Текст книги "Литературные воспоминания"
Автор книги: Павел Анненков
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 51 страниц)
вскоре же после объявления «воли», Анненков, хотя и с разного рода оговорками, оказался, вкупе с другими либералами, «в разношерстном стаде Каткова»
(Герцен).
В 1861 году он фактически и навсегда порывает с Герценом и Огаревым. В
1862 году на страницах катковского «Русского вестника» появляется
заключительная часть его памфлета «Февраль и март в Париже, 1848 г.». И
вступление к памфлету и само повествование об «умственной анархии», якобы
пережитой Францией в 1848 году, имеют целью предупредить русское общество
от повторения подобных «случайных» событий. В этом же году в «Современной
летописи», на страницах которой М. Катков с разрешения властей начинает
печатать клеветнические измышления о Герцене и Огареве, появляется статья
Анненкова «Письмо из Киева», проникнутая шовинистическими настроениями.
В 1863 году, в связи с выступлением Герцена и Огарева в поддер-жку
польского восстания, «трезвый» Анненков уже прямо и откровенно обвиняет
былых друзей в отсутствии политического чутья. «А что за год мы прожили?—
писал Герцен своей приятельнице М. К. Рейхель 28 августа 1864 года,– Даже
Павел Анненков и тот лягнул в письме».
В дальнейшем Анненков даже и теоретически пытался обосновать свой
отход вправо. По его мнению, крестьянская и судебная реформы шестидесятых
годов являются якобы столь крупными и радикальными социальными
переворотами «мирного» характера во всем строе русской жизни, что они в корне
исключают историческую потребность в революционной деятельности на русской
почве. Пореформенной России нужны, дескать, не Герцены, не Чернышевские и
даже не Базаровы, а «трезвые» деятели легальной и мирной будничной работы
вроде Калиновича из «Тысячи душ» Писемского или тургеневского Потугина из
«Дыма».
Сплошь и рядом эта реакционная концепция приводила Анненкова к
вопиющей неправде в критических оценках, к выпячиванию слабых и
замалчиванию сильных, наиболее ценных сторон того или иного произведения.
Например, в статье «Русская беллетристика и г-н Щедрин» (1863)
Анненков, хотя и неглубоко, но все же положительно оценивая сатиру Щедрина, вместе с тем недоумевал, почему писатель «снова возвращается к упраздненному
крепостному праву». По мнению Анненкова, крепостничество—«отошедший» в
прошлое порядок. По мнению же Щедрина, реформа 1861 года почистила лишь
фасад Российской империи, а крепостничество осталось в своих основах и
пропитывает собою всю пореформенную русскую жизнь. И последующее
развитие показало, насколько был прозорлив демократ Щедрин и как глубоко
заблуждался либерал-постепеновец Анненков, сторонник «дельного мыслящего
консерватизма» во всем, начиная с политики и кончая эстетикой.
14
Анненков превозносит как произведение «замечательное» и «очень
талантливое» реакционный пасквиль Писемского на «нигилистов» и
«герценистов» – его роман «Взбаламученное море», остроумно названный
Герценом «взболтанной помойной ямой». Анненкова вполне устраивает грубо
намалеванная в этом романе «картина всеобщей игры орудиями протеста при
неимении истинного его содержания», и критик-эстет упрекает Писемского лишь
за «художническую неслаженность» произведения.
С середины шестидесятых годов Анненков подолгу живет с семьей за
границей, а в дальнейшем обосновывается там на постоянное жительство, лишь
наезжая в Россию. С отъездом за границу обрывается и его активная критическая
деятельность.
Последние статьи Анненкова о произведениях текущей литературы, такие, как «Современная история в романе И. С. Тургенева «Дым» (1867) или «Война и
мир». Роман гр. Л. Н. Толстого. Исторические и эстетические вопросы» (1868), по-прежнему обнаруживают хороший художественный вкус и эстетическую
чуткость их автора. Но когда речь заходит о соотношении изображенного с
реальной жизнью России, о значении произведения в идейной жизни эпохи, у
Анненкова будто исчезают на это время тонкий вкус и природный ум, живая
мысль уступает место голой буржуазно-постепеновской тенденции.
Живя за границей, Анненков по-прежнему в курсе всех дел и событий
русской жизни. Участие в издании «Вестника Европы» и общение на этой почве с
Пыпиным и Стасюлевичем, дружба с Тургеневым, приятельские отношения с
Щедриным, Писемским, деятельная переписка с множеством русских
литераторов, а главное, работа над литературными воспоминаниями, о создании
которых Анненков стал думать, очевидно, сразу же после смерти Герцена (1870),
– все это тесно связывает его с литературной жизнью эпохи до конца дней.
В идейной эволюции Анненкова, от сочувствия в молодости Белинскому и
Герцену – через глухую вначале, а затем и откровенную неприязнь к молодому
«разночинскому» поколению революционеров-демократов – к полному
единодушию на позициях «мыслящего консерватизма» и священного принципа
частной собственности с «благонамеренными» буржуазными кругами, отразились
характерные черты, свойственные вообще русскому дворянскому либерализму.
Тип людей вроде Анненкова чрезвычайно далек от нас не только в социально-
историческом, не только в мировоззренческом, но и в нравственно-
психологическом смысле. Трудно себе представить ту «гибкость души», раздвоенность в поведении и двоегласие в суждениях, которые свойственны были
людям типа Анненкова. И что любопытно, ни Анненков, ни ему подобные, вроде
Кавелина, не страдали от этой двойственности.
Не менее характерно и соединение в типе либерала идеальничанья,
краснобайства с практической трезвостью. Анненкову, справедливо писал
Салтыков-Щедрин, досталось «в удел благодушие». А вместе с тем он был
довольно практичным человеком и обладал твердой рукой хозяина-помещика. И
это не было секретом для многих его современников. Например, симбирский
литератор В. Н. Назарьев, хорошо знавший жизнь Анненкова в Симбирске, в
родовом поместье Чирьково, когда речь зашла о литературном его портрете, 15
откровенно писал М. М. Стасюлевичу: С своей стороны, я не рискнул бы
написать такой очерк, так как при всем уважении к покойному, не вполне
понимал его, то есть его двойственности – как крупного землевладельца, не
всегда удобного для крестьян, и в то же время любознательного, умного и даже
гуманного человека».
Социально-психологическая двойственность сказалась в литературных
трудах Анненкова и в конечном счете предопределила их судьбу. Он обладал
тонким художественным вкусом и мастерски анализировал литературную форму.
К его советам и отдельным замечаниям по тому или иному конкретному поводу
внимательно прислушивались и Тургенев, и Толстой, и Щедрин. Но многое из его
литературного наследства, особенно критического, не пережило своего времени.
Иное дело литературные мемуары Анненкова, связанные с самой лучшей и
наиболее поэтической порой в жизни автора и написанные широко, крупно, талантливо. Однако и в его воспоминаниях читатель без особого труда подметит и
двоегласие, и половинчатость, и ограниченность либерала-постепеновца.
Анненков уделяет немало страниц характеристике идейной жизни
сороковых годов, главного ее направления и преобладающего пафоса,
Повествование о Гоголе, Белинском, Грановском и других, основывающихся на
фактах и живых наблюдениях, он сплошь и рядом дополняет общими
рассуждениями, стремясь обрисовать тип передового человека того времени, его
нравственно-психологический облик, свойственный ему образ мыслей.
В этих рассуждениях по поводу эпохи и человека сороковых годов
Анненков малоинтересен. Как только речь заходит о «политике», о
революционной демократии сороковых годов, отражавшей настроения
крепостных крестьян и рвавшейся из сферы теории и литературных интересов в
реальную жизнь, либерал-постепеновец сразу же берет в Анненкове верх над
правдивым летописцем эпохи. Высший тип человека сороковых годов
представляется ему лишь в виде либерально настроенного мыслителя,
ограниченного пределами приятельского кружка и довольствующегося узкой
сферой чистой теории, но отнюдь не борца демократического склада, не
политика, стремящегося к революционному переустройству русской жизни. По
мнению Анненкова, тип «политического человека» в прямом смысле этого
понятия вообще появился в русском обществе не в сороковых, а лишь в
пятидесятых годах, в период крестьянской реформы. Но и тогда его воплощали не
Чернышевский или Герцен– они «от лукавого»,– а сторонники мирной
легальной деятельности типа Кавелина и Самарина,
III
Гоголь, Белинский и Тургенев – эти три образа являются в полном смысле
слова центральными в литературных воспоминаниях Анненкова. Мало сказать, что рассказ об этих замечательных людях составляет фактическую основу лучших
его мемуарных работ. Через духовный облик Гоголя, Белинского и Тургенева, через смену их умонастроений Анненков в первую очередь и стремится
16
обрисовать сложное и противоречивое движение русской духовной жизни на
переломе от начала тридцатых по начало шестидесятых годов.
Из наблюдений и по личному опыту Анненков хорошо знал, какое сильное
освобождающее влияние на умы оказал Гоголь своими лучшими произведениями
в тридцатых и сороковых годах. С произведений Гоголя, с критики Белинского, окрыленной гоголевским творчеством, началась новая полоса в общественном
самосознании. Не случайно Ленин «идеи Белинского и Гоголя» считал одним из
высших достижений передовой мысли сороковых годов,
Но произошло так, что сам Гоголь оказался впоследствии вне этого
движения, сблизился с реакционными кругами и стал противником тех идей и
стремлений, возникновению которых так мощно способствовал своим
творчеством. Как и почему это могло произойти? Когда более или менее ясно
обозначился тревожный поворот Гоголя в сторону ложных идей, которые
неминуемо должны были привести его к духовной катастрофе? На эти вопросы
Анненков и отвечает в своей первой работе в жанре воспоминаний – «Н. В.
Гоголь в Риме летом 1841 года» (1857).
Став фактически редактором «Библиотеки для чтения» с апреля 1856 года, Дружинин разослал своим приятелям примерный темник желаемых статей. В
ответном письме к нему Анненков сообщал: «Одну из этих тем, однако ж, за
которые, между прочим, Вам большое спасибо, и именно тему время
препровождения с Гоголем в Риме я непременно обработаю для Вас».
Работа писалась Анненковым в разгар споров между эстетской (Дружинин, Боткин, Анненков) и революционно-демократической критикой (Чернышевский, Некрасов) о судьбах «пушкинского» и «гоголевского» направлений. Когда
Дружинин называл эту тему, он, очевидно, рассчитывал получить от Анненкова
мемуар в духе эстетской точки зрения. Дружинин имел основание надеяться
именно на это, так как в своих критических статьях тех лет Анненков, например, 17
писал, что влияние Гоголя, следование его критическому пафосу привели
литературу к «односторонности» и «загрубению».
Однако Анненков-мемуарист оказался проницательнее Анненкова-критика, и из-под его пера вылились воспоминания, подтвердившие еще раз, сколь
плодотворной и актуальной была и в пятидесятых годах литературная традиция
Гоголя и Белинского. Не случайно Н. Г, Чернышевский так тепло отозвался о
работе Анненкова.
Воспоминания о Гоголе своим полемическим острием обращены, главным
образом, против реакционных славянофильских концепций духовного развития
писателя, в частности против издания П. А. Кулиша, на которое Анненков
неоднократно ссылается. В письме же к Дружинину он так отозвался об этом
издании: «Сия последняя книга, нет сомненья, крайне любопытна и вполне будет
полезна, если кто-либо возьмется написать на нее еще книгу».
Вопреки мнению славянофилов и даже самого писателя в «Авторской
исповеди», будто он и прежде был так же настроен, как и в период издания
«Выбранных мест из переписки с друзьями», Анненков дает духовный облик
Гоголя в движении. Он убедительно показывает, что «в первую пору своего
развития», в период «Миргорода» и «Ревизора», когда Анненков особенно близко
знал писателя, «Гоголь был совсем свободным человеком», чрезвычайно далеким
по своей насквозь «земной» и здоровой натуре от учения церкви, от аскетизма в
жизни, от мертвящего образа мыслей.
Иным нашел Анненков Гоголя в Риме летом 1841 года. Он развертывает в
очерке одну за другой картины роскошной итальянской природы, панораму Рима, передает впечатление от самой атмосферы и медлительного течения жизни в то
время в «вечном» городе и на этом фоне воспроизводит колоритный образ
Гоголя-страдальца, терзаемого сомнениями гениального художника, чуткого, человечного, но бесконечно одинокого со своими нелегкими и неотступными
думами о судьбах России, о своем гордом призвании пророка и наставника.
Анненков превосходно воссоздал аскетический по своему характеру образ
жизни Гоголя в Риме, показал его внутреннюю борьбу, прямо-таки скульптурно
обрисовал сцены переписки первого тома «Мертвых душ» под диктовку Гоголя
– в этих сценах писатель действительно встает перед нами как живой,– а затем, основываясь на эпистолярных и мемуарных материалах, уже как критик и
исследователь, завершил повествование о великом страдальце, идущем к
неминуемой душевной катастрофе.
Воспоминания о встречах с Гоголем в Риме принадлежат к лучшим
страницам Анненкова и по мастерству изображения – по умению автора
проникнуть в то, что Горький называл «психологией факта», и на этой основе
дать вдумчивый и разносторонний абрис характера, смело касаясь не только
великих черт, но и малых человеческих слабостей, свойственных Гоголю, как и
всем людям. А кроме того, воспоминания эти превосходно написаны – ясно, задушевно и образно.
В дальнейшем Анненков не раз касался в воспоминаниях и письмах
духовной драмы Гоголя. В «Замечательном десятилетии» он непрерывно
обращается в связи с характеристикой Белинского к произведениям Гоголя, 18
рассказывает о его нравственном надломе, о своих встречах и беседах с ним в
Париже и Бамберге, цитирует переписку, усилившуюся с выходом «Выбранных
мест из переписки с друзьями» и зальцбруннским письмом Белинского. Анненков
хорошо понимает, что эволюция Гоголя вправо, завершившаяся его духовным
крахом, чрезвычайно важный момент в идейной жизни сороковых годов,
требующий глубокого осмысления. Сам он в своих раздумьях пытается объяснить
эту драму ссылками то на «переходное время», то на утрату Гоголем за границей
«смысла современности», то на «разладицу между талантом и умственным
настроением», которая и свела писателя в могилу.
Все это безусловно имело место. Но беда подобных объяснений в том, что
они абстрактны и потому сами нуждаются в объяснениях, исходящих из
общественно-политических условий русской жизни того времени. Иначе
духовная драма Гоголя будет выглядеть только его личной, а не социальной
драмой, несомненно связанной в конечном счете с тяжелой судьбой крепостного
народа,
IV
«Замечательное десятилетие» – наиболее ценная и значительная из
мемуарных работ Анненкова. Это поистине летопись духовной жизни эпохи по
охвату фактов, событий и лиц, по освещению множества проблем и вопросов, занимавших литературные «партии» сороковых годов. Но вместе с тем это на
редкость сложный, противоречивый, а подчас и откровенно тенденциозный
литературный памятник, в котором диковинно переплелись историческая истина
и социальный предрассудок, зоркость автора в видении важных фактов эпохи и
его половинчатость, его лавирование при их освещении.
Анненков понимал историческое значение той огромной духовной работы, которую исполнили лучшие из его современников в тяжелейших условиях
крепостного права и николаевского деспотизма. Он писал: «Ни деятельность
Гоголя, ни деятельность самого Белинского, а также и людей сороковых годов
вообще из обоих лагерей наших не остались без следа и влияния на ближайшее
потомство, да найдут, по всем вероятиям, еще не один отголосок и в более
отдаленных от нас поколениях. Это убеждение только и могло вызвать
составление настоящих «Воспоминаний».
Анненков остро чувствовал поворотный характер эпохи. В теоретических
исканиях литературных группировок того времени, в острой их журнальной
полемике, в самой литературе он наблюдал столкновение и борьбу таких
«разноречивых начал», о которых прежде и не подозревали. И в «Замечательном
десятилетии» Анненков довольно искусно и верно передал колорит
«переходного» времени, общую атмосферу «эпохи столкновения
неустановившихся верований, одинаково важных и неустранимых». Заслуга
немалая.
«Тридцатые и сороковые годы,– писал Плеханов,.– являются у нас
фокусом, в котором сходятся, из которого расходятся все течения русской
общественной мысли».
19
Это верное утверждение нуждается лишь в одном добавлении: то, что в
сороковых годах было борьбой мнений или идейным разногласием по тому или
иному жизненно важному вопросу, разрасталось затем в идейно-политическую
борьбу целых общественных направлений, например демократов и либералов.
Примечательно и то, что в основу «Замечательного десятилетия» Анненков
положил воспоминания о Белинском и действительно показал его центральной
фигурой эпохи, основным двигателем идейной жизни того времени, идет ли речь
о радикальном его влиянии на передовые общественные круги или дело
ограничивается философскими и литературными спорами в кружковой
обстановке. Одна беда – либерал Анненков ограничивает роль и значение
духовной работы Белинского преимущественно узкой сферой «образованных»
классов, не принимая в расчет «податные» сословия того времени.
«Белинский был тем,– справедливо писал Тургенев,– что я позволю себе
назвать центральной натурой; он всем существом своим стоял близко к
сердцевине своего народа, воплощал его вполне».
Эта важнейшая черта в облике великого демократа крайне слабо выявлена в
«Замечательном десятилетии».
Анненков близко стоял к Белинскому в пору наиболее интенсивных
мировоззренческих его исканий. Наболевшие вопросы русской жизни,
революционный опыт Западной Европы, завоевания материалистической
философии, социалистических учений – все это воспринималось и проверялось
испытующей мыслью Белинского, обсуждалось с друзьями, перерабатывалось в
его сознании, чтобы вылиться затем в пламенную статью, в которой
проницательный читатель за слышимой подцензурной речью всегда улавливал
другой, потаенный голос борца против общественной неправды.
В сентябре 1874 года Анненков писал Стасюлевичу: «Вы пишете, что
Белинский в письмах неизмеримо выше Белинского в печати, но Белинский в
разговорах – оратор и трибун – еще выше был и писем своих. Боже!
Вспоминаю его молниеносные порывы, освещавшие далекие горизонты, его
чувство всех болезней своего времени и всех его нелепых проявлений, его
энергическое, меткое, лапидарное слово. Ничего подобного я уже не встречал
потом, а жил много и видел многих». Анненков высказал в воспоминаниях о
Белинском многое из того, о чем писал Стасюлевичу. Мы буквально видим
Белинского, трепещущего от негодования и горечи, когда читаем страницы, на
которых рассказывается, как создавалось знаменитое зальцбруннское письмо к
Гоголю.
Анненкову особенно удался нравственный облик Белинского, натуры
цельной, благородной, энергичной и самоотверженной, без остатка отданной
призванию общественного борца и просветителя и сгоревшей преждевременно на
тернистом поприще литератора.
Иное дело – политические убеждения Белинского, его отношение к народу, к крепостному крестьянству, к революционным средствам ликвидации
самодержавия, крепостного права и его порождений. Отчасти по непониманию и
очень часто по органическому неприятию революционно-демократических идей, 20
вообще свойственному либерализму, Анненков о многом умолчал, а многое и
явно исказил в убеждениях и освободительных идеалах Белинского.
В обстановке второго демократического подъема, когда и России кипела
отчаянная борьба революционных народников с беснующимся самодержавием, б
тех конкретных исторических условиях «Замечательное десятилетие»,
появившееся на страницах «Вестника Европы», где публиковались полемические
статьи против К. Маркса либеральствующего народника Ю. Жуковского (1877), статьи П. Д. Боборыкина против Прудона (1875 и 1878 ) и т. д.,– не могло
восприниматься иначе как еще один недоброжелательный голос, осуждающий
революционную «партию». К этому давали прямой повод и противопоставление
Анненковым Белинского критике шестидесятых годов (читай – Чернышевскому
и Добролюбову) и явно тенденциозные портреты К. Маркса, Герцена —
революционного эмигранта, Огарева и М. Бакунина.
И когда П. Л. Лавров, рецензируя «Воспоминания и критические очерки», назвал Анненкова «туристом-эстетиком», его сарказм во многом соответствовал
настроению революционных кругов того времени.» И не случайно меткое слово
Лаврова, при всей его односторонности, надолго удержалось за Анненковым в
литературе.
Революционно настроенная молодежь шестидесятых и семидесятых годов
видела в Белинском революционера, демократа, пламенного трибуна, который и в
подцензурных статьях умел проводить идею революционной борьбы с
самодержавием и крепостничеством.
Анненков же в своих воспоминаниях, особенно в главе XXXV, якобы
защищая Белинского от «соединенных врагов» справа и слева, отказывает
критику в звании «революционера и агитатора», утвержденном за ним всей
традицией русского освободительного движения, и объявляет автора знаменитого
«Письма к Гоголю» ни больше, ни меньше как принципиальным реформистом и
«сторонником правительства» по крестьянскому вопросу, наподобие Кавелина.
Формально Анненков не был голословен. Он основывался на отдельных
высказываниях Белинского в письмах к нему в 1847—1848 годах. В этих письмах
Белинский действительно допускал возможность, что крепостное право будет
отменено «сверху». Анненков же выдал одно признание Белинским такой
исторической возможности за единственно желаемое им решение, за
принципиальную политическую линию критика в этом вопросе. Анненков
умолчал о том, что в тех же самых письмах к нему Белинский прямо говорит: если вопрос о крепостном праве не будет разрешен своевременно сверху, то
разрешится «сам собой», то есть «снизу», революционной борьбой крестьянства.
Анненков вообще дипломатично обходит объективный, исторически
конкретный смысл позиции и линии Белинского в целом, направленных на
революционную борьбу со всеми старыми порядками. Касаясь, например, в своих
воспоминаниях знаменитого письма Белинского к Гоголю, Анненков
ограничивается лишь изложением литературно-фактической стороны дела. Об
общественно-политических убеждениях Белинского, наиболее открыто и ясно
высказанных им в этом его «завещании», в воспоминаниях нет и намека.
21
Не понимая, а вернее, не принимая революционно-политических убеждений
Белинского, Анненков низвел его до роли проповедника надклассовой
альтруистической морали. По мнению Анненкова, очерк моральной проповеди
Белинского, «длившейся всю его жизнь, был бы и настоящей его биографией». В
таком понимании духовного облика Белинского Анненков был не одинок. О
социальном «идеализме» Белинского как главном движущем начале его
деятельности писали многие из его либеральных друзей, в том числе и И. С.
Тургенев в своих воспоминаниях. Прочитав их, Герцен писал сыну 21 мая 1869
года: «Скажи Тате <дочери>, чтоб она прочла в «Вестнике Европы» статью
Тургенева о Белинском – из рук вон слаба – дряблость его так и выразилась, когда взялся описывать сильную и энергическую натуру».
Правда, Тургенев, в отличие от Анненкова, понял в дальнейшем свою
неправоту. Когда А. Н. Пыпин оспорил его тезис о «неполитическом в
темпераменте» Белинского, Тургенев писал: «По зрелом соображении фактов
должен сознаться, что едва ли он не вернее моего взглянул на деятельность
Белинского». И, готовя в 1879 году переиздание своих воспоминаний, Тургенев
сделал к ним прибавление о том, что политический «огонь» «никогда не угасал» в
Белинском, «хотя не всегда мог вырваться наружу».
Анненков же так настойчиво пытается уверить читателя в политическом
реформизме Белинского, что приписывает критику даже свои собственные
реакционные рассуждения по поводу революционных событий 1848 года,
заимствованные почти дословно из вступительной части памфлета «Февраль и
март в Париже, 1848 г.».
Воинствующего идеалиста, либерально настроенного сторонника
стрезвости» и умеренности в политическом смысле видел в Белинском и его
«ученик» К. Д. Кавелин, напечатавший в 1875 году в «Неделе» (№ 40)
специальное «Письмо», в котором пытался оспорить характеристику Белинского в
работе Н. Г. Чернышевского «Очерки гоголевского периода русской литературы».
Анненков дополнил и развил мысль Кавелина. Если Чернышевский видел
главную силу и пафос критики гоголевского периода в «пламенном патриотизме», страстном ее воодушевлении революционно-демократическими идеалами,—
Анненков сводил литературно-критическую деятельность Белинского
преимущественно к пропаганде «европеизма» и «художественности», по сути
дела сближая его с эстетствующими либералами.
Не менее однобоко охарактеризованы в «Замечательном десятилетии» и
философские взгляды Белинского. В свое время Г. В. Плеханов справедливо
критиковал воспоминания Анненкова, особенно в той их части, где мемуарист, вслед за Боткиным, в сущности отрицал самостоятельность философских исканий
Белинского, представляя его то «эхом» идей и мнений, бытовавших в кружке
Станкевича, то школяром, совершенно потерявшимся перед неожиданными
откровениями учителя в период знакомства с материализмом Фейербаха.
Не так это было на самом деле. Материализм явился логическим
завершением философских исканий Белинского, тем естественным выводом из
критической разборки гегелевской философии, которая была проведена им
вполне самостоятельно. «Сущность христианства» Фейербаха подтвердила
22
верность философских выводов Белинского и Герцена и укрепила их на
материалистических позициях.
С этого момента и начинается в деятельности Белинского то «живое,
меткое, оригинальное сочетание идей философских с революционными», которое
восхищало в нем Герцена, а затем Чернышевского и Добролюбова. Эта
существеннейшая особенность убеждений Белинского, ставшая на многие годы
характерной чертой развития русской революционно-демократической мысли, всегда пугала либералов.
По свидетельству самого же Анненкова, либерально настроенная часть
западнического кружка улавливала связь материализма, защищаемого Герценом и
Белинским, «с политическим переворотом, который возвещали социалисты».
Этим и был обусловлен тот накал страстей в кружке, который привел в 1846 году
к теоретическому разрыву. Этим же объясняется и тот факт, что и много лет
спустя после смерти Белинского и Герцена Анненков не может спокойно и
объективно говорить об их материалистических убеждениях.
Как видим, «Замечательное десятилетие» довольно любопытный
исторический памятник даже и в качестве свода, отголоска характерных
либеральных мнений. Оно позволяет судить о том, как понимали Белинского
близко стоявшие к нему люди, как отражались в их либеральном сознании дела и
мысли гениального революционера-разночинца, начинавшего новую
историческую полосу в русском освободительном движении.
Чтобы овладеть истиной во всей ее исторически-конкретной сложности, мало изучать то или иное явление в изолированном его виде—надо брать его в
связях, надо знать и то, каким образом оно преломлялось в сознании
современников и почему именно так, а не иначе преломлялось.
«Замечательное десятилетие», не в пример другим мемуарным документам, содержит такое обилие значительных и характерных фактов из жизни и
деятельности Белинского, которые очень часто говорят сами от себя и прямо
противоречат тенденции мемуариста.
Анненков высказывает, например, немало прочувствованных и лирических
слов по поводу духовного «единства» и «терпимости» в среде передовых людей
сороковых годов. Сплошь и рядом его личные симпатии на стороне то
Грановского, то Боткина, а то и славянофилов. Но любопытная вещь: на
основании тех фактов и отношений, которые он описывает, мы довольно ясно
можем представить себе, какими путями, по каким, не отвлеченно теоретическим, а именно жизненно важным вопросам, прямо и непосредственно касавшимся
русской жизни, шло отмежевание демократа Белинского от его либерально
настроенных московских и петербургских друзей.
В главе XXXII «Былого и дум» Герцен дал элегический очерк
«теоретического разрыва» в среде московских друзей летом 1846 года на даче в
Соколове. Вспоминая «мирное» лето 1845 года в том же Соколове, Герцен писал:
«Прекрасно провели мы там время. Никакое серьезное облако не застилало
летнего неба...»
«Замечательное десятилетие» существенно дополняет эту картину.
Оказывается, что уже и в 1845 году дружескую идиллию омрачали тучи и грозы.
23
Их насылал Белинский то в виде гневных писем, обвинявших друзей в якшании
со славянофилами, то в форме статей, обличавших дряблость либерально
настроенной дворянской интеллигенции. Теоретический разрыв по коренным
проблемам мировоззрения – отношение к материализму и революционно-
социалистическому преобразованию действительности,– о котором писал
Герцен, явился лишь финальным актом множества столкновений по разным
вопросам. Особое недовольство московских «друзей» вызывали в деятельности
Белинского его гневные разоблачения демагогических заигрываний славянофилов
(да и не только славянофилов, а и «гуманных помещиков» вообще) с «меньшим
братом», ложной трактовки ими проблемы народности, национальности и т.д.
Не имея возможности по условиям цензуры прямо нападать на
официальную идеологию, на учение церкви, требовавшей от паствы раболепия, кротости и смирения перед власть имущими, Белинский с еще большей яростью
обрушивался на неофициальное и прикровенное выражение той же самой
идеологии в лице славянофилов. Либеральное же крыло западников видело в
славянофилах, хотя и заблуждавшихся, но все же «своих» союзников.
Естественно, что эти разоблачения, еще более усилившиеся в критике
Белинского к 1845 году, не могли не вызвать раздражения Грановского и других
западников. Демократическая позиция Белинского шла вразрез с их либерально-
филантропическим отношением к народу, крестьянству. Со столкновением этих
точек зрения мы и встречаемся в Соколове летом 1845 года, о чем рассказывает
Анненков.
По-видимому, эта глава, в отличие от некоторых других, писалась им на
основании заметок, набросанных тогда же в Соколове,– так характерны
обстановка и портреты «друзей» – Грановского, Е. Корша, Кетчера и других. В
конце этой главы Анненков точно указывает и «предмет», вызвавший
раздражение,– то был блестящий памфлет Белинского «Тарантас...», только что
появившийся в июньском номере «Отечественных записок». Споры в Соколове, как описал их Анненков, вращались вокруг той проблемы «взаимоотношений»