, загорались снежинки, гудели, ухая, волны у берега… Голова шла кругом.

Уходя в больницу, Батурин отдал приказ: оставил Романова за себя – «исполнять обязанности начальника рудника».

После операции Батурину можно было идти домой тотчас же, он остался в больнице. Вечером Романов должен был вернуться на Птичку – ушел в шахту.

На третий день, тем более на четвертый, Батурину можно было выходить на работу, нельзя было лишь ходить в шахту – мыться под душем щелочной шахтной водой. У Батурина «заболело в груди». Борисонник «исследовал начальника рудника всесторонне». Батурин спал по двенадцать часов в сутки, ел четырежды на день; никого не принимал, ни с кем не хотел разговаривать, – читал детективы. Романов появлялся на Птичке один раз в два дня, вновь убегал; бегал по руднику, как когда-то бегал по рингу, дважды, трижды на дню ходил в шахту, – похудел, запали глаза, – жил словно бы в горячечном бреду.

Глядя на Батурина и Борисонника, на Романова и Шестакова, помогавшего «и. о. начальника рудника», Новинская думала порою, что она живет в мире, похожем на «сумасшедший дом». Все чаще вспоминала ходовую фразу Романова: «С тех пор как человечество придумало колесо, все в мире катится под гору». И у нее в душе жил «сумасшедший дом», все «катилось». Почему? – не могла понять, и не могла найти себе места.

Часть вторая
I. Из дневника Афанасьева

Октябрь 1957 г., Грумант («Дом розовых абажуров»)…

Чудная она какая-то, Ольга. Ребята, приехавшие на одном пароходе с ней, говорили, что у нее хороший голос: они слышали, как она пела в Мурманске, в гостинице. Нам с Лешкой она сказала: «С детства не умею петь». Когда на Груманте узнали, что Советский Союз вывел на орбиту искусственный спутник Земли, Штерк разыскал Корнилову, она развела руками: «Так у меня ж голоса нет». Оскар проверил ее силлогизмом: «Спутник советский. Все советские люди рады ему – поют от радости. Вы не хотите петь. Ergo[15]15
  Следовательно (лат.).


[Закрыть]
, вы не советский человек?» Ольга запела. Потом, когда ее хорошо приняли, сама напрашивалась за кулисами: «Я спою индийскую песенку, можно? Только для этого разуться нужно, чтоб и танцевать. Босой танцевать нужно, как танцуют индианки. Давайте?»

В спортзале, на танцах, она старалась быть серьезной; относилась к обыкновенным танцулькам, как к смотринам. Когда возвращалась из круга, подходила к Раисе Ефимовне, делилась: «Фу-у-у… Я думала здесь белые медведи замерзают от холода. А здесь так жарко… У меня спина мокрая».

На Птичке, за чаем, она уже рассказывала, как пела в школе на вечерах, а потом соседские мальчишки сманили ее в мореходку, где был самодеятельный джаз-банд; пела в джазе – ее записывали «на магнитофоны», записали «на пластинку»; неожиданно для нее ее голос справился с «Соловьем» Алябьева, «Ласточками» Брусиловского. Она хвасталась, рассказывая, не подозревая того, что хвастает.

Потом это: «Скажем, что решили пожениться на время, пока будем жить на острове»… «Я хотела, чтоб первый раз меня поцеловал мужчина, который будет моим мужем…»

Каждый раз она какая-то другая… Чудная.

Брови у нее словно вышитые: ниточка к ниточке, сверху подрублены – обрезаны тонко. Они выделяются на лице; кончики раскрылий чуть-чуть приподняты… И глазищи… Иногда кажется, что, кроме глаз, ничего нет на лице… вообще ничего… Только вот прядка, свисающая на лоб, что ли… Каждый раз, когда мы вместе, Лешка подходит к Корниловой сзади, склоняется, вытягивает шею через ее плечо, помогает ей сдувать прядку со лба. Корниловой почему-то нравится этот великосветский жест, – она лишь делает вид, что не нравится. Лешка доволен своей выдумкой, хохочет, оправдываясь:

– Мне можно – я не курю; Вовке нельзя – от него никотином разит. Ты больше никому не разрешай, Ольга. Слышишь?.. Если что – по морде. Или Цезаря натрави. Усвоила?

Лешка давно пользуется терминологией Батурина – подражает ему. А когда он с Ольгой, старается казаться героем. Он убежден: девчонки любят сильных и отважных, – обуздать сильного и отважного мужчину – значит поверить и в свою силу… женскую.

И губы у нее… Лешка как-то сказал:

– К ним нельзя прикасаться… Они как налитая до предела клубника… Смотри не вздумай хватать ее руками за губы.

Черт!.. Он и не догадывается, почему Ольга стала называть и его по имени, обращаться и к нему на «ты».

Я знаю: все девчонки красивые, пока они девчонки. Некрасивых девчонок нет. Роза или василек, цвет абрикоса или шиповника, даже чертополох – все цветы красивые, пока они цветы. Это уж потом, когда девчонка становится матерью, можно говорить о красоте, выдерживающей испытания. А девчонки – цветы: в них девственная свежесть, чистота девственности. Они не могут быть некрасивыми. Я иногда смотрю на Ольгу, стараюсь представить ее матерью и не могу. Она, наверное, всегда будет девчонкой. Может быть, это потому, что она маленькая… Однако, как говорит отец…

Таких девчонок, как Ольга, хотя она и дочь Юрия Ивановича, я видел тысячи. Они учатся в нашем институте, живут в нашем доме на улице Воровского, стайками встречаются на московских проспектах, на Черноморском побережье Кавказа, в Крыму, бегают с портфельчиками и сумочками и в Кемерове, и в Черемхове, и даже в Барзасе. Ничего особенного нет в них; девчонки как девчонки – как все девчонки мира. И каждая из них, как и Ольга, могла бы показаться привлекательной на Груманте, на целине, в тайге – где мало людей и много трудностей. Я знаю: на Северном полюсе Ольга была бы королевой, у ног которой, как на шахматной доске, разыгрывались бы судьбы всех королей полюса… Мы ведь, парни, тоже короли, пока молоды…

…Странное что-то творится с Ольгой. Мы с Лешкой встретили ее на пароходе, она была рада нам. Когда она сошла с катера, ей хотелось зайти в первую очередь к нам: в комнату, где жил Юрий Иванович; ключи от комнаты Зинаиды Ивановны Пановой лежали у меня в кармане – Ольга не захотела внести в нее сразу и чемоданы. Она не торопилась уходить от нас, когда Зинаида Ивановна пришла после дежурства. Весь следующий день Ольга провела с нами, была рада нам. Потом приехал на Грумант Дудник, и она отвернулась: вечером уже не захотела идти к нам. И в последующие дни избегала. По ней было видно: она хотела быть с нами, но боялась – оглядывалась по сторонам тревожно. Она боялась быть и с другими парнями – с кем бы то ни было, а при появлении Дудника вздрагивала. Она не убегала от него, делала все, что он требовал. Мы потому и уводили ее от Дудника, чтоб она не дрожала.

Вечер отдыха в рудничном клубе расшевелил ее… На следующий день, после работы, она сама пришла к нам, не уходила весь день. А потом опять испугалась чего-то: боялась на глаза попадаться мне и Лешке – на Груманте, оказалось, побывал Дудник, заходил к Ольге.

Ольга избегает нас с Лешкой, тревожно оглядывается, если встретится, уже вздрагивает и рядом с нами. В комнату к ней невозможно зайти: она постоянно занята чем-то таким, при чем «мужчинам нельзя присутствовать»… Дудник переехал на Грумант, едва не каждый день заходит к Ольге, как к себе.

У него полупудовый подбородок и глаза волка… Он намного старше Ольги. Старше меня… Странно.

Интересно… До вечера отдыха Дудник лишь приходил на занятия кружка самбо; садился в стороне, наблюдал за тем, как Лешка обучает приемам самообороны. После вечера Дудник записался в кружок; не хотел работать ни с Андреем Остиным, ни с другими ребятами – только с Лешкой. Он крупнее Лешки, сильнее, но телок; работал вяло, лишь попадал в захват, кричал: «Хоп!» Вчера теленок превратился в барса: начал работать – ринулся на Лешку и едва не выкрутил ему руку. Лешка всегда доверчив на тренировках; когда работал с Дудником, сам подмащивался, – вчера не ожидал вероломства и с трудом ушел от травмы. Дудник отказался повторить прием, оделся и вышел; прежде чем выйти, отозвал Лешку, предупредил:

– Ты кирюха московский, да я парень ростовский – смотри: кто захочет перебежать дорогу Дуднику, тот останется на дороге. Заруби себе, инженер.

Лешка предложил:

– Зачем резину тянуть? Погоди маленько – я оденусь: сейчас и выйдем на дорогу… со-о-опля рос-тов-ская!

Дудник шагнул к двери, открыл дверь, сказал:

– Пожалкуешь, кирюха, да поздно будет…

Вышел из спортзала, хлопнув дверью. На Лешку и на меня он смотрит теперь, присматриваясь, – провожает пристальным взглядом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю