Текст книги "Жена Гоголя и другие истории"
Автор книги: Томмазо Ландольфи
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 47 страниц)
Глава семнадцатая
Уже сгустились сумерки и ветер стих, когда отвесный, равномерный дождь наполнил непрерывным шумом, подобно клокотанию потока или половодья, дом и ночь. Тот ливень сопровождал нас до рассвета, являясь нашей единственной ночной стихией и подавив все остальные звуки; он растворил и увлажнил все наши мысли, то распуская, то снова связывая их с неприхотливой вольностью, а напоследок одарил всесильным и (для меня) исчерпанным до дна забвением, одновременно благодатным и пугающим.
Она лежала рядом и говорила, говорила... Нить ее речей безостановочно, настойчиво тянулась к мельчайшим фактам и событиям той прошлой жизни, которыми она казалась одержима.
– Как хороша собой была матушка! Она умерла, когда мне не было и пяти. Только я ее не любила. Даже не то что не любила, просто мне было страшно, когда она подолгу смотрела на меня этим своим взглядом, ну, ты знаешь каким... когда она подолгу ласкала меня – всю, всю. А потом ни с того ни с сего запирала в темной комнате и приговаривала: «Сейчас ты увидишь нечто ужасное, ты увидишь дьявола и задрожишь как осиновый лист! Ты умрешь, – прибавляла она со зловещим хохотом, – умрешь от страха». И верно: чего только я там не видела! А то вдруг подзовет меня и говорит: «Видишь эту золотую брошку? Смотри, какая красивая, как блестит, а? Так и быть, дарю ее тебе, ну, иди, иди сюда – на, возьми». Но стоило мне протянуть руку, как она отдергивала брошь и вскрикивала не своим голосом: «Только прежде я должна приколоть ее вот сюда, на твой животик, обязательно должна. Ты куда? Поди, поди сюда, малышка, не убегай, ты же не хочешь, чтобы я и вправду тебя прибила? Подойди, подойди, моя крошка, всего на минутку, на одну минутку, ну сделай мамочке приятное!» А однажды она задрала мне спереди платьице и воткнула брошку, как обещала, правда только самый кончик; а когда я закричала, она расплакалась, обняла меня, стала зализывать кровь и заголосила: «Мой ангелочек, моя кровиночка, я сделала тебе больно, да? Ну все, все, прости, больше не буду, в другой раз приколю вот сюда, на бочок, здесь совсем не больно». И много чего еще в том же духе. Как я ее ненавидела, как любила, даже не знаю, где начиналось одно и кончалось другое. Но почему любила? Я и сейчас ее люблю, ибо уверена, что она не совсем умерла, ну, не так, как другие: ты не чувствуешь ее, не чувствуешь, что сейчас она здесь, с нами? – Лючия вскочила, принюхиваясь. – Я боюсь. Я до сих пор ужасно ее боюсь. Отчего вы не придете мне на помощь, сударь? – Она нетерпеливо притопнула ножкой об пол. – Да, да. Знаешь, о чем она постоянно твердила мне? «Ты умрешь, Лючия, – твердила она, – в тот самый день, когда полюбишь кого-то еще: только меня, живую ли, мертвую ли, должна ты любить. Можешь любить, даже ненавидя, – мне все равно... только меня одну. Хорошенько помни об этом: тот день, если он наступит, станет для тебя последним. А коли не умрешь как-нибудь иначе, я приду и прикончу тебя своими руками, живая или мертвая». Вот я и боюсь, как бы она не разозлилась, потому что, кажется, я влюбилась в тебя. Неужели это правда? Но если да, то почему мне совсем не хочется причинить тебе боль? Наверное, я тоже красивая, или нет? Мой отец, ой, а сколько я должна рассказать тебе о нем! Правда, он-то мертвее матери... отец сам мне говорил. Случалось, кликнет меня, а я уже была совсем взрослой, зажмет между коленями и говорит: «Я должен рассказать тебе о матери. Но не о том, что она была твоей матерью и умерла, а о том, какой она была красивой, какая она сейчас красивая, в самом деле». Потом он долго смотрел на меня, и глаза у него были какие-то странные. «Но и ты, – добавлял он, протягивая ко мне руку, – ты тоже красивая, совсем как она». И он долго ласкал меня – все, всю. Это плохо, да? А в другой раз... Смотри-ка, я ведь чувствую, я слышу: стоило мне о нем вспомнить, а тебя уже мучает совесть; знаешь, я со зла сказала, что ты виноват в его смерти: это не так. Хотя, даже если... я не смогла бы тебя любить, хоть я тебя и люблю. Сколько же я болтаю! И наверное, жутко нескладно, да? Ты ведь заметил, что я одета в точности как она? Я часто так одеваюсь. Ты хоть немножечко меня любишь? Так вот, в тот вечер ему стало плохо, это правда. Я кинулась отхаживать его, тут же перетащила в другую комнату через потайную дверь – поэтому ты его и не нашел, – и он оправился, по крайней мере так мне казалось. А умер он в одночасье, как мама. Мама. Да... Сколько она мучилась, только не знаю, мучилась она или нет. Помнишь тогда, в подземелье? Ты мне нравился, потому что не трусил. Ведь ты знал: если отец найдет тебя, то наверняка прикончит на месте. Когда он выходил из себя, устоять перед ним было невозможно, и если бы в тот вечер ему не стало плохо... Тогда, в подземелье, ты наткнулся на цепь и цветы... Правда, тут немного струсил. Я отчетливо слышала, как ты боишься, слышала, как бурлит твоя кровь. Мне было жалко тебя до слез. Но я смеялась, смеялась молча, потому что все это было еще и забавно. В общем, в том месте часто и подолгу бывала мама. В последний раз – перед смертью. Она провела там почти год. Папа держал ее на цепи, вот почему каждую годовщину он приносил туда цветы. Он приковывал ее цепью к стене и кричал: «Даже небо не должно тебя видеть! Самый воздух вознамерился проникнуть в тебя: но не тут-то было, скорее, я не дам тебе дышать, задушу тебя». И неизвестно почему, кормил ее ящерицами и сырой морковью. Иногда он говорил: «Увидишь, эти ящерки пойдут тебе на пользу, разве ты не колдунья? Отведай-ка вот этих, авось выберешься отсюда». А еще посадит ее на цепь и бьет хлыстом, покуда сил хватает. Конечно, потом он горько каялся, снимал с нее цепи и заливался слезами. Хотя не всегда. Скажи, это и есть любовь? А она... она тоже рыдала и отчаянно билась и звала, но ее не могли даже услышать, а потом... смеялась и напевала какую-то чудную, заунывную песенку. Один раз я пробралась туда со свечой – что я там увидела! Она висела на цепях совсем нагая, вся в красных точках. Как увидела меня, нахмурилась и говорит: «Это еще что такое? Разве детям сюда можно? Ну, коли пришла, ступай и передай своему отцу, что я в любую минуту могу его изничтожить, пусть не очень-то затягивает с этой потехой». А потом неожиданно усмехнулась: «Впрочем, все это не так уж и неприятно». Объясните мне наконец, сударь, что она хотела сказать? Вспоминать об этом я не люблю: становится не по себе. Но почему, почему я не знаю ничего другого?..
От скольких наваждений мне предстояло избавить это несчастное создание и приучить к тому, что существуют связи отнюдь не столь чудовищные и что на этом свете не все так омерзительно и здесь довольно места для жизни, более созвучной ее возвышенной натуре! Сделать это было нелегко и не сулило много радости; пожалуй, лишь в конце меня ждала последняя награда, но и она была достойна моей любви. Я прижимал ее к груди, ласкал как мог, старался успокоить и начертать теперь уже безоблачное будущее; я чувствовал, что в силах создать его, и ни на миг не сомневался в нашем счастье. Я заверял ее в моей любви, она в ответ шептала о своей; мы поклялись друг другу в любви навек. Навек! О да, навек, вот только... Сколь ненадежны человеческие речи, сколь тяготит их непоколебимый смысл, и там, где не изменит сердце, нам изменяет самая судьба.
Лючия не могла молчать.
– Это неправда, что я не знаю ничего другого. Да, мне нужно о многом тебя расспросить, но и я могу немало открыть и рассказать тебе, немалому научить, по крайней мере всему, что здесь есть, да-да. Чего только я не знаю об этом доме, о горах, о стаях птиц, улетающих далеко-далеко, о нежных почках крошечных растений! Знаешь, меня не боятся даже мыши. Еще бы, разве я не одна из них? Таращатся блестящими глазками, совсем как у меня, и дают погладить себя, приласкать. Я говорю с ними, и они отвечают мне. Птицы тоже дают себя потрогать, не потому ли, что и я колдунья, как мама? Они садятся на подоконник или залетают наверх, в заброшенные комнаты. Однажды они свили гнездо в старом матраце... ой, что это я: в матраце были мыши. Птички свили гнездышко в корзинке, только, знаешь, больше они там не гнездились, потому что я перебила их птенцов, размозжила о стенку. А зачем – сама не знаю. Перебила и перебила. Нашло вдруг. Я тоже могу причинять зло. Иногда я даже сама себя боюсь, боюсь всего, что у меня тут, внутри. Но это еще не все, даже цветы, те, что растут пучками, ну лютики и разные другие, они тоже меня любят. Ты не думай, это не бред, с тех пор как я стала их понимать, как научилась прямо-таки разбирать их слова или хотя бы взгляды, а они стали понимать мои, знаешь, что они учинили? Потихоньку-полегоньку они все как один повернулись в сторону моего окна, то есть повернули в мою сторону лепестки, как поворачиваются к солнцу. Вы мне не верите, сударь? Можете удостовериться сами. Как-то я расправилась с одним из них. Некий голос изнутри говорил мне: «Отчего вдруг этот лютик так похорошел, как не от твоей крови?» Вот я и расправилась с ним, а заодно и со всем пучком, хоть и не очень-то поняла, о чем шла речь. А еще я прикончила небольшой сундучок, да-да, настоящий сундук! Ну то есть не то чтобы прикончила – изуродовала. Он пялился на меня день и ночь, а я и в толк не могла взять, что ему нужно. Я знаю, ты будешь смеяться, но мы со старой мебелью и вправду немного понимаем друг друга. А что тут такого? Неужто, сударь, вам никогда не приходилось замечать, что у старой мебели тоже есть лицо, даже уши, неужто не приходилось слышать голос ее души? Вообще-то, мебель добрая и терпеливая, на своем веку много чего перевидела и заранее знает, чем все кончится. Но бывает, попадается сущая злючка, как тот сундучишко. Отец, между прочим, знал в этом толк и кое-какую мебель ревновал, особенно одну вещицу, он даже ее сжег... Он знал, что мы понимаем друг друга, и как-то пригрозил мне: «Смотри, если что...» Я вижу, ты жалеешь меня, просто тебе еще трудно это понять. Ладно, не будем. Скажи: при том, что я знаю, чувствую и слышу, как, по-твоему, смогу я быть счастливой наравне с другими, ведь ты говоришь, будто другие тоже бывают счастливы? – (Что мог ответить я словами на этот крик отчаянной души? Растроганный, я обнимал ее.) – Ну-ну, будет вам, сударь, вы плачете? А вот я никогда не плачу. – (Это уже была неправда.) – Взгляните, сударь, у меня всегда сухие глаза. Да, они воспалены и все время болят... Положи на них свои ладони, милый. А теперь поговори со мной немного: море, какое оно? А города и поезда? А эти люди, которые летают, я видела, а как они проносятся мимо, ведь сейчас война... как они это делают? А что такое война и зачем она? Напомни, я расскажу тебе, как сюда приходили солдаты. Главное, расскажи мне о вулканах, прямо сейчас, ну давай. Они все перевернули вверх дном! Только маминых комнат не нашли. Хотели увести отца, потом оставили. А меня – меня попробуй найди; даже ты не нашел. Я-то их видела, а они меня нет. Ну, говори, рассказывай. Нет, ничего не говори, потом расскажешь, все с самого начала, по порядку и с самого начала, ничего не упуская, сейчас я вряд ли смогу слушать. Ну вот, а потом появился ты, и многое для меня изменилось. Ты правда меня любишь? Мне кажется – правда. Ты не делаешь мне больно, а только ласкаешь и целуешь, значит, ты меня не любишь. Многое, наверное, все изменилось. Я за тобой подсматривала, а ты ничего не замечая, хотя потом заметил, и тогда я стала осторожнее. Но что ты мог? Какой-то голос, все тот же голос говорил мне: «Это он». «Но кто он?» – спрашивала я, а ответа не было. Я бы сразу поняла, если бы ты пришел сделать мне больно, а зачем же еще? Ты заполнял меня всю, только это я понимала... заполнял всякое место, где я бывала, поэтому я боялась тебя. А когда услышала, что ты меня ищешь, что ты меня жаждешь, решила, что ни за что на свете не покажусь тебе! Я пряталась в самых потаенных местах, надумала даже убить тебя, но поняла, что не смогу, и совсем потеряла голову. Потом ты убежал, но я знала, что ты вернешься... скажи, разве в этот раз я не почуяла, как ты вернулся? Ха-ха, ты тихонько обходил дом, а я следила за каждым твоим шагом, я оставалась там, потому что мне так хотелось, потому что набралась смелости и сказала себе: будь что будет, иначе ты и сейчас бы меня не нашел. Так скажите ж, скажи: ты любишь меня? Скажите, сударь, Бог бы вас побрал! Видишь, как я иногда заговариваюсь. Скажи: ведь ты увезешь меня далеко-далеко, мы уедем на край света и оставим все, что так мучит меня? Или нет, лучше, если ты останешься... да, я мучаюсь, но, видно, уже не смогу без этого. Будем ли мы счастливы, безмятежно счастливы, заживем ли тихой, покойной жизнью? Покой!.. Да, да, будем; ну, говори, говори: да, будем. Скажите же что-нибудь, сударь! Помолчите еще чуть-чуть, не нужно слов – вот так. Говори, говори же, любимый!..
Лючия бросилась в мои объятия, рыдая. Как я ответил на ее порыв, с какой благой решимостью и волей, легко себе представить; легко вообразить и наши лучезарные мечты, скрепленные нерасторжимым обетом верности.
– А теперь послушай, – прибавила Лючия. – Ты не думай, я ведь прекрасно понимаю, что у меня далеко не все в порядке, что нервы у меня пошаливают, кажется, так говорят? И ум временами заходит за разум. А вообще-то не очень, я же такая смышленая, такая добрая, хоть и убила тех птенчиков и тот цветок. Ты думаешь, я смогу выздороветь? Именно ты должен мне помочь. Хватит ли у тебя сил? Да, ты сможешь, сможешь, ведь так?
И снова я отвечал, как мог, на эти жалобные и столь разумные слова.
– Ну хорошо, – продолжила она без остановки. – Не надо ни о чем говорить. Пусть всегда будет так, как сейчас. Посмотри, посмотри на мою руку. Нравится? Разве не хороша? Ты чувствуешь, что иногда я говорю прямо как мама? О Боже, как она сейчас злится... она здесь, она грозит мне. Пусть, ничего уже не поделаешь, чему быть, того не миновать. Так тебе нравится эта ручка? Тогда поцелуй ее. А это ушко? Поцелуй и его. А эта ножка? – Толчок ногой – и шелковая туфелька слетела на пол. – Что ж не целуешь? Целуй, не мешкая, все, что тебе по нраву во мне. Сударь, без промедления лобзайте все, что в моей особе радует ваш взор...
Все это, эти наивные порывы и были нашим скоротечным счастьем.
Глава восемнадцатая
Мы были счастливы, когда...
Немного погодя Лючия стала хмурить брови и поминутно потирать виски ладонями, так, словно ощущала глухую боль; мучительным движением она почасту запускала пальцы в волосы. Пару раз пожаловалась на озноб в затылке. На исходе своего рассказа Лючия содрогнулась легкой дрожью, которую я приписал вполне естественным причинам. Внезапно я увидел, как закатились ее глаза; остекленевший взгляд застыл в орбитах и тотчас снова закатился. Сквозь сомкнутые губы прорвался жуткий вопль, нечеловеческий, ужасный рев; Лючия повалилась как подкошенная, и я успел лишь подхватить ее. Еще мгновение – и это хрупкое и легонькое тельце подпрыгивало, билось, корчилось в невыносимых судорогах; их бешеную, сверхъестественную силу я укротить не мог.
Нужны ли пояснения? То был жестокий приступ всем хорошо известного недуга. Она пыталась укусить себя за руку – я не сумел ей помешать. На нежных губках выступила пузырящаяся пена, окрашенная тусклой кровью: по-видимому, Лючия прикусила и язык. Что к этому прибавить? С неизъяснимою душевной болью я смотрел на воплощение моих нежнейших чувств, низринутое до последнего предела, куда способна пасть людская плоть. Но тем сильнее я ее любил. Чуть позже я положил несчастное и дорогое тело на кровать, где еще долго его пронизывали безостановочные судороги, пока совсем не стихли и они.
Постанывая, Лючия приоткрыла наконец глаза, охваченные черными кругами. Первыми ее словами были:
– Ну вот, не хотела говорить, теперь ты и сам все знаешь. Я еще нужна тебе? А от этого я излечусь? Я знала, все шло слишком хорошо, так всегда бывает, когда это начинается. Послушай, знаешь, зачем я недавно заговорила о войне?.. Погоди, у меня внутри все гудит... сейчас, только встану... Вообще-то, я уже привыкла: мне никто никогда не помогал... отец корил меня за эту болезнь, он даже говорил... Что же он говорил! Ну да все равно... – (Пошатываясь, Лючия встала; я поддержал ее. И тем не менее она, казалось, быстро набирала силы.) – О чем это я, ах да: знаешь, почему вначале я заговорила о войне? Сейчас я это ясно чувствую: сюда идут. Это они, они – солдаты! Смотри... – (Она указывала на окно; тут я заметил, что уже светало.) – Как быстро они подходят! Совсем недавно были только у подножья гор. Иди, – затараторила она, глотая звуки, – ступай живее, посмотри, откуда они и как нам быть. Что, если они хотят нам зла? Что это за солдаты? Я не вижу...
Не собираясь ей перечить, я двинулся к окну. Вдруг, в подтверждение всей этой небылицы, со стороны ложбины, которая раскинулась недалеко от дома, раздался выстрел, за ним второй и третий...
– Это они! Они уже здесь! Скорее уходи! – в отчаянии крикнула она. – Бог тебя побери, не думай обо мне, меня им не поймать. Беги, любимый, потом вернешься, мы встретимся здесь... Мой милый, не дай мне умереть! Как это высказать, как донести до тебя? Милый, ты нашел меня, мы нашли друг друга... Сейчас тебе надо спасаться, нам надо спасаться. Тебе грозит опасность, понимаешь? Я чую опасность. Уходи, беги... Смотри... – Заламывая руки, Лючия отшатнулась к потайному ходу в шкапе. – Смотри, я схоронюсь, а ты беги, беги ради Лючии. – (Она подталкивала меня к дверям. А я стоял как вкопанный, не думая ее бросать.) – Смотри, смотри, ты не нашел ее: и с этой стороны пружина, здесь тоже открывается. Теперь я снова затворю.
Она действительно нажала на пружину, спрятанную за филенкой шкапа, шагнула внутрь и надавила на обратную пружину. Проход бесшумно закрывался.
– Прощай, до скорого свидания, – промолвила она и напоследок улыбнулась через силу.
И снова прозвучали выстрелы, напоминавшие скорее перестрелку. Теперь они гремели рядом; дом осаждали с нескольких сторон.
Проход закрылся. Как быть дальше? Я устремился к двери. Разумнее всего укрыться где-нибудь в полесье (или «улеситься», как говорили здешние повстанцы). Заняв позицию на возвышении, я мог бы наблюдать за всем происходящим и быть заранее готовым ко всякой неожиданности. А главное, я мог бы наблюдать за домом, скрывающим теперь Лючию... Слишком поздно.
Дальнейший мой рассказ недолог. Я вышел на террасу в ту самую минуту, когда к ней подоспели три солдата неведомых мне расы и рода войск. Почти одновременно четверо иль пятеро других возникли по обеим сторонам. Они, должно быть, обошли весь дом. По внешним признакам – глаза и губы, коричневые лица и мундиры, в ушах продеты золотые кольца, а из-под касок вьются смоляные волосы – то были уроженцы Африки. Двое солдат тащили за собой навьюченных припасами и снаряженьем мулов. Излишне говорить, что эти рожи мне не сулили ничего хорошего: в них было что-то лютое, звериное, пожалуй, даже дьявольское. Солдаты расположились вокруг меня с винтовками наперевес.
Позднее, когда я смог восстановить ход самых горестных событий моей жизни, я разузнал, что те солдаты были из колониальных войск; по замыслу освободителя их бросили на штурм высокогорных укреплений, считавшихся дотоле неприступными. С задачей этой они, сказать по правде, справились достойно, ибо весьма понаторели в таких баталиях. Однако еще в предшествующие времена им довелось снести немало притеснений от наших соотечественников в их собственной стране; и вот, обуреваемые жаждой мести и завоеваний, те иноземцы промышляли разбоем и насилием, не делая различий меж друзьями и врагами, вооруженными и безоружными. В нескольких местах они прорвали оборону нашего завоевателя и углубились в неприятельскую территорию, добравшись и до нас. Но долго продержаться на новых рубежах им было не под силу; их вынудили отойти до наступленья главных сил. И хоть мы оказались на самом острие прорыва, его последствия хлебнули все ж сполна. Теснившие меня вояки были не чем иным, как бандой мародеров, частенько рыскавших вдали от основного лагеря.
Солдаты молча переглядывались, как бы держа совет. Я обратился к ним на нашем языке; мне отвечали на наречии, которое я понимал с трудом, но не настолько, чтобы не смекнуть, чего они хотят: еды, вина, а первым делом – женщин. Я уверял, что этого здесь и в помине нет и вряд ли можно отыскать поблизости. Ожесточившись, они настаивали на своем. Крайне любезно я попытался их остепенить – напрасный труд. Тогда, не выдержав, восстал (словесно) против наглых требований, сопровождавшихся толчками и ударами, быть их проводником и указать места в горах, где можно поживиться; в ответ мне пригрозили, что убьют на месте. Они сомкнулись вокруг меня кольцом и стали избивать с таким остервенением, что выбраться живым из этого побоища я и не чаял.
Уже лицо мое залила кровь, как вдруг они остановились и словно по команде повернулись к дому. Я тоже обернулся: в дверях была Лючия.
Зачем? Спешила ли она на помощь, а может, просто собиралась отвлечь внимание солдат, рассчитывая скрыться в недрах подземелья, как только я смогу бежать? Я этого так никогда и не узнал.
Отвлечь солдат ей удалось, но ни за что на свете я не оставил бы ее одну.
Тем временем вся обезумевшая свора закатывалась громким смехом:
– Ты глянь-ка на бабульку! – (Она казалась им потешной в своем наряде.) – Какая там бабулька, да это нежная курочка!.. – Все как один они рванулись к дому. Лючия успела крикнуть:
– Беги, спасайся ради моей любви! Не бойся за меня! – И скрылась за порогом.
Расталкивая друг друга, солдаты бросились за нею в дом. Я – что есть духу следом. Лючию они настигли у дверей во внутренние комнаты.
Солдаты выволокли ее наружу. Но первый, кто осмелился к ней прикоснуться, сражен был выстрелом из стариковского пистоля, который девушка молниеносно извлекла из складок широченной юбки. Сам я не мог воспользоваться своим ружьем, поскольку двое нападавших успели вновь меня схватить. В этот момент из-за угла с истошным лаем выскочили оба пса, гулявшие, наверно, по окрестным склонам. Их встретил кто-то из солдат и уложил обоих автоматной очередью.
Другой обидчик вырвал у Лючии пистолет и с дикой силой ударил им бедняжку по лицу, пытаясь одновременно поцеловать ее. Лючия отбивалась как могла, кусаясь и царапаясь; так что насильник оказался вскоре в плачевном состоянии. Яростным усилием я вырвался из рук солдат и устремился ей на помощь.
Образовалась неописуемая свалка. Грохнул выстрел; Лючия пала наземь. За ним еще один; я только услыхал: «Это мама!.. Но ты не бойся, мы еще увидимся. Возвращайся! Возвращайся!» И грянулся без чувств.
Очнувшись, я увидел, что мы уже одни – я и ее окровавленный труп. Кровь запеклась и почернела. Солдаты сгинули, забрав с собою раненого иль мертвого товарища. Стояла тишина, обычная для этих мест, окрашенных сверкающим и ласковым осенним солнцем. Воздух был тепл и недвижим, лишь где-то вдалеке осиротело щебетала птица. Безоблачный осенний день. Цветки желтеющей акации у дома сливались в размытом блеске с лазурным небом. Короткий миг, как страшный, мимолетный сон, давно прошедшее видение – и жизнь моя разбилась вдребезги.
Я оказался ранен, и не пустячно, в левое плечо. Что за важность: каким-нибудь манером обмогнусь. Не помню, как долго я оставался там; не помню в точности, что делал. Я сам похоронил Лючию в глубине их сада, подле ее родителей, и распрощался с этим местом. О, ненадолго!