355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владлен Анчишкин » Арктический роман » Текст книги (страница 24)
Арктический роман
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 14:09

Текст книги "Арктический роман"


Автор книги: Владлен Анчишкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 38 страниц)

II. В пути

Романов почти не появлялся на Птичке, не звонил в больницу. Батурин был рядом; Новинская заходила к нему каждый день с врачебным обходом, в сопровождении Борисонника, – без терапевта не решалась и заглянуть к нему, хотя Батурин и лежал в палате с Шилковым. А потом…

Да. Романов был прав как-то, когда разводил очередной «ораторий» в тихом переулочке возле улицы «Правды», перед поездкой в Форос: «Не каждый дойдет, кто идет, но дойдет только тот, кто идет, не жалея себя». Да. И если уж сложилось так, что она, Новинская, оказалась в пути, то следует ей «идти»… хотя бы затем, чтоб разбить нос в темноте, но вернуть трезвость.

А потом был поздний вечер, Романов был в шахте, в больнице никого, кроме дежурной сестры, не было, Игорь Шилков уже выписался, – Батурин остался в палате один. Новинская обошла палаты стационара, пропустив палату Батурина, – вошла к нему, когда уже следовало идти на Птичку.

У изголовья, на тумбочке, горела настольная лампа; рядом с койкой лежала на белом табурете раскрытая книга, верхний свет был погашен – в палате стоял полусумрак. Батурин лежал на спине, забросив руки под голову, смотрел в потолок; здоровый был, черт: койка прогибалась под ним; покосился, когда она вошла, вглядываясь.

– Одна-а-ако… – сказал он, лишь разглядел. – С чего же ты стоишь?.. Проходи. – И засуетился: переложил книгу на тумбочку, подвинул табурет ближе к изголовью. – Ну?.. Иди, стало быть, садись, – похлопал ладонью по табурету. – Поговорим маленько – есть о чем… посумерничаем… Чего там?..

Лишь Батурин засуетился, заговорил, она почувствовала, что сделала… делает что-то не то, но выйти уже не могла – шагнула к нему. Старалась выглядеть спокойной, уравновешенной, будто так… просто зашла: делала традиционный обход, прежде чем уйти домой, лечь… зашла на этот раз и к Батурину, – он ведь скоро выписывается… Подошла не торопясь, отодвинула табурет в сторону несколько, опустилась на табурет, поправив под собой, на коленях платье, халат; была в том платье, в котором Батурин видел ее, когда заглянул в больницу впервые, и теперь халат на ней был расстегнут.

– Ну, чего там на белом свете? – спросил Батурин. – Что там делается? – повторил вопрос.

Шея у него и впрямь все еще не утратила свежести. И он знал об этом, наверное, помнил, потому, должно быть, и не любил галстуков, расстегивал ворот рубашки, как делают парни; потому же, видимо, рявкнул и в телефонную трубку из шахты: «У Батурина нет поясницы. До ста лет, стало быть… нет!»

– Ну? Чего? – спросил еще раз.

На тумбочке лежала пачка «Казбека», спички. Новинская тотчас же обратила внимание: в палате был свежий воздух. Она запрещала курить ходячим больным в палатах, привыкла к тому, что в палатах не курят, и не обращала внимания до сих пор… Она знала, что Батурин, если он был не в шахте или в клубе, в кино, не мог прожить без папиросы две-три минуты, – теперь лежал в палате один и мог позволить себе… Воздух был свежий… Он знал, что она не переваривает запаха никотина, и никогда не курил при ней. Но она не заходила к нему в такое позднее время прежде. Воздух был свежий. Значит, он не курил – знал, что она может войти? Ждал? Был уверен: рано или поздно, но она придет к нему, как только он останется в палате один? Кровь ударила в голову, щеки загорелись.

– Чего? – спрашивал Батурин, смотрел в лицо ей, а обнимал взглядом всю…

Захотелось встать, выйти, она сжала осторожно колени, смотрела мимо Батурина – в окно, не решалась встать, перевести взгляд на Батурина.

– Однако… чего ты?.. Чего?.. – говорил он; говорил не то, что чувствовал, думал, когда она бывала рядом.

Нужно было немедленно выйти! Но какой-то момент был пропущен уже, какой-то еще не пришел, – Новинская смотрела… Окно было черное, за ним скорее угадывался, нежели виделся, заснеженный косогор, встающий стеной; в черные стекла ударялись снежинки – едва обозначившись, сползали по стеклам вниз. Подвывал приглушенный стенами ветер; где-то у берега Айс-фиорда стреляли неутомимые кларки ДЭС; где-то стояли, ходили или работали люди, – подвывания, выхлопы едва были слышны в палате… больные в соседних палатах уже спали… и в коридоре было тихо, пустынно.

– Ну, чего ты? Ну?

Боковым взглядом Новинская увидела, а потом уж почувствовала: рука Батурина с короткими, сильными пальцами, с набухшими венами лежала на ее колене, едва прикрытом халатом и платьем, – внутренне сжалась.

– Чего ты?

Встать! Выйти!.. Она смотрела на руку, как солдат смотрит на гранату, вдруг упавшую к ногам, – граната вращалась, шипела, должна была взорваться… Новинская смотрела.

– Чего? Чего?

Да. Когда она шла в палату, она думала и об «этом».

Романов не свят перед ней – она знала. И у нее жизнь единая. И грустно, наверное, будет признаться когда-нибудь даже себе, что за всю свою жизнь знала близко одного лишь мужчину… а жизнь быстротечна, и то, что уходит, не возвращается, не искупается…

– Ну, чего?

Рука была тяжелая, ладонь горячая, пальцы шевелились, вздрагивая. Сжались и плечи, – Новинская положила руку на руку Батурина, оттолкнула.

Да! Когда она отодвинула табурет, видела: отодвинула недостаточно – рука, опустившаяся на край койки, будет рядом с коленями, едва прикрытыми.

– Ну?

Да!! Когда села на табурет и посмотрела мельком на Батурина, по пояс лежавшего в кругу яркого света, обратила внимание: его глаза, лицо с глубокими складками сделались жесткими, и не только почувствовала, но знала, что ли, что делается теперь, будет, хотела «этого», раз уж нужно «пройти» и «дойти».

– Да к чему так…

Двумя руками она не могла остановить руку Батурина… Батурин перевалился на бок, не убирая руки с колена, потянулся свободной к настольной лампе и, столкнув книжку и спички на пол, выключил свет…

Человек. Удивляется любопытству нерпы, пингвина, континентальной сороки. А сам и не догадывается, что его любопытство необузданнее любопытств всех вместе взятых и птиц и зверей: мальчишка, дразнящий собаку; алхимик, погибший от взрыва при неудавшемся опыте, и расщепленное атомное ядро, – нельзя не думать, что любопытство, кроме всего прочего, и человека сделало человеком, привело человечество к цивилизации – когда-нибудь, выйдя из-под контроля здравого смысла, может уничтожить не только человечество, а всю жизнь на земле. Человек… земной… обыкновенный. Премьер или десятиклассница, начальник рудника или главврач-хирург. Человек!

Но не думала Новинская, что будет «это» так… лишь «это».

И напряжение спало. Она не чувствовала того, что чувствовала обычно, когда был близко Романов. От только что владеющих ею переживаний не осталось и следа. Остались лишь крепко, но не больно сжимающие ногу пальцы, вздрагивающие от нетерпения, и свободная рука, тянувшаяся к ее плечам откуда-то из темноты, скорее угадывающаяся, нежели видная. Новинская встала прежде, нежели рука из темноты обняла ее плечи, сковав, – не встала, а подхватилась на ноги – табурет опрокинулся; рука скользнула по плечам, цепляясь за складки халата; вздрагивающие пальцы соскользнули с ноги… Неужели только лишь «это»!

Потом она стояла у распахнутой настежь двери в коридор, включив верхний свет, смотрела… Складки на лице Батурина сделались глубже обычного, темнее – вздрагивали, как только что пальцы; межбровье словно бы было расколото двойной складкой, – Батурин выглядел старше обычного; улавливалось: и сам чувствовал себя в эту минуту старым… ему было горько, он не мог сдержать своей горечи.

– Свет, – сказал он. – В глаза, однако…

Новинская смотрела…

– Погаси свет, говорю, – сказал он сердито и потянулся нетерпеливо к настольной лампе; пружины койки под ним заскрипели жалобно.

Новинская щелкнула выключателем у двери… Настольная лампа не зажглась: Батурин отнял от нее руку, не дотянувшись, – во мраке палаты, разжиженном несколько светом, проливающимся из коридора в открытую дверь, ему было легче, наверное.

Новинская стояла, чувствовала себя чистой – легко и свободно, как женщина, сумевшая избежать падения. Смотрела. Лицо Батурина сливалось с подушкой, выступающей просветленным пятном.

– Теперь уходи, – сказал Батурин из густой полутьмы.

Ей было легко и свободно. И радостно от чистоты – своей чистоты – для себя. Но она чувствовала себя и как бы виноватой перед Батуриным в чем-то, – не могла уйти. А он помолчал несколько, устраиваясь на подушках, добавил:

– Оставь меня, стало быть. И закрой дверь.

Ни грубости, ни окрика – просьба, сдержанная где-то в глубине до удушья, – лишь просьба:

– Оставь…

Новинская вышла. Ушла. Чувство облегчения, однако, и свободы, которое пришло к ней в палате, там и осталось, – она унесла с собой лишь чистоту. Лишь.

Да. Новинская поняла в этот вечер… в ту ночь: ее влекло к Батурину до сих пор не «это», а нечто другое. «Нечто» продолжало жить в ней. Жило. Батурин по-прежнему притягивал ее как магнит. Почему ее тянет к Батурину с прежней силой – не могла разобраться. И продолжала искать, мучиться: «Что меня привлекает в Батурине?.. Почему?!»

III. Сердце мое, не стучи!

(Из дневника Афанасьева)

Очень интересно. Неизвестно лишь, чем все кончится.

Каждый год, во время летних и зимних каникул, когда мы учились в институте, Лешка уезжал в Воркуту, к маме. Он и одного дня не сидел дома: приезжал – тотчас же отправлялся на шахту, в этот или следующий день спускался в забой. Он работал до последнего дня каникул, едва не из шахты уходил на вокзал; все деньги оставлял матери. В Москве он жил на стипендию да на то, что подзарабатывал вечерами и по воскресеньям на железнодорожных станциях Окружной дороги: работал грузчиком. Лешка бережлив, умеет довольствоваться малым. Он и на Груманте живет экономно: половину заработанного отправляет в Воркуту, старается не тратить лишнего. И вдруг Лешка взбесился.

Это случилось накануне 25 октября – дня рождения Ольги Корниловой. Ольга и Зинаида Ивановна решили сделать именины 27-го, в воскресенье. Мы с Лешкой ломали головы над тем, какой подарок сделать Ольге, такой, чтоб был в радость и чтоб запомнился: в жизни каждой девчонки бывает лишь раз восемнадцатилетие… Мы предлагали, отвергали, спорили. Спорили дома, в столовой, в нарядной, продолжали спорить в шахте.

Мы шли по выработке к забою Андрея Остина… После нашей прогулки на шлюпке в тундру Богемана Батурин в четыре дня выставил Полисского с Груманта, Андрей опомнился в засбросовой части – в мокром забое. Но потом Батурин сам подарил Андрею еще одну полярную ночь – попросил остаться, «подсобить маленько», пока новую шахту не пустим в эксплуатацию… Шли мы с Лешкой, спорили. Уже возле забоя нам встретился Гавриков. Он шел быстро, нес на ладони правой руки левую руку, туго обтянутую бинтами; на повязке проступала кровь.

– Что? – спросил Лешка, побледнев.

– Палец отшиб, Алексей Павлович, – остановился Гавриков, тяжело дыша. – Лишний, должно быть… будь он неладен.

– Куда же ты смотрел, дурная твоя голова? – вскипел Лешка.

– Если б смотрел – палец цел был бы, – прогудел Гавриков виновато, отводя руку от живота. – Раму ставил. Отвернулся – Андрей, паразит, кричал мне… и со всего маху… обушком… Болит, будь оно неладно… Надо вызвать подмену… Вырастет…

В этот день мы больше не разговаривали о подарке Корниловой. Лешка метался по шахте как угорелый, снимал стружку с проходчиков, слесарей – кто подвертывался под руку, кстати и некстати делал разносы за нарушение правил техники безопасности. А за полночь, после третьего наряда, когда мы возвратились домой, Лешка сказал:

– Вот что, Вовка. Сделаем так. Они хотят двадцать седьмого, мы сделаем двадцать пятого. Возьмем восемнадцать бутылок шампанского, закажем торт с восемнадцатью розами, сделаем восемнадцать свечек; подвесим под потолком восемнадцать бутылочек с сосками. Приглашенных будет восемнадцать вместе с нами, с Ольгой. Пригласим Зинаиду Ивановну, а она приведет Ольгу. И танцевать будем восемнадцать раз, и песен споем восемнадцать. Всего будет по восемнадцать. Как ты на это?.. Можно прихватить водки… И чтоб никто не знал до последней минуты. Ну?

Я понял, что мутило Лешку в этот день, почему он метался сам не свой. Меня донимали те же мысли. В тесных выработках подземелья иногда приходит в голову и такое, чего не вместить под открытым небом с далекими горизонтами.

Живет человек на земле, каждый день идет в шахту. Сегодня он жив-здоров и весел, а завтра… шахта есть шахта, шахтер – это шахтер… Каждый следующий раз может случиться так, что в шахте останется не палец, а и голова, – не успеешь и пожалеть о том, что неправильно было в твоей жизни, что осталось недоделанным, а могло быть сделанным. И трудно, должно быть, сознавать в последнюю минуту, что в чем-то был несправедлив, в чем-то оказался мелочным.

Человек не может не думать о том, что останется после него на земле; каждому хочется оставить по себе добрую память. Пусть она живет в одном человеке, в десяти, в тысяче, но живет. Без этого кости будут переворачиваться в гробу: если жизнь оказалась пустой – зачем она нужна была человеку? Человек не может не стремиться к тому, чтобы оставить о себе добрую память.

Пусть это было преходящее настроение, но оно было.

Было, однако, и нечто другое. Лешка предлагал расходы, на которые раньше, я знаю, не согласился бы в любом настроении… Что ж, люди меняются. Лешка – тоже люди. Плевать на деньги, пока есть сила и молодость! Не деньги делают нас, а мы – деньги. Один день радости – простой, как мычание, человеческой радости – дороже всего золота мира, которого мы никогда не имели и не будем иметь, а оно будет и после нас, как было до нас. Плевать на золотые рубли! Мы живем радостью, которую делаем людям, ею рады сами. Радость и счастье превыше всего на земле. А у шахтера нет возможности откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня.

Нет, Лешка не взбесился. Просто ему нравится Ольга, и это для него теперь важнее бережливости, – он перестал быть студентом.

Мы никому не сказали о том, что делаем. Мы пригласили зайти тех, кого наметили пригласить, – они пришли. Дудника мы не приглашали: пошел он к черту! – будет настроение портить. Последними пришли Зинаида Ивановна и Ольга. Они тотчас догадались, что к чему, – У Ольги на глазах выступили синие слезы, она не знала, как себя вести.

Дудника не было – Ольга чувствовала себя свободно, была весела, пела. Она спела и индийскую песенку, танцевала босая на ковре, который Лешка не снимал до этого со шкафа, теперь бросил ей под ноги. Я никогда не видел ее такой, не предполагал, что она может быть такой… счастливой. Мне не приходилось видеть девчонок, чтоб они умели быть счастливыми так, как могла Ольга. Ее счастье до сих пор живет во мне.

Вечер прошел хорошо, все были довольны. Без пятнадцати двенадцать Раиса Ефимовна разогнала всех гостей по домам. В этот вечер даже Александр Васильевич, забежавший к нам под конец, и Лешка, прощаясь, пожали друг другу руки. Они уже оба поняли, что Батурин свел их умышленно в камере лебедки БЛ-1200: на их споре проверил еще раз возможность применения электропрогрева фундамента в камере – в условиях грумантской шахты. Но Лешка тоже малый… За этот год успел прошнуровать себя барзасским лыком основательно: теперь-то Александр Васильевич «и. о.» и начальника рудника, не только главного инженера! – он еще раньше сориентировался, как вести себя с Александром Васильевичем. Да речь не об этом.

Мы с Лешкой провожали Ольгу и Зинаиду Ивановну. Ольга попросила нас подождать в коридоре и через минуту вынесла что-то плоское, круглое, завернутое в газету. Она просила не разворачивать.

– Пожалуйста, – просила она, краснея. – Я очень прошу… Дома увидите. Пожалуйста… Только осторожнее – не разбейте.

Убегая в комнату, она поцеловала Лешку и меня. Мы вернулись домой: в газете была пластинка. На пластинке не было фирменной марки. Лешка поставил пластинку в радиолу. Комнату заполнила знакомая мелодия; грудным, гибким голосом девчонка пела в сопровождении джаза… не квинтета, а джаза:


 
Скромный наряд свой белый
Зря я надела…
 

Мы молча убирали в комнате, выносили столы в коридор, стулья, мыли посуду, подметали. Девчонка пела:


 
Пусть не виснет слеза на ресницах,
Пусть гитара смеется, звеня.
Буду петь, танцевать, веселиться…
Он не раз еще вспомнит меня!
 

Я знал, что эта пластинка лишь одна у Ольги; вообще одна – второй такой нет. И вновь я почувствовал себя так, будто украл красоту. Но теперь к этому состоянию примешивалось и что-то другое, чего я не мог определить сразу. А в общей сложности я разбил две рюмки соседа Борисонника и выполоскал в грязной воде помытые Лешкой тарелки.

В третьем часу ночи, когда все было прибрано, мы лежали на кроватях, слушали еще раз поставленную Лешкой пластинку и спорили, чья очередь гасить большой свет и закрыть форточку, чтоб за ночь не намело снега, в комнату ворвался Дудник. Не вошел, не вбежал, а ворвался. Он захлопнул дверь, шагнул к круглому столику, остановися; побелевшие от напряжения ноздри шевелились; он часто дышал, был пьян. Макинтош на нем был расстегнут, в складках макинтоша, на бортах пиджака, на шляпе еще не стаял снег, на носке правого полуботинка обвисала ленточкой свежесодранная лакированная кожа. Глаза у Дудника были мутные, рот перекошен. В правой руке он держал металлический прут таким образом, чтоб удобнее было хлестать.

– Стиля-аги-и-и!.. – взревел он и рассек прутом спинку нового стула.

Радиола пела голосом Ольги Корниловой:


 
Я шутить над собой не позволю,
Я изменника прочь оттолкну…
 

Я вскочил с постели, сел, упираясь руками; Лешка перевернулся на спину, водил глазами, определяя расстояние, положение. Я видел: Дудник был не столько пьян, сколько изображал пьяного.

– Министры! – рявкнул он, бешено выпучив глаза; вторым ударом прута развалил стул. – Привыкли все покупать?

Радиола пела:


 
Сердце мое, не стучи,
Глупое сердце, молчи…
 

И вдруг я почувствовал: Дудник пришел ко мне… Мне не хотелось, чтоб Лешке перепало из-за меня.

– Вернетесь в Москву, будете проституткам пирушки закатывать! – кричал Дудник, изображая человека, готового убить. – Министры выручат, если попадетесь, падлы московские!

Он трусил. Он потому и изображал пьяного, готового убить, что трусил, поэтому и кричал, стараясь подбодрить себя, нагнать на нас страху. Я встал с кровати, взял в руки подушку; кроме подушки и телефонного аппарата, отключенного от сети, под руками ничего не было, чем можно было бы прикрыться, нападая. Дудник шагнул в мою сторону, подняв прут.

– Погоди, Вовка! – крикнул Лешка, вскочив на ноги, наблюдая за Дудником; был в трусах, как и я, босой; стал возле своей кровати на коврик. – Погоди, – вновь предупредил он меня и подвинулся к Дуднику: – Дорогу делить?! Сопля ростовская!..

Дудник отступил от меня и шагнул вокруг стола к Лешке, споткнувшись о разбитый стул. Лешка присел; раздвоенные желваки катались под белой кожей, глаза горели.

– Нет, Леша, – сказал я, подвигаясь к пожарнику с другой стороны стола. – Он пришел ко мне.

Я вдруг увидел: широкий, выдвинутый вперед подбородок Дудника задрожал, желтоватые глаза в крапинку, просветлев, заметались – Дудник растерялся.

– Стиляги! – вновь взревел он; свободный конец прута, повисшего над столом, дрожал упруго, поворачиваясь то в мою, то в Лешкину сторону. – Выходи, кто хочет получить девку!

Я посмотрел на Лешку, Лешка смотрел на меня: его взгляд как бы мельком остановился, желваки исчезли – Лешка смотрел растерянно.

Черт!.. Двумя минутами раньше мне в голову не приходило, что может получиться так, как получилось: мы играли в жмурки с Лешкой, каждый сам с собой… Черт!

Из комнаты терапевта Борисонника стучали к нам в стену раздраженно; кто-то стучал в дверь.

– Ну-ка замолчи, пьяна морда! – без голоса выдохнул Лешка, выпрямив спину, направляясь к двери. – Отойди в сторону!

Дудник отступил, остановился у окна, между спинкой Лешкиной кровати и шкафом: занял такое положение, чтоб Лешка мог пройти мимо, стороной; я подошел ближе к Дуднику; внутри все дрожало.

Возле двери стоял Борисонник, в кальсонах, в шлепанцах на босу ногу, в пиджаке, накинутом поверх исподней рубашки. Терапевт был взбешен.

– Я позову пожарников, если вы не прекратите… – грозил он, встряхивая кулаком и головой.

– Мы репетируем, Сергей Филиппович, – сказал Лешка.

– Вечера вам было мало? Без… бра… – захлебнулся Борисонник от злости.

– Мы для драмкружка…

– Безобразие!

– Уже кончаем, Сергей Филиппович, – сказал Лешка, закрыл дверь и повернул ключ в замке.

Между вешалкой и шкафом стояло ведро с водой, рядом с ним – кружка. Лешка взял кружку, зачерпнул воды и шагнул к Дуднику.

– Выпей, Михаил, и успокойся… Поговорим по-мужски.

Дудник осклабился, глаза вновь сделались мутными, поднял прут. Лешка плеснул из кружки в глаза, я прыгнул, выставив подушку под прут… Через секунду Дудник барахтался на полу, мы сидели на нем; сдернутый до локтей макинтош связывал ему руки. Дудник старался сбросить нас ногами, спиной. Я выдернул у него прут, хлестнул по мягкому месту. Дудник взревел. Лешка заткнул ему рот полой макинтоша.

С первого этажа стучали в потолок шваброй.

– Хватит, – сказал Лешка, тяжело дыша. В дверь вновь стучал кто-то.

– Сейчас! – крикнул я.

Мы связали Дудника ремешками и полотенцами, перетащили на кровать, накрыли одеялом. В дверь стучали…

– Замычишь – убью, – предупредил Лешка. Я подошел к двери, открыл. В коридоре стояла Ольга; в шапочке, в сапожках, шуба была расстегнута, – девчонка была лишь в шелковой комбинации с тонкими кружевами на груди.

– Приходил? Я звонила. Он был у нас. Телефон…

Ольга икала, руки дрожали – всю ее била лихорадка.

Она тянулась через мою руку, заглядывала в комнату, грудь была горячая…

– Застегни шубку, – сказал я.

– Он убьет, ма-альчики.

– Застегни шубу.

Она посмотрела на меня: увидела, что я лишь в трусах, босой, отскочила, быстро стала застегивать шубку. Лешка натягивал брюки, путаясь ногами в штанинах.

От Ольги Лешка возвратился не скоро, был бледный, злой. Я видел, каким он был, когда мы дрались с пьяными бандюгамн в Сокольниках, когда он ругался с Александром Васильевичем в шахте; теперь он был злой по-другому.

– Развяжи его, – сказал Лешка, снимая полупальто, шляпу, торопясь. – Есть подлости, на которые нет статьи в Уголовном кодексе, но за которые нужно не только судить. За такое… Сейчас он получит свое. Все-е-е, что заработал.

Лешка закрыл дверь на замок, положил ключ в карман. Дудник уже стоял, оглядываясь, растирая затекшие руки; я держал прут за конец.

– Садись, – показал Лешка на стул против окна. – Пикнешь, жалеть будет поздно. Пока выломают дверь… Понял?

Я знаю Лешку. Видел теперь: он был свиреп настолько, что действительно мог убить; голос его дрожал. Не мог не видеть этого и Дудник: сел молча, бегал глазами, потупясь; сидел на уголке стула, то и дело ерзал, – я, видимо, хлестнул его вгорячах основательно.

– Сопи в две дырочки и молчи, – предупредил Лешка. – Понял?!

В открытую форточку, позади пожарника, залетали снежинки, падали на тумбочку возле окна, на стул, оседали на пол; пол у окна был влажный. Снежинки долетали до взлохмаченной головы Дудника, таяли на его шее – он не чувствовал. Он ждал, лихорадочно соображая что-то. Но путь к двери для него был отрезан Лешкой, на пути к телефону сидел я… Я следил за Дудником, ждал Лешкнных объяснений.

– Вот что, Вовка, – сказал он. – С меня хватит того, что я узнал у Ольги. Ладно. В общем, и ты должен быть злым: мы должны сегодня решить.

Он посмотрел на Дудника так, что тот перестал ерзать – испуг появился в его желтых с коричневой крапинкой глазах, вздрогнули губы.

– В общем, слушай, – сказал Лешка. Предупредил и Дудника: – Слушай и ты внимательно. – Передразнил его: – «Падло» в макинтоше!

* * *

До Мурманска Ольгу провожал Юрий Иванович; устроил в гостинице «Шахтер», жил с ней в ожидании пассажирского парохода на остров. В Баренцевом море бушевали жестокой силы штормы, «Вологду» не выпускали из порта. Юрий Иванович опаздывал в санаторий – улетел в Сочи; Ольга осталась одна.

В гостинице жили парни, ожидающие, как и Корнилова, парохода. Ольга впервые познакомилась с шахтерами: она пела в номере, привлекла их внимание. До сих пор Ольга знала шахтеров-инженеров, техников-конструкторов из «Ленгипрошахты», где работал Юрий Иванович после войны, куда определился, возвратясь с острова. То были шахтеры-интеллигенты – ленинградская интеллигенция. Теперь Ольга встретилась с простыми рабочими парнями, съехавшимися едва не из всех угольных бассейнов страны. Надолго покидая родину, уезжая в неведомые суровые края, некоторые из них вели себя так, словно сорвались с цепи. У них было много денег, – советские деньги нельзя вывозить за границу, – они тратили, не скупясь, пили водку от нечего делать, дебоширили.

Дудник первый вошел к Ольге, не спросив разрешения, представился.

– Шахтер Михаил. Бывший моряк Дальневосточного флота.

Он первый подал руку, сильно сдавил пальцы девчонке; ворот ковбойки был расстегнут – виднелась тельняшка.

– Страшно люблю песни, – объявил он, сел без приглашения, закинул ногу на ногу. – Когда был пацаном, пел лучше всех в классе. А потом пустил бумажного голубя, учительница вытащила меня за ухо к доске, заставила петь перед всем классом, подлюка. Я был стеснительным мальчиком: подавился песней… С тех пор не пою, когда и выпью. А песни люблю… особенно когда поют такие, как ты… красивые.

Ольга была в шубке: собиралась в кино, вышла. Дудник не хотел выходить; обещал сбегать за шампанским, если она стесняется петь «натрезвя».

– Не бойся меня, малышка. Шахтеры таких, как ты, не обижают. Ты красивая. А я в долгу не останусь. Только не ломайся…

Ольга не вернулась; Дудник предупредил:

– Я кум министру и брат самому главному прокурору. Со мной не пропадешь. И на острове будешь как у бога за пазухой. А будешь выдригиваться, как муха на стекле, пожалкуешь.

Ольга ушла, а когда возвратилась, Дудник встретил ее возле гостиницы, спросил:

– Ну, надумала? Только не ломайся. Артистка как книжка: если она хорошенькая.

Ольга убежала, зажав ладонями уши.

Вечером в этот же день вломилась к Корниловой уже компания подгулявших парней. Парни принесли вино, уговаривали выпить с ними, обижались, что она не хочет пить, просили ее спеть, она отказывалась петь пьяным. Тогда появился Дудник, в новом костюме, в новых полуботинках, макинтоше, шляпе. Он пошептался с теми, кто был поздоровее, уговорил выйти; тех, кто был послабее, выставил взашей; маленького, самого задиристого, выбросил в коридор, пригрозив:

– Я псих! У меня все документы нервные. Заруби, кирюха! Подымешь хвост – повыдергиваю перья: сделаю, как Венеру.

В коридоре смеялись. Дудник закрыл дверь на ключ, спросил:

– Видал-миндал? А на острове еще хуже: там красивую сразу разуют, если одинокая. Ты меня не бойся, малышка: я не обижу.

Ольга плакала. Дудник посидел с полчасика, потом снял галстук – сунул в карман, расстегнул воротник, растрепал волосы, и вышел; в коридоре сказал громко:

– Закрывайся и спи на здоровье. Будет стучать кто – не открывай без меня.

Ольга невзлюбила шахтеров-парней, боялась их. Дудник как бы выручал ее; выручая, долбил в одну точку:

– Смотри. А то и жалковать будет поздно. Один раз живем на земле-матушке… А я сильный и хитрый. Со мной не пропадешь. Ты красивая, я люблю красивых: ни за что не обижу. Хочешь, я останусь караулить тебя и на ночь? Только не ломайся, ладно? Я не обижу. Ладно?

Ольга плакала. Дудник снимал галстук, растрепывал волосы, выходил; из коридора говорил так, чтоб было слышно далеко:

– Закрывайся и спи, малышка. Я и завтра приду, если захочешь.

Когда рядом с ней был Дудник, парни поглядывали на них, перемигивались, посмеивались в кулак, но не задирали. Дудник сопровождал ее в кино, в магазины, гулял по Мурманску. Ольга рада была и такой защите.

На пароходе Дудник уже как бы пошел на уступку, но не отступился от своего, делался все напористее;

– Выходи за меня замуж, – уговаривал он, – не пожалкуешь. Я шахтер-передовик, могу заработать, сколько захочешь. Будешь одеваться, как королева. И никто тебя не тронет; любому морду набью. Ладно?

Он показывал бицепсы, плечи, надувал грудь, просил потрогать пальчиком мускулы – убедиться в том, что они твердые, как кремень.

– Со мной весело жить, не волнуйся, – говорил Дудник. – А вернемся на материк, как захочешь: понравится со мной – живи; не понравится, я не буду мешать: я добрый. Только не ломайся. На острове все равно придется жить с кем-нибудь. Ну? Ты только не тяни, а то тебя и на пароходе разуют. А я не люблю через силу. Ладно?

Ольга готова была вернуться домой, но на море не было станций – нельзя пересесть на встречный пароход, как на поезд.

– Это преамбула, – предупредил Лешка. – Теперь, Вовка, представь себе, что Ольга не просто девушка… какая-то… а твоя сестра.

Я посмотрел на Дудника.

– Вот именно, – сказал Лешка, видимо обратив внимание на то, как я посмотрел. – Обида за сестру, которую обижают, порождает и ненависть к тому, кто обижает. А тебе нужно быть сейчас еще и злым. Представляй. Особенно злым. И тебе…

Но мне и без того уже хотелось хлестнуть Дудника между глаз. Я знал этого человека. Я встречался с такими на Большой земле, был знаком. Это человек «около». Если он фронтовик, то он не фронтовик, а около фронтовиков: воевал в заградотряде или в охране штаба армии – однажды побывал на переднем крае. Если он моряк, так он не моряк, а около моряков: служил в береговой обороне или выгружал салаку на берегу – один или два раза катался на пассажирском пароходе или на прогулочном катере по морю. Если он шахтер, так он не шахтер, а около шахтеров: работает на угольном складе или в пожарной команде – побывал в лаве. Я видел таких и в Доме Союза советских писателей – против нашего дома; и в Доме кино – рядом с нами; в институтах, в спортзалах, в партии и в комсомоле. Такой может быть и фронтовиком, и моряком, и шахтером, но он везде лишь около. У него душа хвастуна, труса. Он, однако, бьет кулаками себя в грудь на всех перекрестках, набивая синяки, доказывает свою принадлежность… иногда, размахивая руками, попадает по физиономиям простачков, зная наперед, что ему простят – за принадлежность… Человек «около» сидел возле меня; его блудливые глаза бегали, скулы горели, как маки, – поглядывал то на Лешку, то на меня, не двигался лишь потому, что оказался загнанным в угол. Я знаю: если б он был на моем месте, он ударил бы не задумываясь, бил бы и кричал, что его хотят убить.

– Теперь о главном, – сказал Лешка и тоже посмотрел на Дудника. – Слушай и ты… «падло» в макинтоше.

* * *

Парни, лишь сошли на грумантский берег, притихли: шахтерский поселок не гостиница, не пассажирская каюта парохода, – здесь люди живут таким же коллективом, каким они жили на Большой земле. Теперь парни лишь «приставали» к девчонке, дразнили ее, но не осмеливались обидеть. Ольга, однако, уже знала их, ненавидела. Она решила, что не будет петь и на Груманте: это было бы унизительно – развлекать тех, кто оскорблял.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю