355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Томмазо Ландольфи » Жена Гоголя и другие истории » Текст книги (страница 7)
Жена Гоголя и другие истории
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 05:37

Текст книги "Жена Гоголя и другие истории"


Автор книги: Томмазо Ландольфи



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 47 страниц)

Глава четырнадцатая

Не льщусь надеждою быть понятым, да, верно, и не хочу. Не чаю оправдаться или объясниться. Скажу лишь то, что видел.

Сгущаясь и клубясь, всклокоченная дымка уступила место громадной фигуре женщины; она немного отделилась от жаровни и повисла в воздухе. Некоторое время фигура извивалась и покачивалась, потом остановилась, представив ясный образ, испещренный ручейками света, точнее, самой дымки, которая струилась по фигуре зримой кровью.

Возникший предо мною образ был подернут скорбной пеленой свинцового отлива; сквозь нее просвечивали оттенки тела, платья, украшений – тщедушные подобия цветов. Впрочем, фигура не была прозрачной и загораживала большой портрет, зиявший на противной мне стене как черное пятно. В смутном полумраке фигура освещалась изнутри, и я легко мог разглядеть ее мельчайшие подробности.

Глаза закрыты. Мгновение спустя она их подняла и оглядела комнату. Секунду она смотрела на меня в упор. Нет смысла говорить, кого являл мне этот образ; скажу без околичностей, что был он жутким, омерзительным и мрачным. В нем не осталось и следа от той ее очаровательной растерянности. Видение было одето точь-в-точь как на портрете: на шее красовалось ожерелье, примеченное мной на туалетном столике. Ее глаза, и рот, и волосы, и плечи – но, несмотря на это, я их не узнавал. Не с этой женщиной меня соединяло теперь уже глубокое и подлинное чувство. В неузнаваемом видении как будто сохранилось лишь то постыдное и грязное, что прятала в себе ее натура. Столь дорогой мне облик превратился в бесчувственную оболочку. От черт ее и от всего состава неодолимо веяло циничной дерзостью и даже нагловатым раздражением. Сомнений не было: передо мною гнусная химера, исчадье преисподней.

Животный страх и отвращение – вот все, что я испытывал при этом долгожданном для меня видении. Словно почуяв это, призрак задержал на мне свирепый и вместе мерзостно-подобострастный взгляд. Он угрожал и умолял одновременно: все что угодно, только не лишать его кошмарной жизни, уродливого, скоротечного мгновенья бытия и не разоблачать моим неверием.

Тут я не выдержал и приглушенно вскрикнул. Невольным моим порывом было упредить хозяина. Призрак, который он вызывал с таким усердием и нарекал столь сладостными именами, в действительности оказался чудовищным обманом его и наших воспаленных чувств, безумно взбудораженных и покоренных некой адской силой. Явившаяся вовсе не была его любимой (нашей любимой). От вскрика призрак моментально испарился, и только бледная полоска дыма лениво поднималась из жаровни. Колдовство минуло, и сокрушились силы тьмы.

Старик еще не осознал случившегося. Но вот он лихорадочно заерзал и застонал от ярости и боли, как раненый медведь. Блеснул свет лампы.

Моею первой мыслью было бежать, и все же я остался. Когда хозяин двинулся к двери, я вынужденно вышел из укрытья. Старик приблизился ко мне почти вплотную; на миг мы замерли, переводя дыхание и глядя друг на друга.

Его негодование пока не вырвалось наружу. Хозяин выглядел до основанья потрясенным и впрямь напоминал смертельно раненного зверя.

– Зачем? – спросил он наконец, трясясь как в лихорадке. Я не ответил на этот уже бессмысленный вопрос и тоже весь дрожал. Как будто лишь сейчас припомнив о своем пистоле, старик извлек его, приставил мне к груди, но тут же тыльной стороной ладони провел по лбу. Он испустил глубокий вздох; вид у него был окончательно потерянный; отсутствующий взгляд утратил пронзительную остроту.

В могильной тишине был слышен тихий шепот масляной капели, стекавшей на ковер из лампы, сверх меры накренившейся в дрожащей старческой руке. Он опустил оружие, которое неловко направлял мне в грудь. Я и не думал отстранять его: что проку защищаться? Ни сил и ни желания для этого не оставалось.

В конце концов он вышел из оцепененья; кровь залила багрянцем щеки: то прорывалась ярость, которую я ждал почти нетерпеливо.

– Несчастный, вы умрете, – промолвил он чуть слышно и с дрожью в голосе добавил: – Вот уж двадцать лет, как я... Неужто, сударь, вам не ведомо, кто, что для меня она?.. Я целых две недели... Зачем, зачем!.. – воскликнул он скорей отчаянно, чем гневно. – Да, вы умрете, – повторил хозяин с какой-то неуверенностью в голосе, но не стрелял, должно быть позабыв об этом. Передо мной стоял усталый, немощный старик!

Внезапно его глаза сверкнули прежним блеском, взгляд сделался прямым и ясным, он был исполнен ядовитой ненависти и неукротимой силы, пронзившей меня насквозь. Не выдержав, я опустил глаза. Хозяина обуревала бешеная ярость, он вновь направил на меня пистоль. Теперь его рука почти не трепетала. Вот-вот раздастся выстрел. Я не двигался.

Однако выстрелить хозяин так и не смог. Он выронил пистоль и лампу (последняя еще светила несколько мгновений), схватился обеими руками за горло и рухнул навзничь, изрыгая страшный хрип.

Я кинулся бежать, освободившись наконец из плена неподвижности. Бежать, бежать из этого гнездилища. Бежать без промедленья и оглядки, оставив старика на произвол судьбы, живого или мертвого.

Я мчался, ударяясь обо что-то в темноте и опрокидывая без разбора мебель, падая и снова поднимаясь. Вдруг я опомнился: на дверь одной из комнат с обратной стороны набрасывались с бешеным рычанием собаки. Наверняка они уже искали старика, встревоженные криком и возней. Нешуточное дело, тем более что дверь со скрипом поддавалась их напору. Ко мне вернулись самообладание и жалость. Я понял, что не могу оставить беспомощного старика, и повернул назад, чтобы хоть чем-нибудь ему помочь, если еще не поздно, а уж потом незамедлительно покинуть это место навсегда. Я плотно затворил три двери, на случай если собакам удастся осилить первую, и в замешательстве вернулся по уже початому пути.

В кумирне духов – гробовая тишина. Жаровня почти совсем угасла, и немощное свеченье угольков не позволяло различать предметы. Старик упал в каких-то двух шагах от двери, и я надеялся, что без труда найду его на ощупь. Но старика там не было. Требовалось раздобыть огня. Спичками я не располагал, но, кажется, заметил их на столике. Попутно я набрел на масляную лампу, лежавшую все в том же месте. На столике нащупал горстку спичек. Попробовал возжечь светильник: тот оказался пуст. И все-таки промасленный фитиль затеплился тщедушным огоньком.

При этом чахлом свете я огляделся: вероятно, хозяин отполз немного в сторону. Но нет: старик исчез бесследно. Я не мог поверить, что кто-нибудь его унес из комнаты. Значит, он очнулся и вышел сам? Иль вызванные им же силы забрали старика с собой?

Что мне теперь до этого! Скорей покинуть этот дом. Мною овладел неудержимый страх. Прочь, прочь из сумрачного, адского отнорка. Через какое время, точно не скажу, я выпрыгнул из нижнего окна и очутился на свободе. Я с облегчением вздохнул.

Угрюмый сумрак ночи рассеивался жутковатой белизной тумана. На бледном поле неба туман накрыл далекие вершины мохнатой шапкой. Я был в чем был, без всяческих припасов: не беда! Все что угодно, только не обратно. Теперь забрать ружье из залы. Собаки сейчас при деле и не смогут мне чинить препятствий.

Так и вышло. Пробираться в залу пришлось окольными путями, ведь главный вход был заперт изнутри. Испытывая облегчение и странную подавленность, я двинулся уторопленным шагом в окружный путь, сквозь заросли, меж влажных скал.

Куда я шел? Речь не о том. Тогда, конечно, я этого не знал. Я уносился прочь.

Глава пятнадцатая

Тот скверно знает человеческое сердце, кто мог подумать, будто не вернусь. Я оказался далеко от этих мест, нашел былых друзей, свел новые знакомства и окунулся в круговорот тех дней. Ночь, ставшая последней в стариковском доме, казалось, пробудила дремавшее во мне дотоле чувство долга. Я угодил в лихую перестрелку, был ранен, но не тяжело: задело руку. Тогда-то и вернулся.

С момента бегства прошло недели две. И вновь, отчасти с умыслом, отчасти по необходимости, я появился там под вечер. Причины, побудившие меня вернуться, объяснялись исключительно нуждою. Но непонятно, что мне делать дальше? По-видимому, ничего. Или же действовать по обстоятельствам, буде последние представятся. Зачем я все-таки сюда пришел? Я не особо мучился этим вопросом. Тогда я обратился в бегство, теперь настал черед вернуться.

На этот раз мой путь пролег через низину. Фасад открылся мне после того, как я сошел со склона, поросшего густой растительностью, и был от дома на расстояньи выстрела. Пришлось идти кругом. Тому имелись веские причины. Во-первых, парадный вход не открывали, быть может, не одно столетье, и эта половина дома была совсем необитаемой. А главное, когда однажды я уже пришелся здесь не ко двору, что можно было ожидать сейчас? Конечно, при условии, что мой хозяин жив. Но даже если нет, я должен хорошенько осмотреть усадьбу. Я миновал ухоженный когда-то яблоневый сад, скрываясь за кустарником и миртовой оградой, и тихо шел по прелым листьям, устлавшим мокрую дорожку. Еще подрагивал тускнеющий густо-лиловый свет; на западе короткая полоска безоблачного неба обнажила молодые звезды. Стояла обыкновенная для этих мест, ничем не нарушаемая тишина.

Я вышел к заднему крыльцу. И здесь – все та же тишина, тот же покой. Входные двери настежь, а на пороге, прислонившись к косяку, застыла женщина, казалось, созерцавшая усеянную звездами полоску неба.

Не стану утверждать, что сразу же ее узнал. Но что-то в ее чертах и тайном зове, исходившем от нее, внезапно всколыхнуло сердце. Отбросив всяческие опасенья, я открылся и подошел к ней.

Меня завидев, она чуть повернула голову и двинулась навстречу каменной походкой, пощуриваясь в сумеречном свете. Эти глаза и волосы, слегка разомкнутые губы и худенькие плечи, казалось, заключали неистовую силу воли; эта нервозная рука, беспомощно опущенная долу, и платье с кружевом, муаровая шаль, и ожерелье из топазов, и даже крошечная диадема – все было столь знакомым, что обмануться я не мог. С каждым шагом предчаяние сердца, моя надежда перерастали в твердую уверенность: Лючия! Воистину Лючия, а не отвратное виденье той далекой ночи. Тогда, конечно, я не подумал, что эта юная особа не может быть оригиналом старинного портрета, – сотня других причин мне говорила об обратном. Нас разделял какой-то шаг, а я, я только на нее смотрел, не в силах проронить ни слова.

Как ни странно, она, должно быть, тоже меня узнала, поскольку не выказала удивленья и пребывала в полной неподвижности. Молча она взирала на меня сверкающим, бездонным взглядом. Всем существом я ощутил тот взгляд: разгоряченный, притягательный, немного мрачный и печальный и в то же время нежный и растерянный. Лишь грудь ее взволнованно вздымалась от внутреннего трепета: я слышал частое дыханье в тишине. И чудилось, что я узнал его: то самое дыханье, что долетело до меня однажды ночью в спальне. Повеяло его особой свежестью, столь дорогой и близкой.

Но вот ее глаза блеснули гневом. Она заговорила голосом, исполненным высокомерия:

– Что вас так поразило, сударь? Возможно, сходство с моею матушкой, графинею Лючией, чей облик вам, верно, памятен по старому портрету? Иль вам не терпится порасспросить меня о батюшке, графе... – Она упомянула род, о коем мне приходилось слышать в тех краях; похоже, его здесь уважали и побаивались. – Тому неделя, сударь, как он почил. Своими собственными руками я предала его земле, там, – Лючия указала в глубь парка, – подле женщины, которую мой батюшка любил всю жизнь, как любит и поныне. А вы, милейший, сопричастны его смерти. Вот и развеялись, – прибавила она презрительно, – загадки, вас волновавшие настолько, что вы осмелились проникнуть под наш священный кров. Ступайте, сударь, – закончила она, притопнув ножкой, – теперь вы все узнали. Ужели не за этим вы вернулись?

Сдавалось, она вот-вот расплачется, по-детски, от бессильного негодования. Но вместо этого она вдруг изменила голос, уже не величая меня сударем, и продолжала без видимого перехода ласковым, умильным тоном, в котором прозвучала безграничная заботливость. Тот голос, благозвучный и глубокий, был настоящим голосом Лючии.

– Уже ночь, и ты устал, дорогой. Ты ранен, тебе больно? – Она погладила мою повязку. – Пойдем, пойдем же в дом, мой милый. – Легонько подтолкнув меня, Лючия бросилась вперед и крикнула: – Мак, Джошуа, он вернулся!

Гигантскими прыжками собаки ринулись к порогу. В нескольких шагах от нас они остановились, порыкивая на меня недружелюбно. Лючия опустилась на колени и обняла их за головы; волосы ее неудержимо разметались по плечам широким пологом. Тонкие и бархатистые, они казались мне живыми и непокорными; и я невольно вздрогнул: спутанные пряди извивались, точно встревоженные змейки.

– Ну, будет, будет вам, глупышки, вы не должны его так встречать, – приговаривала она напевно, лаская псов и прижимаясь к ним щекой. – Что это вы на него взъелись? Ах, злючки, так-то вы меня любите...

Она как будто позабыла обо мне... Наконец Лючия встала, откинула за плечи волосы и, глядя на меня с ошеломляющей холодностью, заговорила неожиданно визгливым голосом с какой-то неестественной усмешкой:

– Уж вам-то, сударь, ведомо, что этот дом по части угощенья не богат. Коль вы проголодались – не обессудьте. Коль утомились – просим отдохнуть... Милый мой, я хочу сама приготовить тебе ужин и постелить постель... пойдем со мной. А хочешь, я перевяжу твою рану? Не бойся, я умею. Ну, пойдем, пойдем. – И она направилась ко внутренним покоям. Но тут же резко обернулась, подошла вплотную, как бы в задумчивости посмотрела на меня в упор, изящным пальцем обвела мне рот, заботливо дотронулась до перепачканных штанов и прошептала: – Борода. – (У меня и вправду отросла густая борода.) Затем, нахмурив брови, топнула ногой. – Так проходите! Останься здесь, я все подам сама, сядь там, – и показала мне на круглый стол. Она исчезла за одной из внутренних дверей. Зачастую ее движения и жесты были нарочито резкими, слова же то и дело прерывались короткими смешками, от которых кровь стыла в жилах...

Я был в смятении: как, неужели эта несчастная умалишенная и есть Лючия? По странной логике разгоряченных чувств я не проводил различия меж матерью и дочкой. Оно казалось мне излишним, даже надуманным, каким-то вздорным розыгрышем, ничтожною причудой этой жизни. Без колебаний дочь я называл по имени ее покойной матери. Или отталкивающей химеры.

Но почему взлелеянный мной образ упорно оборачивался в этой жизни то мерзким призраком, то существом, в котором свет разума уже угас? И все же истинный, мой образ той Лючии все явственнее воплощался для меня в словах и жестах этой женщины, как будто нынешнее помутнение ее рассудка скоропреходяще; сама она отнюдь не падший ангел, а лишь заблудший, и я еще смогу освободить ее от этого заклятья, и собственным терпением, любовью, добротой и силой жертвенной и чудодейственной любви я помогу Лючии обрести себя и принесу ей заповеданное счастье... Весь поглощенный этой пылкой думой, я размышлял, откинувшись на спинку стула, и ждал, что будет дальше.

Вскоре Лючия появилась снова. Собаки сопровождали свою хозяйку, как некогда ее отца. Скажу попутно, что в отношении последнего я начинал испытывать мучительные угрызенья совести. Я обещал себе, что по возможности узнаю все обстоятельства его кончины. Незримый дух хозяина, как наважденье, присутствовал повсюду, он ощущался даже в чертах и поведении Лючии.

Она несла еду на двух тарелках, которые поставила передо мной. С суровым ликом села супротив, точь-в-точь как батюшка, воззрилась на меня и вкрадчиво заговорила – покрылись томной поволокой блестящие глаза:

– Вы думаете, я сумасшедшая? Советую вам остеречься скоротечных выводов, мой друг. Ты думаешь, я сумасшедшая, ты, мой любимый! Но почему? Я не сумасшедшая, не сумасшедшая... – И она разразилась рыданиями, исступленно тряся головой. – Сумасшедшая? А почему бы и нет? Иначе как бы я схватывала все на лету, как улавливала бы в ночи всякий звук, всякий шорох затаившихся в подземелье тварей, как узнавала бы по запаху людей, животных, вещи? О, как все отдается здесь и здесь... – Лючия ударяла по груди и лбу, – какие это муки!.. Видишь эту руку? Я чувствую, в этих голубых венах, здесь, здесь, куда ты смотришь? Ближе к кисти. Я чувствую и ясную погоду, и ненастье, но нет, все чувствуют погоду по руке... Какое: я чувствую, что там, в лесу, упало дерево под грузом снега! А здесь, в висках, я чую ветер, даже тот, что задувает высоко в горах или на дальних склонах... Чего только я не чувствую и не слышу! Я различаю шум, который кто-то лишь хотел поднять, но не поднял... Я чую запах мертвецов, но не тяжелый смрад, а их благоухание. И я не в силах это объяснить. Caput mortuum, imperet tibi Dominus... – заверещала вдруг она гнусавым голосом концовку заклинания, услышанного мною в ту памятную ночь. – Ха-ха, что, испугался? Чего только я не слышу! Я слышу каждый жест, прежде чем его сделают, каждое слово, прежде чем его промолвят; слышу каждую мысль, ха-ха, не надейтесь, сударь! Сумасшедшая, почему бы и нет? – Сорвавшись с места, она пустилась было в пляс, визгливо подпевая самой себе, да так, что у меня сжималось сердце. Потом, усевшись: – Помешанная! Вот именно, на тебе-то я и помешалась: разве не так говорят?

С отчаянно-бесстыдным видом Лючия протянула руку к моей руке. Я и не думал мешать ей, но непроизвольно отдернул руку. Мгновенно ее глаза наполнились слезами; она взглянула на меня с какой-то горечью и укоризной. Печальным голосом она продолжила:

– Ты не хочешь, чтобы я стала твоей. Не хочешь, потому что я сумасшедшая. Но это не так, любимый, просто у меня такой изменчивый характер: бывает, распалюсь сверх меры, а иногда... как это выразить? Неужто ты не видишь, не слышишь, как складно я рассуждаю? Как понимаю все, что говорят на равных с остальными... какая я спокойная? – Потупив взор, она скрестила руки на груди, сложила губки бантиком: вид ее был жалок и вызывал глубокое сочувствие. – Говорить, говорить, говорить! Говорить после стольких лет, нет – впервые! И видеть дневной свет, выходить, на волю и говорить с кем-то, то есть с кем-то еще. С тобой! С тобой, любимый! У кого мне научиться говорить как следует? Только у них, нет, только у него училась я говорить. Я знаю, я же говорю, я понимаю, что речь моя порядком старомодна, особенно когда я злюсь, но я научусь, вот увидишь. Я знаю столько языков, ты знаешь? И умею читать. Все, все книги. И многому могу тебя научить, о многом должна спросить тебя, многое показать, о многом переговорить с тобой. Почему ты не посочувствуешь мне? Будь хоть немножко терпеливей. Скажи, что ты от меня хочешь, что я должна сделать, – и я все сделаю. У меня обязательно получится, вот увидишь. О, как я тебя люблю! А ты, ты меня любишь? Ты знаешь, что меня тоже зовут Лючией, а как же еще? А как твое имя? Зачем ты меня искал, зачем преследовал? Я чувствовала, что ты ищешь меня по всему дому; я слышала, как бьется твое сердце в темных комнатах, по которым ты блуждал. А как сильно оно билось той ночью в твоей спальне и утром в подземелье! Да, это была я – кто же еще? И ты знал, что это я. Я хотела увидеть тебя, ведь я вижу в темноте... я так хотела дотронуться до тебя, как дотронулась совсем недавно; коснуться твоих губ, но я знала, что он этого не хотел, что он убьет меня за это. И ты думаешь, я этого не сделала? Ха-ха, сделала, – протянула она певуче, – но в ту ночь ты крепко спал. Вы почивали, хочу я сказать. И не раз еще я тебя видела, а ты не замечал меня. Так почему же ты не хочешь, чтобы я стала твоей? Только... только я боюсь. Я столького боюсь, боюсь всего на свете. Ты должен меня защитить. Тебе известно, что я тоже ведьма и могу вызывать мертвых? Не робейте, сударь! Я отдаю себя под ваше покровительство... – Поднявшись, она припала к моей груди и уж на этот раз меня поцеловала.

Глава шестнадцатая

Смутные речи Лючии приоткрывали мне завесу многих тайн. Я постепенно утверждался в мысли, что спасти ее и вывести к сиянью здравого рассудка еще возможно. Сбивчивая внешне, речь Лючии не была бессвязной. Как в жестах, так и во всяком внутреннем иль внешнем движении души, в словах Лючии чувства и переживанья, свойственные каждой женщине, мне представлялись лить преувеличенными, а не искаженными. Чувственность ее болезненно, невероятно обострилась за время этой сумрачной и, судя по ее отрывочным словам, кошмарной жизни. Этим объяснялось и поразительное свойство проникать в чужие мысли. Она сама гордилась им, и, как я убедился, не напрасно. Довольно острый ум и редкая природная чувствительность – черты натуры тонкой и уязвимой – проясняли, в частности, и то, что некоторые ее способности были подавлены немилосердными условиями жизни. Но в то же время именно они являлись для меня залогом будущего воскресения Лючии.

Эти раздумья и ее тепло как будто оживотворили мои вначале притупленные, растерянные чувства. И я заговорил с ней кротко, хотя и не без некоторой твердости. Она повеселела. Лишь временами на нее накатывали приступы необъяснимой строгости.

Так миновала большая часть ночи. Не передать всего, что между нами произошло иль было сказано: есть вещи, которые должны остаться скрытыми в моей душе. Уже мы находились в спальне, на кровати – единственном, пожалуй, месте, где можно было чувствовать себя непринужденно. Она полулежала рядом, опершись на локоть, и продолжала говорить, быть может, не слишком сдержанно; но, несмотря на перевозбуждение, почти всегда – и даже без «почти» – ее слова лились легко и просто.

После свершившегося, она немного успокоилась и унялся ее мятежный дух. Теперь Лючия изменила свое первоначальное обличье, тем самым подтвердив мои недавние предположения. Сперва она казалась мне безумной, еще недавно – исцелимой, а сейчас едва ли не вполне рассудливой. Я ликовал. Зловещие смешки уже не прерывали речи, а если прерывали, то изредка; уже она не хмурилась сердито, не обращалась ко мне на «вы»; лишь иногда болезненная меланхолия затягивала воспаленные глаза и заставляла Лючию испускать нетерпеливый стон.

Меня в ней поражали не только сверхъестественная проницательность и ясное самосознание, как в прошлом, так и в настоящем, но и несокрушимая уверенность в суждениях, пусть внешне нерешительных и ко всему неведомо откуда взявшихся. До этого я говорил о разуме Лючии, дарованном самой природой, однако это разумение вещей и разум сердца мне представлялись как бы созданными внове.

Хотя рассказ Лючии обиловал намеками и выглядел скупым и даже несколько уклончивым, мне удалось, помимо прочего, доведать основные обстоятельства ее истории. Полагаю, они займут читателя, и постараюсь изложить их прежде, чем продолжу эту повесть. Итак, Лючия рассказала мне о прежней жизни и даже согласилась ответить на мои расспросы.

Вот коротко ее история. В юности отец Лючии воспылал неодолимой страстью к девочке из очень знатной и всеми уважаемой семьи. Та страсть, хотя отчасти и до известного предела, была взаимной. Немало лет влюбленные встречали ярое противодействие со стороны родных и близких, приписывавших главную помеху для их союза огромной разнице в годах. Как бы то ни было, влюбленные добились своего, соединившись законным браком. После чего помянутая страсть не только не утихла и не вошла в спокойное супружеское русло, но распалялась все сильней, покуда не достигла своеобычных, крайних проявлений, чудовищных в своем неукротимом буйстве, покуда наконец не вызвала серьезных опасений за разум самого супруга, ибо, казалось, он не выдержит так долго неслыханный накал любовного огня и рано или поздно помутится. Конечно (и Лючия не преминула это подтвердить), их необузданные склонности сумели вырваться наружу благодаря объединявшей их природе, которой были убедительнейшим доказательством. Природа эта, необычайно чувственная, к тому же утончилась в предшествующих поколениях, страдавших, вероятно, наследственным недугом. Вот почему под внешней оболочкой неудержимой, дерзостной решимости таились слабосильное безволие и нравственная неопределенность, рождающие, как известно, всякое излишество. Короче, здесь воистину звучал глас чистой крови во всем своем отчаянном, невыносимом одиночестве, подобный взрыву прародительских инстинктов.

В неописуемом благоговении перед любимой, супруг возвел алтарь; на нем все еще юная подруга простаивала обнаженной часами напролет и днем и ночью перед зажженными свечами, окутанная парами ладана, что, верно, было ей вполне по нраву. Во время вспышек беспричинной ревности иль просто похоти, случалось, доходило до всяческих жестокостей и даже истязаний, что тоже будто бы не вызывало у нее особого неудовольствия. После всех безумств супруг склонялся к дорогому лону и горестно рыдал над причиненными ей муками; она же, плача по иным причинам, молила продолжать мученья, а если нужно, измыслить новые.

Вдобавок она владела ведовским искусством, которое передала супругу и отчасти дочке (в ней она усматривала чудесные врожденные способности). Все это в немалой степени содействовало разладу и помраченью их ума. Супруги давали клятвы верности друг другу после смерти, составляли сотни планов касательно своей совместной жизни в потустороннем мире (в которой ни на миг не сомневались), уславливались об особых знаках на случай, если один из них умрет до срока... После немногих путешествий в дальние края (по преимуществу восточные) супруги поселились здесь, в родных пенатах мужа, где можно было, не опасаясь посторонних глаз, вести тот образ жизни, что более всего им подходил.

Так прожили они еще немного лет, и вот в один прекрасный день жена безвременно скончалась от непонятной хвори. Ее кончина оказалась столь внезапной, что некоторое время, по словам Лючии, душа умершей не расставалась с любимыми вещами и людьми. Что значила подобная утрата для супруга, мы можем лишь представить. Он затворился в этом доме, быть может, потому, что здесь провел свои счастливые часы. Рассудок мужа помутился совершенно, по крайности в той части, которая уже пришла в расстройство. В остальном же здравый ум и память его не покидали, и потому случайный наблюдатель по-прежнему не подмечал всех странностей хозяина. С тех самых пор он и задумал вызвать горячо любимую жену из царства мертвых. На исполнение означенного плана понадобились годы терпеливой подготовки; крушения его надежд мы были очевидцами.

Тем временем отец переносил на малолетнюю Лючию, единый плод родительских услад, чье сходство с матерью уже тогда казалось поразительным, те чувства, которые питал и продолжал питать к последней. Теперь, когда ее не стало, в нем прорвалась вся исступленность и неистовость былых страстей с оттенком неприязни. Словом, новую Лючию он ненавидел и боготворил одновременно, но больше все же ненавидел. Боготворил за то, что та являла вылитую мать, а ненавидел оттого, что ею не была. Поэтому на долю девочки достало истязаний и необузданных порывов; и ей пришлось познать припадки ревности зловещего и вместе с тем несчастного отца.

Многое о нем и сумрачных его страстях мне следовало бы здесь поведать. Боюсь, однако, это увело бы нашу повесть слишком далеко. Впрочем, о многом я лишь догадывался со слов Лючии. И разум мой, теперь уже привыкший к худшему, от этого со страхом отвратился. Добавлю разве, что она еще ни разу не покидала место, где я ее застал; что знала только от отца о городах и весях, в коих жили люди; что, кроме этих гор, иного пейзажа не видала и не слыхала иного голоса, кроме его же собственного, да двух-трех дряхлых, бессловесных слуг или крестьян, что изредка снабжали их провизией (последний образец я уж имел возможность лицезреть); что, наконец, не выходила за железный круг угрюмого жилища, хранившего свои воспоминания, загадки, ужасы и бремя времени. В итоге – теперешнее состояние ее рассудка. Вылазки Лючии ограничивались близлежащим взгорьем, притом ее ворчливым и бдительным вожатым был отец; да и они давным-давно закончились. То малое, что ведала она о мире, повторяю, было воспринято из уст отца, а он, двуликий, ревниво и безжалостно обособлял ее от окружающей действительности, скрывая даже от домашних псов иль принимаясь вдруг воспитывать на собственный манер. Состарившись, он отказался и от этого.

Наперекор всему девице удавалось вести насыщенную внутреннюю жизнь, которой недоставало лишь поверки опытом. Довольно скудные познания о внешнем мире Лючия населила тысячами образов и (ничего не упустив) до крайности изощрила свое воображение. Вполне возможно, что лишь благодаря его огромной силе разум и самый организм Лючии спаслись от полного затмения, грозившего им всякий миг. Но завоеванная теперь свобода казалась ей бессмысленным и запоздалым даром, скорее устрашающим, чем благостным.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю