Текст книги "Литературные воспоминания"
Автор книги: Павел Анненков
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 51 страниц)
печатными длиннее «Дворянского гнезда»). Цель я, кажется, поставил себе верно, а попал ли в нее – бог знает.
А отсюда выезжаю около 25-го, и, передавая рукопись Каткову, непременно
потребую, чтобы он дал вам ее прочесть (так как, вероятно, раньше ноября эта
вещь не явится [433]), а вы непременно напишите мне подробную критику в
332
Париж poste restante. Так как у меня будет черновая тетрадь, то мне можно будет
сделать нужные изменения и выслать их заблаговременно в Москву. Если вы не
скоро приедете в сей последний город, то я скажу Каткову, чтобы он велел
переписать и послать вам рукопись.
Провел я лето здесь порядочно; ни разу не болел, но охотился очень
несчастливо. Дела по крестьянскому вопросу (что касается до меня) остаются в
statu quo (в том же положении (лат.) до будущего года; надеюсь, однако, уломать
здешних крестьян на подписание уставной грамоты. До сих пор они очень
упорствуют и носятся с разными задними мыслями, которых, разумеется, не
высказывают.
Читаю я мало, и то, что мне попадается из русских журналов, не очень
способно возбудить желание подобного упражнения. Совершился какой-то
наплыв бездарных и рьяных семинаров – и появилась новая, лающая и
рыкающая литература. Что из этого выйдет – неизвестно, но вот и мы попали в
старое поколение, не понимающее новых дел и новых слов. А «Век»-то, «Век»!
Хуже этого нашего журнала еще не бывало.
Вы еще успеете написать мне, если ответите тотчас, сюда: долго ли вы
думаете еще прожить в деревне и какие ваши планы на зиму? Мои же планы не от
меня зависят, а от того, когда и как выдам я свою дочь и выдам ли ее. Очень бы
хотелось хотя в январе вернуться в Питер.
Здесь я очень часто вижу Фета. Он, по-прежнему, очень хороший малый.
Впрочем, новых знакомств, как и новых чувств, новых намерений – нет. Мы уж
рады теперь, когда продолжаем безбедно.
Ну, прощайте, милый П. В. Когда увидимся – бог весть. А вы не
оставляйте меня своими письмами, на которые я буду отвечать исправно, по-
старому. Обнимаю вас – преданный вам И. Т.».
Через 10 дней получена была из Спасского коротенькая записка, которую
здесь прилагаем, несмотря на то, что она содержит похвальный отзыв об одной из
моих статеек, но биографическое ее значение от этого не уменьшается.
«Село Спасское, 28 августа 1861.
Милый П. В. Я не могу уехать из Спасского (это событие совершится
завтра), не отозвавшись хотя коротеньким словом на ваше дружелюбное письмо.
Мне очень жаль, что не увижу вас перед моим путешествием за границу; авось
свидимся в феврале, потому что я лишней минуты не пробуду в Париже. Моя
повесть будет вручена Каткову, с особенной инструкцией, а именно: по прибытии
вашем в Москву рукопись должна быть вручена вам, и вы, по прочтении, напишите мне в Париж подробное ваше мнение, с критикою того, что вы найдете
недостаточным; я сейчас же примусь за поправки, и к новому году все будет
давным-давно готово. Вы, я уверен, исполните мою просьбу с обычным вашим
благодушием и беспристрастием. А адрес мой пока: в Париж, poste restante.
Я вам из Парижа напишу в Москву на имя Маслова. Ну, будьте здоровы, вы
оба с вашей женою, которой я усердно кланяюсь,—и пусть долго продолжается
333
ваше счастливое и тихое житье. Да, кстати... Я прочел вашу статью о «двух
национальных школах» и нашел ее превосходной. И я уверен, что на нее обратили
бы гораздо больше внимания, если бы она явилась не в этой темной и глухой
дыре, называемой «Библиотека для чтения». По милости этой статьи я съезжу в
Бельгию. Ну, еще раз обнимаю вас. Преданный И. Т.».
В сентябре я сам был в Москве. Тургенев уже проехал в Петербург, а оттуда
в Париж. Все так и произошло, как он наметил и указал. Едва успел я дать знать о
моем прибытии в редакцию «Русского вестника», как из нее явился какой-то
молодой человек с рукописью, которую и оставил у меня, прося не задержать.
Зачем нужно было это предостережение, когда рукопись предназначалась к
печати еще в феврале будущего 1862 года, но оно объясняется опасением
редакции утерять капитальную вещь, приобретенную ею. С ней это случалось —
вспомним о «Фаусте» того же Тургенева. Исполняя предписание, я в два дня
проглотил роман, который мне показался грандиозным созданием, каким он
действительно и был. Помню, что меня поразила одна особенность в характере
Базарова: он относится с таким же холодным презрением к собственному своему
искреннему чувству, как к идеям и обществу, между которыми живет. Эта
монотонность, прямолинейность отрицания мешает в него вглядеться и
распознать его психическую основу. Кажется, я тотчас же и передал это
замечание автору романа, но в общем известии о получении отзыва моего не
видно, чтобы он дал ему какую-либо цену. То же самое было почти и со всеми
другими отзывами: Тургенев был доволен романом и не принимал в соображение
замечаний, которые могли бы изменить физиономию лиц или расстроить план
романа. Между тем при отъезде из Москвы он оставил еще у Маслова, для
передачи мне, записочку, в которой поручает взять обратно у Каткова согласие, данное им на разделение и напечатание его труда в двух или трех частях. «Я
скорее соглашусь,– говорил Тургенев,– чтобы он напечатал мою вещь в
нынешнем году, с обещанием выдать ее отдельной книжкой новым подписчикам.
Вообще поручаю себя и свое детище вам в совершенное распоряжение».
Необходимость личного объяснения с г. Катковым была очевидна. В одно
утро я собрался и явился у его дверей. М. Н. Катков принял меня очень
добродушно, но речь его была сдержанна. Он не восхищался романом, а
напротив, с первых же слов заметил: «Как не стыдно Тургеневу было спустить
флаг перед радикалом и отдать ему честь, как перед заслуженным воином».—
«Но, М. Н.,– возражал я,– этого не видно в романе, Базаров возбуждает там
ужас и отвращение».– «Это правда,– отвечал он,– но в ужас и отвращение
может рядиться и затаенное благоволение, а опытный глаз узнает птицу в этой
форме...»– «Неужели вы думаете, М. Н.,– воскликнул я,– что Тургенев
способен унизиться до апофеозы радикализму, до покровительства всякой
умственной и нравственной распущенности?..»—«Я этого не говорил,—отвечал г.
Катков горячо и, видимо, одушевляясь,– а выходит похоже на то. Подумайте
только, молодец этот, Базаров, господствует безусловно надо всеми и нигде не
встречает себе никакого дельного отпора. Даже и смерть его есть еще торжество, венец, коронующий эту достославную жизнь, и это, хотя и случайное, но все-таки
334
самопожертвование. Далее идти нельзя!»—«Но, М. Н.,—замечал я,—в
художественном отношении никогда не следует выставлять врагов своих в
неприглядном виде, а, напротив, рисовать их с лучших сторон».– «Прекрасно-с,
– полуиронически и полуубежденно возражал г. Катков,—но тут, кроме
искусства, припомните, существует еще и политический вопрос. Кто может знать, во что обратится этот тип? Ведь это только начало его. Возвеличивать спозаранку
и украшать его цветами творчества значит делать борьбу с ним вдвое труднее
впоследствии. Впрочем,– добавил г. Катков, подымаясь с дивана,– я напишу об
этом Тургеневу и подожду его ответа» [434].
Мы можем сослаться на самого почтенного издателя «Московских
ведомостей», что сущность нашего разговора о романе Тургенева была именно
такова, как здесь изложено. Из полемики, возгоревшейся после появления «Отцов
и детей», причем Тургенев дал и отрывок из письма к нему г. Каткова, видно, что
последний писал именно в том смысле, как говорил со мной. Множество
искушений должен был пережить Тургенев в Париже относительно лучшего, совершеннейшего своего произведения, начиная с совета предать его огню, данного семьей Тютчевых, которую он очень уважал, а особенно хозяйку его, весьма умную, развитую и свободную духом женщину Александру Петровну
Тютчеву. Восемь дней спустя после первого парижского, уже знакомого нам, письма я получил от него записочку такого содержания:
«Париж. 8 октября н. с. 1861.
Что же это вы, батюшка П. В., изволите хранить такое упорное умолчанье, когда вы знаете, что я во всякое время, и теперь в особенности, ожидаю ваших
писем. Предполагаю, что вы уже прибыли в Петербург, и пишу вам через
Тютчевых, которые (как они уже, вероятно, вам сообщили) осудили мою повесть
на сожжение или по крайней мере на отложение ее в дальний ящик [435]. Я
желаю выйти из неизвестности – и если ваше мнение и мнение других
московских друзей подтвердит мнение Тютчевых, то «Отцы и дети» отправятся
к... Пожалуйста, напишите мне, не мешкая. Адрес мой: Rue de Rivoli, 210.
Здесь я нашел все в порядке: погода стоит летняя, иначе нельзя ходить, как
в летних панталонах. Из русских почти никого нет, кроме В. П. Боткина, который, entre nous soit dit (между нами говоря (франц.), окончательно превратился в
безобразно эгоистического, цинического и грубого старика. Впрочем, вкус у него
все еще не выдохся – и так как он лично ко мне не благоволит, то его суждению
о моем детище можно будет поверить. Сегодня начинаю читать ему.
Сообщите мне ради бога, что у вас там делается. В самое время моего
отъезда стояла странная погода. Все ли здоровы?
Пришлите мне ваш адрес. Кланяюсь вашей жене, всей вашей родне и всем
знакомым. Ваш И. Т.».
* * *
335
Приговор Тютчевых вышел из начал, совершенно противуположных тем,
которые руководили мнением г. Каткова; они боялись за антилиберальный дух, который отделялся от Базарова, и отчасти предвидели неприятные последствия
для Тургенева из этого обстоятельства. Таким образом, накануне появления
«Отцов и детей» обозначились ясно два полюса, между которыми действительно
и вращалось долгое время суждение публики о романе. Одни осуждали автора за
идеализацию своего героя, другие упрекали его в том, что он олицетворил в нем
не самые существенные черты современного настроения. Время обнаружило, что
обе точки зрения были одинаково несостоятельны, и поставило роман на его
настоящую почву, признав в нем художественное отражение целой эпохи, которое всегда вызывает подобные упреки и недоразумения. Кажется, и сам
Тургенев, встретив эти противуположные течения общественной мысли, был
сконфужен. Он хотел остановить печатание романа и переделать лицо Базарова с
начала до конца, как о том и писал даже к г. Каткову [436]. К счастью, этого не
случилось: «Отцы и дети» явились в печати в том виде, как сошли с его пера
[437]. В записке встречаются загадочные фразы: «В самое время моего отъезда
стояла странная погода. Все ли вы здоровы?» Объясняются они как намек на
первую уличную манифестацию студентов в Петербурге, тогда же происшедшую
и тогда же подавленную. Печальная история эта чрезвычайно заинтересовала
заграничных корреспондентов наших. Множество английских, немецких и
французских газет говорили о студенческой манифестации с участием, но, по
обыкновению, извращая и преувеличивая факты. Тургенев даже испугался и
спрашивал в коротенькой записочке: не приостановить ли печатание романа?
Таким образом, роман до своего появления пережил уже три решения или
катастрофы, которые ему предстояли: сожжение в камине, переделка сызнова
лица Базарова, приостановление появления в печати. Для характеристики времени
считаем нужным передать содержание записочки:
«Суббота. Париж, 14 (26) октября 1861 г.
Любезный друг, пишу вам несколько слов для того только, чтобы
убедительнейше просить вас написать мне. Я знаю, как это теперь должно быть
тяжело и трудно,– но возьмите в соображение, в каком мы здесь находимся
состоянии. Самые печальные слухи доходят до нас – не знаешь, чему верить и
что думать. Сообщите, хотя вкратце, перечень фактов, совершающихся около вас.
Прошу также вашего совета: не думаете ли вы, что при теперешних
обстоятельствах следует отложить печатание моей повести? Поправки все почти
окончены, но мне кажется, что надо подождать. Ваше мнение на этот счет решит
дело – и я тотчас же дам знать Каткову.
Говорить о том, что я чувствую, невозможно, да и, кажется, не нужно.
Утешать себя тем, что «я, мол, все это предвидел и предсказывал», доставляет
мало удовольствия. Богом вас умоляю, окажите на деле вашу старинную дружбу
и – напишите.
336
О себе сказать вам пока нечего: я здоров и живу по-прежнему. Русских
вижу немного. В. П. Боткин процветает и объедается. Кланяюсь всем вашим и
вам, и вашей жене жму руки. Ваш И. Т. Rue Rivoli, 210».
Вторая записка, полученная из Парижа, была непонятного характера для
меня лично. В ней сообщалось, что туда дошел слух о том, что я предпринял
издание журнала и даже получил на это разрешение. Поводом к этому слуху, удивившему меня более, чем друзей моих, как следует полагать, было следующее
обстоятельство. Министр внутренних дел, П. А. Валуев, искал редактора для
предпринятой им официальной газеты «Правительственный вестник», которая, кроме прямых сообщений правительства, должна была поправлять все неверные
слухи о намерениях администрации, опровергать несправедливые толки о тех
мерах ее, которые уже явились на свет, и вообще наблюдать за журналами и
восстановлять истину, когда она попиралась ими. В числе многих имен
кандидатов на редакторство, вероятно, находилось и мое; это было, как полагаю, первым толчком к слуху, о котором я ничего не знал. Между тем выбор был
сделан – в лице А. В. Никитенко, и, по-моему, очень удачный, ибо под его
редакцией газета обратилась просто в официальную справочную газету и никаких
других затей, о которых так много говорили, не предъявила, а всего менее
заявляла претензию быть руководительницей и наставницей других изданий.
Городская молва привязалась также и к имени А. В. Никитенко, наградив его
жалованьем в 10 000 с., что было нелепо—ввиду громадности и необычайности
суммы. Раздраженный, я написал Тургеневу насмешливое письмо, где и рассказал
процедуру возникновения нового органа и великого шума без всякого результата, им произведенного. Вторая записка его гласила:
«Париж, 3 дек. (21 ноября) 1861 г.
Любезнейший А. Во-первых, благодарите от моего имени Тютчева за
высылку трех экземпляров моих сочинений, которые я получил исправно. Во-
вторых, правда ли, что вы собираетесь издавать журнал и уже получили
разрешение? Я этому не совсем верю—по той причине, что вы, вероятно бы, уже
известили меня об этом; но, вспомнив вашу скрытность перед вступлением в
брак, я колеблюсь. В-третьих, взяли ли вы от того же Тютчева 100 сер. для
стипендии двум бедным студентам и отдали ли кому следует? Напишите
словечко. А если вы точно собираетесь издавать журнал, то эта мысль у вас
отличная. Я бы, разумеется, стал вашим исключительным сотрудником,
насколько хватило бы сил. Правда, этим немного сказано, потому что я очень
ослабеваю в литературном отношении и пера в руки не беру. Каткову я дал знать
о нежелании моем печатать «Базарова» в теперешнем виде – да и он, кажется, этого не желает, а переделка, между нами, еще далеко не кончена.
У вас, в Петербурге, кажется, все понемногу утихает. Напишите об этом.
Правда ли, что Добролюбов опасно болен. Очень было бы жаль, если б он умер
[438]. Вы, наверное, видите Дружинина и Писемского: поклонитесь им от меня.
337
Вы знаете, бедная гр. Ламберт потеряла своего единственного сына... Она не
переживет этого удара.
Я в довольно грустном настроении духа, тем более что вот уже третий день, как моя старая болезнь, о которой я уже забыл думать, вернулась ко мне. А эта
штука очень скверная. Нет ли чего-нибудь нового в беллетристике? Прощайте, милый П. В. Будьте здоровы – это главное. Жму вам руку и кланяюсь вашей
жене. Преданный Вам И. Т.».
Наконец прилагаем и последнее письмо Тургенева того же года из Парижа, полученное в декабре 1861 г.
«11 (23) декабря 1861. Париж, Rue de Rivolt, 210.
Получил я ваше сурово-юмористическое письмо, любезнейший П. В., и, по
обыкновению, узнав из него лучше всю суть современного положения
петербургского общества, чем из чтения журнальных корреспонденции и т. д., говорю вам спасибо, но удивляюсь начальной вашей фразе, из которой я должен
заключить, что по крайней мере одно мое письмо к вам затерялось. Но, видно, что
с возу упало, то пропало, и не нам тужить о неисправностях почты. Это в сторону.
Сто рублей в Москву посылать нечего: там сияет великий Чичерин – чего же
еще? Возьмите из этих денег недостающее на подписку журналов, а остальное
храните у себя до времени. Кстати, узнайте из бумаг архива, взнес ли я в
нынешнем году весной при проезде 40 р. от имени Ханыкова. Если нет—значит, я
забыл, и вы взнесите.
Огорчила меня смерть Добролюбова, хотя он собирался меня съесть живым.
Последняя его статья, как нарочно, очень умна, спокойна и дельна [439]. Вы мне
ничего не пишете о литературе – видно, о ней нечего писать. А я прочел в
«Современнике» повесть Помяловского «Молотов» и порадовался появлению
чего-то нового и свежего, хотя недостатков много, но это все недостатки
молодости. Познакомились ли вы с ним? Что это за человек?
А я, кажется, обречен в жертву сплетням. На днях должен был послать
успокоительную телеграмму Каткову в ответ на исполненное брани и упреков
письмо... Все дело возгорелось по поводу моей злополучной повести, поправки
которой все еще не кончены. Судя по охватывающей меня со всех сторон апатии, это будет, вероятно, последнее произведение моего красноречивого пера. Пора
натягивать на себя одеяло – и спать.
Здесь жизнь идет, как по маслу, безобразно, но тихо.
Правительство ждет и желает войны с Америкой. На днях один мой
знакомый протестантский пастор был призываем в министерство и тамо угрожаем
за помещение в своем журнальце, коего название «Piete-charite» («Набожность и
милосердие» (франц.), статьи о невольничестве. Статья эта состоит из четырех
страничек и была написана дочерью Н. И. Тургенева. Ему объявили, что в
предвидении войны – на невольничество не должно сметь нападать... A m-r Pelletan осужден на 3 месяца тюремного заключения за то, что пожелал Франции
свободу, которою пользуется Австрия. Как же тут не умиляться!
338
Здоровье мое порядочно: это главное. Кланяйтесь жене вашей и всем
приятелям. Ваш И. Т.
PS. 1-е. Слышал я, что разрешили представить «Нахлебника»; в таком
случае передаю вам все свои права и прошу в особенности обратить внимание на
то, чтобы «Нахлебника» не давали без прибавочной сцены во 2 акте, которую я
давным-давно выслал Щепкину и которую могу выслать вам теперь.
PS. 2-е. Никитенко [440], получающий 10000 руб. сер. за редакторство
журнала, есть факт, достойный остромыслия Щедрина».
* * *
Наконец наступил и 1862 год, которым кончился второй период
деятельности Тургенева, а также кончается и наша статья. О третьем и последнем
периоде надеемся говорить вскоре. Жизненные периоды у замечательных
литераторов обозначаются резко их произведениями. «Рудин» в 1856 году
завершил собою всю подготовительную эпоху искания психических и
социальных мотивов, пробуя открыть их источник то в картинах сельского быта, то в биографических данных собственной семьи, то в явлениях жизни,
возведенных до значения руководящих начал. Рудин был олицетворением
глубоких убеждений, но без нравственных сил, необходимых для их
осуществления и даваемых только историей, характером национальности, свойствами культуры, личными свойствами. Базаров в 1862 году явился уже
законченным типом человека, верующего только в себя и надеющегося только на
самого себя, но смелым—по незнанию жизни, решительным и на все готовым —
по отсутствию опыта, резким в суждениях и поступках – по ограниченному
пониманию людей и света. Это был истинный представитель своей эпохи, который еще долго жил и после того, как сошел со сцены, но его неспособность к
творчеству и к серьезному делу, равно и его последователей, обнаружилась
вполне. Много лет прошло, пока Базаров изжил все свое содержание, а молодежь, отшатнувшаяся было от Тургенева за одно произнесенное им слово, возвратилась
к нему опять. Здесь у места будет сказать, что Тургенев не входил ни в какие
сделки с молодым поколением, не делал ему никаких уступок, как утверждали и
утверждают еще враги его; он разъяснял свои намерения при создании тех или
других лиц, а это еще далеко до заискивания, и всегда с негодованием он отвергал
предположение, что питал злобу и недоброжелательство к типам, им же и
выведенным. В 1877 году он заключил третий и последний период развития, опубликовав знаменитую «Новь», где явился даже провозвестником будущих
движений, что опять подало повод тем же врагам заподозрить его – о, нелепость!
– в знании тайн заговора. Художественное провидение, свойственное одним
высокоодаренным натурам, и политическое укрывательство подведены были под
одну рубрику, но Тургенев не обращал никакого внимания на злобные толки. Он
шел своей дорогой, рассыпая по пути такие ценные цветы, как «Ася»,
«Дворянское гнездо», «Накануне», «Первая любовь»; начиная же с «Отцов и
детей» и вплоть до «Нови», отдавая публике такие капитальные произведения, как
«Дым», «Бригадир», «Вешние воды», изумительные «Живые мощи» и т. д.
339
Оставляя за собою право или, лучше, привилегию ознакомить публику, по
многочисленным письмам, еще остающимся в наших руках, с тем, что он думал и
делал вплоть до «Нови», позволяем себе сказать теперь, что «Новь»,– успех
которой будет расти с годами, как думаем,– заслуживает не менее своих великих
предшественниц названия выразительницы общественного строя в известную, данную минуту. В ней встречаем поэтическую Марианну, девушку-энтузиастку, которую любовь, восторженность ведут неудержимо в процесс революционного
движения, и простого, малогероичного, бесцветного, мещански-осторожного
фабриканта Соломина, который под покровом спекуляции делает упорно и со
смыслом дело разрушения и пропаганды, на которое посвятил себя. Изящная
Марианна променивает своего взбалмошного Нежданова на эту деловитую, лимфатическую фигуру и соединяет с ним свою судьбу. Хождение в народ
Нежданова представляет замечательную страницу из истории внутреннего быта
России, и надо удивляться, что нашлись люди, которые прозвали все это
поэтически-реальное создание «водевилем с переодеваниями» [441], не обращая
ни малейшего внимания на художественные черты, входящие постоянно в
изображение лиц, в описания их отношений друг к другу, в картину их волнений, страданий и надежд.
Но возвращаемся к «Отцам и детям». Издатели «Современника» были
отчасти правы, когда говорили, что разность мнений и убеждений понудила их
расстаться с Тургеневым, но, прибавим, это не касалось принципов, оснований, а
относилось только до способа обращаться с авторитетами. Осенью 1860 года, когда начат был роман, Тургенев проводил целые вечера в толках о причинах
такого разногласия и о средствах упразднить его или по крайней мере
значительно ослабить. Разговоры эти не прошли даром: в возражениях и
объяснениях сформировался как план нового романа «Отцы и дети», так и облик
главного его лица – Базарова – с его надменным взглядом на человечество и
свое призвание, которые так поразили публику 1862 года, когда роман явился на
свет. Следует сказать, что вместе с Базаровым найдено было и меткое слово, хотя
вовсе и не новое, но отлично определяющее как героя и его единомышленников, так и самое время, в которое они жили,– нигилизм. Едва произнесенное, оно
было подхвачено особенно Европой, которая не знала, что думать и что сказать о
странных событиях русской жизни. Подсказанное слово дало содержание целым
трактатам и воззрениям. Русская молодежь долго не могла простить Тургеневу
этого слова, которым завладели журналисты и применили к ней самой. Мы не
покидаем надежды рассказать впоследствии все то зло, все те огорчения, какие
это слово внесло в– жизнь своего автора, начиная с похвал, расточенных перед
ним за счастливое выражение, и кончая обвинениями в предательстве и отречении
от своих убеждений.
Берлин, 5 января 1885 г.
340
Художник и простой человек
Из воспоминаний об А.Ф. Писемском
I
Зиму 1849/50 года мне пришлось прожить в одном из губернских городов
нашего Поволжья. Время было довольно неопределенное. Только что прогремела
революция 1848 года в Париже, подымая за собой народные массы в большей
части европейских столиц – в Берлине, Вене, Неаполе и др. и неожиданно
обнаруживая, как много существовало в них, под покровом обманчивой тишины и
внешнего благочиния, недовольства порядками жизни и политических страстей.
Ничего подобного у нас не встречалось. Наша тишина была неподдельная, испытанная. Начиная с богатейшего земельного собственника и через весь ряд
именитого и заурядного чиновничества до последнего торгаша на улице, все в
один голос гордились и радовались тому, что политические бури и ураганы
никогда не досягают и никогда не достигнут, по всем вероятностям, наших
пределов. Нашлись, однако же, мудрецы, которым было мало этого. Относя
спокойствие государства и общества к действию одного крепостного права, которое они поэтому и возвели в непререкаемый догмат русской жизни, мудрецы
еще думали, что к выражениям народного патриотического настроения должно
относиться дружелюбно, но действовать так, как будто его вовсе и не
оказывалось. Ведь нельзя же, говорили они, полагать, что волны европейских
событий никогда не докатятся до нас и не подроют где-нибудь втихомолку основ, на которых построена наша жизнь. Правильно понятый патриотизм обязан искать
таких опасных подземных течений и благодарить тех, которые их открывают.
341
Результаты теории известны. Кроме всего прочего, явились подозрительные
отношения к науке, враждебное настроение против утопистов, идеалистов, ученых, расплодившихся без меры и без ведома правительства под сению
университетов. Цензура печати наравне с цензурой нравов и убеждений отданы
были на произвол всем «ведомствам» и всем частным лицам, которые
обнаружили бы к ней охоту и способности [442].
Так продолжалось до конца Крымской кампании, когда возникло движение, возвестившее наступление нового общественного периода. В этот грозный
промежуток времени замолкли и так называемые деятели сороковых годов. Почти
все они состояли еще налицо и находились в цветущей поре сил; но у них
отобраны были, впредь до дальнейших распоряжений, их научные основы и
предложено заменить их покамест другими, поправленными согласно
требованиям эпохи. Образовалась умственная пустота в общественной жизни, прерываемая обычным появлением журналов, со страниц которых несся какой-то
смутный говор, ряд мнений и положений, словно переряженных или нарочно
искалеченных для того, чтобы они не походили на дельные мнения и положения и
не могли ввести читателей в искушение остановиться на них и посвятить им свое
внимание.
В эту пору перерыва умственной жизни общества послышались голоса из
органа М. П. Погодина и славянофилов, «Москвитянина», которые, при
господствовавшем молчании, показались знамением времени, как бы
указывавшим на скорое появление новых сил и литературных задач. Вокруг
журнала, и, кажется, без особенных стараний редактора, образовалась группа
молодых писателей, имевшая своих критиков, этнографов, философов,
беллетристов и драматургов, которую петербургские их собраты приняли
спервоначала за отрождение славянофильства, благодаря тому, что группа
выказывала если не враждебность, то полное равнодушие к предшествующей
публицистической деятельности западного кружка и искала других основ для
развития, чем он. Писатели, составлявшие группу, обратились за источниками
художественных вдохновений и за устройством своего созерцания к верованиям и
бытовым привычкам народных масс. Не мудрено, что эти новые народолюбцы
подали повод к недоразумениям; дороги, ими открываемые, близко шли около
тропинок, пробитых прежде того славянофилами. Смешать их с последними было
очень легко по общности вопросов, затрогиваемых обоими; но существовала
большая разница в их способах понимать народную культуру и относиться к ней.
Члены нового кружка, почти все без исключения, обладали значительным
критическим чутьем, и это помогало им различать несостоятельность некоторых
сторон русской жизни, хотя бы и выращенных веками и носящих на себе печать
самой почтен-ной древности. Исконные славянофилы постоянно избегали всех
таких разоблачений. Другое отличие школы от ее первообразов заключалось в
убеждении, что указания западной науки должны еще способствовать к
очищению и к укреплению русской народности на ее родной почве,– положение, неохотно допускаемое коренными славянофилами, которые видели в нем признак
скрытного отщепенства. Обе партии связывались только одним общим чувством
нерасположения к отрицанию важности народного быта, к абстрактному
342
философствованию в области критики и публицистики, чем, по их мнению, отличался весь прошлый петербургский литературный период. Но и тут
существовали еще между ними значительные оттенки в мнениях. Так,
озлобленные выходки тогдашнего «Москвитянина» против петербургских
либералов, которых уже вовсе и не было, далеко не выражали всех взглядов и
убеждений молодых сотрудников журнала; но редактор, кажется, с ними никогда
и не справлялся для подобных заявлений. Как бы то ни было, московский кружок
новых деятелей составлял замечательное явление даже и по количеству весьма
талантливых людей, к нему пристроившихся. Он числил в своих рядах, между
другими менее известными именами, еще А. Григорьева, Т. Филиппова,
Эдельсона, Алмазова, А. Потехина, наконец А. Н. Островского и А. Ф.
Писемского [443]. На последнем мы и остановимся.
Хорошо помню впечатление, произведенное на меня, в глуши
провинциального города, – который если и занимался политикой и литературой, то единственно сплетнической их историей,– первыми рассказами Писемского
«Тюфяк» (1850) и «Брак по страсти» (1851) в «Москвитянине». Какой веселостью, каким обилием комических мотивов они отличались и притом без претензий на
какой-либо скороспелый вывод из уморительных типов и характеров, этими
рассказами выводимых. Тут била прямо в глаза русская мещанская жизнь, вышедшая на божий свет, торжествующая и как бы гордящаяся своей открытой
дикостью, своим самостоятельным безобразием. Комизм этих картин возникал не
из сличения их с каким-либо учением или идеалом, а из того чувства довольства
собой, какое обнаруживали все нелепые их герои в среде бессмыслиц и
невероятной распущенности. Смех, вызываемый рассказами Писемского, не
походил на смех, возбуждаемый произведениями Гоголя, хотя, как видно из
автобиографии нашего автора, именно от Гоголя и отродился. Смех Писемского
ни на что не намекал, кроме забавной пошлости выводимых субъектов, и
чувствовать в нем что-либо похожее на «затаенные слезы» не представлялось