355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Томмазо Ландольфи » Жена Гоголя и другие истории » Текст книги (страница 26)
Жена Гоголя и другие истории
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 05:37

Текст книги "Жена Гоголя и другие истории"


Автор книги: Томмазо Ландольфи



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 47 страниц)

3

Когда я не валялся в гостиничном номере, дуя на паутинку, то проводил время в главном городском кафе, расположенном, естественно, на главной улице, и под вечер передо мной проходила вся местная молодежь. Среди девушек были красавицы и дурнушки, блондинки и брюнетки, скромные и заносчивые – самые разные, на любой вкус, и я разглядывал их одну за другой с неким тайным сладострастием – так кошка следит с печки за пробегающей через кухню и ни о чем не подозревающей мышью.

По правде говоря, я сначала и не думал выбирать: пусть это будет первая попавшаяся, дабы принесенная ею жертва носила исключительно символический характер; затем, для пущей назидательности, чтобы потешить свое тщеславие, стал склоняться к мысли унизить женский пол в лице самой надменной его представительницы, однако то ли в силу присущей мне склонности к созерцанию, то ли по свойственной всем привычке оттягивать удовольствие, я долго не мог ни на что решиться, словно ожидая особого вдохновения. Подобные колебания, безусловно, таили в себе некоторую опасность, и я отдавал себе отчет в том, что одна из этих женщин (бо́льшую часть их я уже знал в лицо) может в свою очередь пробудить мой интерес и я утрачу необходимое хладнокровие, однако ничего не поделаешь, так уж складывались обстоятельства.

Довольно скоро, впрочем, мое внимание привлекла одна девушка. Красивая, русоволосая, с ладной фигурой, не лишенная природного изящества и даже неплохо одетая, насколько позволял ее (скромный, по всей видимости) достаток; особенно стимулировало мою наблюдательность то, что в ней была какая-то неуклюжесть, неловкость, причину которой я никак не мог уловить. Возможно, она заключалась в особой манере подергивать плечами – то одним, то другим, – будто ежась от неожиданного порыва ветра; или в слишком длинных ногах: она немного шаркала ими, когда уставала; или в чуть выпуклом, словно в начале беременности, животе, который вместо естественного чувства нежности пробуждал во мне почему-то самые жестокие инстинкты; или в рассеянном, словно невидящем взгляде, способном внезапно застыть и потухнуть; а может, во всем сразу – трудно сказать. Однако, вероятнее всего, она производила такое впечатление из-за своего внутреннего состояния, в ней угадывалась непонятная тайная боль. Одно было несомненно: на роль жертвы она подходила идеально. Итак, я остановил свой выбор на ней, рассчитывая, что смогу удовлетворить свое самолюбие, хотя меня и смущало, что предстоящая победа будет слишком легкой (так мне поначалу казалось).

Но, если быть откровенным, главное заключалось в другом: предполагаемая тайная боль девушки действовала на мое воображение, вызывая недобрые, мрачные фантазии и обещая изощреннейшие наслаждения. Обнадежить измученное сердце, а затем вновь повергнуть его в отчаяние более жестоко, говорил я себе, чем ранить сердце, не знавшее боли, а следовательно, и надежды. Да и способен ли измерить глубину своего падения тот, кто впервые сорвался в бездну? К тому же эта угадывающаяся в ней боль могла быть результатом любовного опыта со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Все расчеты, как выяснилось совершенно безосновательные, строились на чисто условном представлении о провинциалках, и в итоге моя решимость, мое огромное желание отомстить оборачивались лишь нелепыми и бесплодными рассуждениями.

4

Появлялась девушка обычно одна (редкий раз я видел ее в обществе женщин, вероятно подружек, и тощего юноши, который мог быть ее братом). Обстоятельство, само по себе несомненно благоприятное для моих планов, не сулило мне, как я вскоре обнаружил, никаких особых выгод. Мало способствовали успеху дела и мелкие услуги подкупленных агентов (я имею в виду официантов кафе); одним словом, задача оказалась куда труднее, чем это рисовалось моему заносчивому воображению. Причем главная загвоздка была как будто и не в условностях или предрассудках местного убогого общества – девушка сама, по собственной воле, точно ускользала от меня. Она уже начала отвечать на настойчивые взгляды, которые я бросал на нее, сидя за столиком кафе, но, честно говоря, не давала мне повода решиться на большее. От своих агентов я узнал, кто она, узнал ее имя, однако не мог придумать повода к ней подступиться – она мягко, но решительно меня избегала. Однажды, например, я попробовал за ней пойти в надежде, что на какой-нибудь пустынной улочке смогу непринужденно заговорить с ней, так, чтобы не смутить ее. И что же? Она поспешила повернуть назад и с того дня ограничивала маршруты своих прогулок людными местами (мне это было хорошо видно с моего наблюдательного пункта, откуда просматривались главная и прилежащие к ней улицы).

Что правда, то правда – в определенных случаях подкуп официантов еще не решает дела. При желании я мог бы, конечно, завязать знакомства в городе, скажем, найти кого-то, кто бы меня представил девушке, но, по вполне понятным соображениям, я решил не впутывать в это дело посторонних или – еще того хуже – папеньку и маменьку. Вместе с тем в этих осложнениях мне было некого винить, кроме самого себя, что я, собственно, и делал, хотя все прочие чувства подавляло бешенство отвергнутого ухажера, мне даже в голову не приходило, что сопротивление девушки – в общем-то естественная и вполне объяснимая вещь. Может, я рассчитывал, что она под влиянием моего (магнетического, как я тогда считал) взгляда сразу бросится к моим ногам... Охватившую меня злость я, разумеется, переносил на нее, а в глубине души внушал себе, что возникающие на моем пути преграды – это добрый знак. Чем труднее представлялась мне моя задача – тем лучше. Отступиться? Никогда!

И вот однажды девушка, пройдя передо мной и, как всегда, ответив взглядом на мой взгляд, скрылась в конце главной улицы, ведущей к городскому парку – довольно запущенному и обычно безлюдному: настороженность ее, должно быть, прошла, поскольку я не возобновлял своих преследований. Теперь же, не теряя времени, я устремился за ней.

Она стояла под деревом, чуть наклонившись вбок, и, казалось, задумчиво смотрела на высокую гору вдали, позолоченную закатным солнцем; вокруг никого не было видно, в воздухе оглушительно свистели стрижи. Услыхав мои шаги, она вздрогнула и, повернувшись, быстро направилась к выходу из парка, а я между тем решительно к ней приближался. Скажу сразу, что она не могла меня обойти, поскольку выбрала для своей прогулки дальний, вытянутый наподобие корабельного носа угол парка, так что мы неминуемо должны были столкнуться. Я ликовал: наконец-то она у меня в руках!.. Но, поравнявшись со мной, она, вместо того чтобы отвернуться или потупиться, пристально взглянула мне в глаза и замедлила шаг, а может быть, даже остановилась на миг с явным намерением заговорить. И что самое удивительное – когда мне представился такой случай, я дал ей пройти, без звука, без единого слова. Она шла быстро, по своему обыкновению подергивая плечами, и через несколько секунд была уже далеко; я же, возомнивший себя беспощадным завоевателем, стоял как вкопанный и провожал ее взглядом.

Почему я не заговорил с ней? Лишился дара речи оттого, что она предупредила мои намерения, или растерялся от неожиданности? Вечером я, само собой, перебрал множество объяснений, упустив, как и положено, из виду наиболее вероятное. Впрочем, эти дотошные изыскания как-то не распространялись на мое собственное поведение, и в конечном счете единственным последствием происшествия явилась вспыхнувшая с новой силой злоба. Как бы я там себя ни вел – глупо ли, умно ли, – но она сумела и посмела смутить столь неотразимого сердцееда, прославленного знатока женской души! За это она тем более должна поплатиться, теперь уже я нанесу ей удар не просто как женщине, но как женщине вполне определенной. Насколько опасен для моих замыслов подобный личностный подход – я и не подумал. Равно как не понял, что, обдумывая наиболее подходящий способ укрощения строптивой, собираюсь ломиться в открытую дверь; как часто случается при праздном образе жизни и мыслей, я, что называется, перетренировался.

Что до упомянутого обдумывания способов – нет смысла приводить здесь запутанный и отчасти противоречивый ход моих мыслей, лучше сразу сказать, к какому выводу я пришел.

Если ее желание заговорить и то, как она на меня смотрела, не были одними моими домыслами, значит, девушка непременно должна появиться завтра на том же месте и в то же время. На этом я решил пока успокоиться, обратив взор к свисающей с потолка паутинке, чьи судорожные подрагивания значительно укрепили мое уважение к себе.

5

Она пришла; не уверенно, с понурой головой, и, лишь остановившись рядом, подняла глаза – синие, показавшиеся мне бездонными; посмотрела на меня застенчиво. Она ждала – только чего, черт побери? Ясное дело, чтобы я заговорил первым. Но я не знал, что сказать, вернее, гордость запрещала мне произнести соответствующие случаю банальности. Хотя почему, собственно, и при чем тут гордость, когда перед тобой такая дурочка? Нет, дело не в гордости. А может, мне как раз и доставляли удовольствие долгое нелепое молчание, ее трепетное замешательство и одновременно комизм моего положения? Я продолжал молча стоять перед ней, и моя злость на нее и на себя все нарастала. В конце концов она не выдержала.

– Красиво здесь, – оглядевшись вокруг, неуверенно сказала она и вздохнула.

– Красиво?! Да что ж тут красивого? – взорвался я, давая выход своей ярости.

В самом деле, с того места, где мы стояли, нам было видно лишь несколько чахлых деревьев да некогда зеленую лужайку, которую воскресные нашествия собак и детей превратили в голую утрамбованную площадку.

– Ну как же... свобода, простор... – смущенно пролепетала она, бросая на меня беспокойный взгляд.

Ага, наконец хоть что-то определенное, подумалось мне, на чем можно строить тактику: она – пленница в своем маленьком городке, душа ее рвется... и так далее. Слава Богу, есть за что зацепиться.

– Несчастное создание! – начал я свою партию искусителя. – Как же вам, должно быть, не хватает свободы, каким гнетом придавлено ваше бедное сердце, если столь ничтожное пространство вы принимаете за простор! Да-да, ничтожное, несмотря на открывающиеся за ним широкую долину, реку, гору вдалеке. Но ведь есть бескрайние для чувств, для души, для всего нашего существа горизонты... есть свобода, а не просто прибежище от скуки, страха, тирании, материальной и духовной тирании, которая нас убивает, сметая все, что дорого нам или ненавистно, прежде чем воскресить нас, чистых, в других пределах, под другими небесами, прежде чем стать нашей плотью и кровью, прежде чем вознести нас...

Черт побери, куда же она должна нас вознести? Сказать «на небо» я не мог, поскольку уже перед этим упомянул о небесах... Я чувствовал, что смешон, к тому же у меня не было уверенности, что она способна воспринимать столь высокий слог. И все-таки я декламировал, размахивал руками. Наверно, мне хотелось ошеломить ее, вызвать восхищение.

– Существуют, однако, пространства, – продолжал я, – где... – Где душа может заблудиться, потеряться. Эта неожиданная, смиренная фраза, если чем и примечательная, так только своей двусмысленностью, довела меня до белого каления, усилив и без того бешеную ярость: то ли я слишком поторопился изменить в лучшую сторону первоначальное впечатление о ней, вернее, преодолеть собственную предвзятость, то ли план мой вдруг показался мне отвратительным. Боже правый, кому еще нужны доказательства того, что я ничего не смыслю в женской душе?

– Ну да, если она труслива... – единственно из страха! – выпалил я, срываясь на крик. – А благородной душе страх неведом, она готова погибнуть ради освобождения от оков. Она отвергает все, что убаюкивает или расслабляет ее, она ни за что не примирится с угнетением, обыденностью, вековыми предрассудками, моральными устоями! Хотя почему, собственно, погибнуть? Пойти навстречу смертельной опасности – это да, но с непоколебимой надеждой на спасение. Хочешь жить – живи и радуйся жизни, не хочешь – можешь умереть. Кто не знает, что такое настоящая страсть, тому лучше и не жить... Да разве это жизнь – возьмите хоть свою, хоть мою, если угодно: отказ от всех радостей, страхи, которые всякий сочтет бессмысленными, но только не мы... привычка вариться в собственном соку, общение с миром через решетку добровольной тюрьмы, скука, оскорбления окружающих, постыдный комплекс вины, сознание своей беспомощности, внутренний мрак... Ах, да где они, спрашивается, эти воображаемые запреты, стены, горы, якобы со всех сторон заслоняющие от нас горизонт, с тем чтобы мы раздвигали их собственными руками? Что они такое, как не дым, не призраки, созданные нашей трусливостью, сама наша трусливость, в конце концов?..

Я мог бы еще говорить и говорить. А сам тем временем думал: ведь в моих туманных, смехотворных разглагольствованиях есть что-то искреннее, подлинное, но эта дурочка, конечно, ничего не поймет. Сидя рядом, она слушала, опустив голову, уставившись на мои колени. И вдруг резко перебила:

– Что вам от меня нужно?

Вопрос я нашел глупым и мещанским, однако растерялся.

– Мне?.. Это я должен бы спросить, что вам от меня нужно, потому что вы... ваши волосы, ваши глаза, ваша грусть, одно ваше присутствие в этом городе...

– Перестаньте, – сказала она, мгновенно поняв, что означает мой несвязный лепет. – Вообще-то это вопрос не столько к вам, сколько к самой себе, ведь и ваши слова, по-видимому, обращены не ко мне одной... Вот вы говорите «трусость». Но если боишься за то, что дает тебе силы жить, за свою душу, если оберегаешь ее тайну, ее иллюзии – разве это трусость? Разве это трусость – спрашивать себя, возможно ли разорвать свои цепи, не надев на себя новые, более тяжелые, не равносильны ли сброшенные оковы новым? Разве трусость задаваться вопросом, окажется ли то, о чем мечтаешь, чего добиваешься, лучше того, что было... более того – окажется ли это будущее самым лучшим, самым благородным, самым справедливым? Разве трусость – мучиться сомнениями, стоит ли отдавать сокровенное за неведомую награду, а то и вовсе ни за что, при этом обрекая себя на пытки, на посмешище? И что говорить о готовности души погибнуть – погибнуть ради чего? Если б душа умирала! Только ведь она никогда не умирает, она влачит на себе наши рухнувшие карточные домики, безжизненные руины наших грез, наших надежд, замшелую труху наших оскорбленных, непонятых чувств. Поистине ничто не властно убить ее, ничто. Подвергнуть ее новым разочарованиям, новым ударам означает – коль скоро они достигнут цели – лишь взвалить на нее новое, бессмысленное, невыносимое порой бремя, добавить ей робости, ибо несчастье не делает ее сильнее, но лишь трусливее. Как же осуждать того, кто боится, кто хочет разобраться в той части собственной судьбы, хозяином которой он является или по крайней мере мнит, будто является... разобраться, дабы избежать бесславного конца? Это не возможность действовать по собственному усмотрению, не благородный риск, при котором справедливой ценой поражения оказывается смерть... тут не смерть противостоит жизни – жизни, впрочем, придуманной, слабой надежде на жизнь, которую еще надо заслужить и искупить после победы, – а грязь, вечное бесчестье. Опять же, как осуждать того, кто не желает сражаться столь неподходящим оружием? Будь он благороден или ничтожен, он всегда найдет подходящий повод для сомнений, ибо, хотя это и не смерть, на самом деле даже хуже, чем смерть. В конечном счете то, что убаюкивает, что удерживает нас от борьбы, не сулящей даже смерти, можно было бы назвать неким бесценным защитным свойством нашего существа... непоколебимая надежда на победу, на счастье, говорите вы... Ах, да чтобы в это поверить, не надо было бросать на ветер...

Она вдруг смолкла, словно испугавшись своей длинной и высокопарной речи (пример которой не я ли ей подал?). Слушая ее, я обратил внимание, что у нее заметный местный выговор.

Наступил вечер, ее глаза потемнели, стали почти черными; она задыхалась, скорее, как ребенок после быстрого бега, нежели как человек, которому худо.

6

Но обуревавшая меня злоба брала свое. Что мучило эту дурочку, почему она прямо не скажет? Как надо понимать ее глубокомысленный монолог? Такие же туманные, пустые слова, как и у меня (на мой взгляд). Может, она вздумала меня учить? Но и тогда мой ответ (я уж не говорю о том, что ничего глупее желания ответить нельзя было придумать) оказался бы невразумительным и случайным: я как бы уподоблялся женщине, цепляющейся в пылу к одному, не самому существенному слову.

– Видите ли, – сказал я многозначительно, – вот вы упомянули о неведомой награде или об отсутствии такой... Но разве не к самоотречению, отказу от всяких наград, кроме одной-единственной, зато ценнейшей, каковой и является самоотречение, призвана душа человеческая? Не желанием живет душа, но надеждой на иную награду.

Я считал себя весьма ловким искусителем. Но она, натянуто улыбнувшись, покачала головой.

– Что вы, ничего подобного, – тихо возразила она. – Одинокая душа – ничто... я хочу сказать, если душа одинока, как же может быть для нее достаточной наградой самоотречение? Это все равно что утверждать, будто сознание совершенного добра – достаточная награда доброму. Да и не награда это вовсе, а лишь защита, уловка, пусть и торжественно санкционированная нашей моралью. Нет, душу надо питать, самоотречение же не питает, а пожирает ее. Она ведь не любит, эта одинокая душа, не любит по-настоящему, и мучается, изнемогает – не от любви, а от ее отсутствия. Признайтесь лучше, что самоотречение и есть ваша злополучная страсть, ваш тайный порок, от которого вы, несмотря ни на что, не можете отказаться.

Это уж слишком: какая-то жалкая провинциалка жонглирует передо мной такими словами, как «мораль» и даже «санкционировать»! Решила подавить меня, а того не знает, что наш брат городской интеллектуал в грош не ставит мораль и тому подобный вздор. Ну ладно, сейчас она у меня услышит! Однако, остановив меня жестом, она продолжала:

– Иногда я, как видите, пытаюсь размышлять, хотя и понимаю, сколь ограничен разум, даже когда сам себя отрицает. Впрочем, все это неважно. Лучше скажите, что вы делаете здесь, в этом городе? Почему я каждый день вижу вас в кафе? Что означают ваши взгляды? Из ваших сегодняшних разговоров я одно поняла – вы поставили себе целью преследовать меня и мучить. К тому же я знаю, – добавила она решительно и вроде бы с горечью, – что вы собираетесь уезжать, причем скоро, очень скоро, может быть даже завтра.

Разговор принял неожиданный оборот, мне это не нравилось, со своей глупой чванливостью я оказался совершенно к этому не готов и не нашелся что ответить: ни одна любезная фраза не приходила мне в голову, да она бы и слушать не стала.

– Я боюсь, – продолжала она, – к вам привыкнуть... боюсь, уже привыкла. Так что вас все-таки сюда привело? Вы бизнесмен, ученый или кто? И позволительно ли приезжать вот так, без приглашения, в тихий уголок и жить тут сколько и как душе угодно? Не спорю, с тех пор, как вы здесь, город изменился. Не знаю, к лучшему или к худшему – откуда мне знать? Только эти обветшалые дома словно посветлели, засверкали, все вдруг наполнилось радостным ожиданием, как бывает во сне. Я не хожу – я парю, полной грудью вдыхая небо. Вместе с тем мне страшно, думайте про меня что хотите, но во всем я вижу угрозу, каждый фасад, даже освещенный солнцем, кажется мне темным, словно перед надвигающейся грозой. Не знаю уж, благословлять мне судьбу или проклинать... но все же я ее благословляю...

Этот поток взволнованных слов, осознание, пусть и запоздалое, того, что происходит, нанесли последний удар по моим чувствам или по крайней мере поколебали их. На глазах у меня выступили слезы.

– Я, – начал я невпопад, – у меня трудная жизнь, и я... – Слезы душили меня, мешали говорить.

Она повернулась, приблизила свое лицо к моему, словно стараясь получше его рассмотреть, и в ее взгляде не было ни волнения, ни сострадания, а лишь какое-то безотчетное блаженство. Оцепенелый, я глотал слезы. Она спокойно подставила мне губы.

– Ничего-то ты не понимаешь, – сказала она потом.

7

Так закончился – поистине на славу – этот странный первый разговор, состоявший из абстракций, высокопарной декламации, смещения понятий, словесных нагромождений. Хуже всего то, что я не мог разобраться, какое же впечатление она, перехватив инициативу, произвела на меня, отводившего себе во всей этой истории роль неподвижного двигателя. Несомненно, из претенциозной словесной путаницы выгоду в конечном счете извлекла она. Однако, если не забегать вперед, что представляла собой эта девушка, чего она хотела? Господи, да ведь ясно, кем она была: никем, всеми девушками сразу и в то же время самой собой. Женщиной – вот кем она была. Но уж поскольку речь идет о ней, что все-таки она собой представляла?

Ну а если говорить определеннее, почему я влюбился именно в нее? Вопрос, на который у меня нет вразумительного ответа, знаю одно: произошло сие не во время нашего разговора. Как бы там ни было, факт этот, при том, что отрицать его я не мог, ровным счетом ничего не значил (мне хотелось так думать). Я влюбился, но моя ненависть к ней не прошла, я ненавидел ее даже больше – за то, в общем, что она женщина, за то, что именно эта женщина, за то, что влюбился, да еще сам того не желая. Но это еще не все: особенно я ненавидел ее за то, что она сразу стала свидетельницей моей слабости. Мои слезы – да что она понимала в них, она, чье самолюбие они так тешили? Или она наивно полагала, будто в ответ достаточно лишить меня банального сострадания? Тем не менее от своего коварного замысла я не отказался, наоборот, он меня все более воодушевлял. Любил ли я ее? Но ведь то был неожиданный подарок судьбы, наивысший успех моего плана и в некотором смысле всей моей жизни, успех, о каком я и мечтал! Разом я отомстил бы им, ей, себе.

О дальнейшем можете догадаться сами: мне не стоило большого труда перевести наши отношения в более интимную плоскость, не переступая, однако, определенной черты: тут моя настойчивость равнялась ее противодействию. Предполагалось, что роковое открытие моего убожества (коему – не забывайте – подобало как громом поразить жертву) произойдет по-настоящему торжественно при свидании в четырех стенах – ни дать ни взять соответственно обставленная демонстрация. Разумеется, труднее всего было склонить девушку к такому свиданию.

Со временем, правда, мне это удалось, но прежде, не рассчитывая, что она придет ко мне в гостиницу, я вынужден был снять квартиру, более или менее придав ей вид любовного гнездышка, а главное – таким-то образом объяснить причину столь длительного пребывания в городе. В публичной библиотеке хранились рукописи покойного поэта, местной знаменитости, и, пока суд да дело, я и впрямь занялся их изучением.

Наконец-то все было готово и великий день назначен. Перед тем как покинуть гостиницу, я изо всех сил дунул в последний раз на свою паутинку, забившуюся в судорогах, и припечатал ее к потолку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю