Текст книги "Собрание сочинений в 4 томах. Том 1. Вечерний звон"
Автор книги: Николай Вирта
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 47 страниц)
Солома и ржаной хлеб – в них была вся сила, и они зависели друг от друга, будучи заключены в некий колдовской круг.
9
Зимой печка не согревала дырявую избу, да и сложена печь была плохо – дымила, чадила. Сберегая тепло, Марфа спешила закрывать трубу, угар валил с ног и детей и взрослых; вода в кадке застывала, ноги у ребятишек коченели – старые тулупы и поддевки, служившие вместо одеял, не согревали их.
За ночь на окнах намерзал толстый слой льда, углы покрывались инеем и промерзала дверь.
Марфа вставала рано. Она вздувала гасник – жестянку, наполненную маслом, с плавающим в нем фитилем. Еле мерцающий огонек освещал лишь небольшое пространство вокруг.
Ни шить, ни вязать при таком свете, казалось бы, не было возможности, но Марфа шила и вязала при колеблющемся свете крошечной лампады, драгоценные свойства которой заключались в том, что она требовала на весь длинный зимний день не более трех ложек масла.
Потрескивал фитиль, тонкой струйкой поднималась к потолку копоть, бормотали что-то во сне ребятишки, скрипел зубами Андрей Андреевич.
Марфа затапливала печь и садилась к прялке или брала вязанье – все это давало ей спасительные гроши. Так сидела она часами, пока не просыпались муж и дети, и пела тихо-тихо:
Переманочка уточка
Переманила селезня
На своем озере плавати.
Но не я ж то его манила,
Сам ко мне селезень прилетал,
На меня, утицу, глядючи,
На мои тихие напевы,
На мои серые перушки,
На сизые крылушки…
Переспросочка Анисья
Переспросила Сидора
На свою улицу гуляти.
Нет, не я его просила,
Сам молодец ко мне пришел,
На меня, девицу, глядючи…
Пела Марфа, а в голове теснились скорбные мысли. Тяжкая ей выпала доля!..
Что мужик! Уйдет с утра на работу по дворам, или в Улусово, или к лавочнику Ивану Павловичу, а она крутись.
На домашний обиход, на одежду и обувь, на прочие необходимые семейные расходы Андрей Андреевич гроша не давал Марфе. А ведь одеть детей, мужа и себя – дело мудреное. И за что только не бралась Марфа, кому только не продавала свои руки в зимние долгие месяцы! Она не была жадна или падка на денежку, но горемычное житье приучило ее беречь каждую полушку; из этих полушек Андрей Андреевич не мог рассчитывать ни на единую.
Марфа, выходя замуж, принесла кое-что с собой из родительского дома, и это тоже составляло ее неотъемлемую часть Нет в кармане Андрея Андреевича денег на расплату с повинностями, нет хлеба – все равно он не получит ни гроша из жениных, бог весть где хранимых жалких сбережений. Доставай где хочешь, а к этим заветным бабьим достаткам не прикасайся – это ее, это для детей, это для дома: таков был сельский неписаный закон.
Бабьи сундуки, ее наряды, холсты, тряпье, как ни часто зарился на них Андрей Андреевич в тяжелые минуты, были священны и неприкосновенны.
Можно, конечно, украсть… Но за кражи из бабьих сундуков виновного нещадно пороли, кукиш бы из каждого окна ему показывали… Впрочем, Андрей Андреевич никогда и не пытался посягнуть на сундук жены.
На сходках Марфа никогда не бывала, да и вообще двориковские бабы туда хаживали редко… Разве какая-нибудь бобылка забредет, но и то если сходка обсуждает что-нибудь касающееся ее лично.
Но до сходки с кем, как не с Марфой, обсуждал Андрей Андреевич сельские дела? И посмел бы он или любой другой мужик сказать на сходке нечто такое, что ущемляло бы кровное бабье! Марфа уж на что тихой слыла, такой бы развела шум, так бы денно и нощно пилила мужа, что он сто раз проклял бы себя за неосторожное слово!
Ночная кукушка, говорят, дневную всегда перекукует. Конечно, Андрей Андреевич при каждом удобном случае любил помянуть, что жена должна перед мужем «виноватися». Но это было пустое бахвальство: Марфа в доме была сильнее его, и «виноватися» приходилось Андрею Андреевичу перед нею.
Она редко кричала на своего мужикаи на детей, редко плакала, на оскорбления богатых баб отвечала насмешливой, обезоруживающей улыбкой.
Не только муж, но и все на селе любили ее за доброе и отзывчивое сердце.
Бабы считали Марфу счастливой: за Андрея Андреевича она вышла не по родительскому слову, как это бывало в большинстве случаев, а по своей воле.
Веселый, неунывающий, ласковый Андрей Андреевич крепко любил Марфу. Были они молоды, жадны на ласки… В первый же год замужества Марфа родила Ванятку, за ним последовал Прошка, за Прошкой – Маша, потом – Яша…
10
Андрей Андреевич владел несколькими десятинами земли, в том числе и арендованной у Улусова. Треть земли ежегодно пустовала, отдыхая под парами.
На остальных двух третях Андрей Андреевич сеял рожь и просо, получая в годы, благословенные богом, ровно столько хлеба, сколько было нужно для того, чтобы семья не умерла с голоду и чтобы можно было кое-что оставить на семена.
Когда же бог серчал на мужиков, – а серчал он частенько, – тогда хлеб не родился, семейство Андрея Андреевича тощало от голода, скотина к весне висела на веревках.
Андрей Андреевич в такой год старался есть как можно меньше хлеба. Но это было не так-то просто: корова, которую всю зиму кормили только соломой, пять месяцев в году не доилась, и ребята не видели ни сахара, ни молока.
О пшеничном хлебе у Андрея Андреевича и думать не думали: где-нибудь раздобытая отцом баранка была для ребятишек редчайшим лакомством.
Известно, матушка-рожь кормит всех сплошь, а пшеничка по выбору. Но и ржица далеко не всегда кормила Андрея Андреевича. Обычно хлеба у него хватало до рождества. С новин хлеб в этой избе ели четыре и пять раз на день, с покрова не чаще трех раз, потом два раза, когда ржи оставалось совсем мало, Марфа начинала подмешивать к ней лебеду и картошку.
Но иссякало и это благословенное добро. Тогда шла в ход мякина. Неотвеянная рожь мололась в муку, из такой муки приготовлялся хлеб. Назывался он, словно в насмешку, пушным. Действительно, хлеб выходил легкий, пышный, но из него торчали тонкие мякинные иглы, и нужна была многолетняя крестьянская привычка, чтобы есть его.
Приходил конец и пушному хлебушку. И шел Андрей Андреевич к лавочнику Ивану Павловичу либо в Улусово к Фрешеру:
– Выручи, Карла Карлыч, вовсе обесхлебел. Мешочек бы, милый человек!
Карл Карлович смотрел в записи и мычал.
– А кто будет уплатить все взятое зараньше?
– Да, Карла Карлыч, да, миленок, да рази, того-этого, за мной пропадет? Отработаю, послал бы господь силенок.
И запродавал Андрей Андреевич свои руки на все лето Карлу Карловичу. Но и занятого под работу хлеба не хватало. Тогда собирала Марфа ребятишек в поход – за кусочками, плакала, вынимая мешки, целовала ребят на прощанье. Так и дотягивали до весны.
11
Наконец-то она приходила, долгожданная! С юга все чаще дуло мокрым теплом, с взлохмаченных соломенных крыш падала капель – «цок-цок!» – в холодные чистые лужицы у углов. На дорогах санные колеи блистали, словно смазанные жиром; чернота покрывала снег у завалин.
Народ радовался, глядючи на легкие облачка с розоватыми подпалинками, тихо бегущие в бездонной выси.
– Слава богу, кончилась зимняя нуждишка, теперь и до новых хлебов не так уж долго. Много ждали, дождемся, сдюжим и это времечко!
Люди выезжали в поле. Поев сухарей, собранных детьми, запрягал Андрей Андреевич тощую кобыленку и плелся следом за всеми на свой загон. Не успевал он выехать за село, как его перехватывал батрак лавочника Ивана Павловича.
– Ты куда?
– Да вот, стало быть, Петрович, на загон еду, пахать, брат, пора. Лука Лукич вчера сказывал – времечко, мол, пришло.
– Ах ты, такой-рассякой! – орал батрак. – Я тебе покажу свой выгон, я тебе покажу времечко!.. Поворачивай назад!
– Пошто, Петрович?
– Как пошто? А кто у хозяина хлеб занимал? Забывчивы вы, черти. Должать умеете, а платить за вас кому? Иван Павлович приказал: гони Андрея на ближнюю землю, нехай вспашет, сколько уговорено.
– Ос-споди, Петрович!.. – жалобно молил Андрей Андреевич. – Или в нем души нет, в Иване-то Павлове? А мой-то загон как же? Свой-то загон бросать?
– Так ты бы об этом зимой подумал, – снисходительно говорил Петрович; ему было жалко Андрея Андреевича – свой же брат! Когда-то и Петрович был сам по себе хозяином, да закатали его долги, пошел к лавочнику в батраки. – Вертай, Андрей, – уже мирно уговаривал он, – не то напорешься на самого. А характер его ты знаешь, чтоб ему ни дна ни покрышки!
Андрей Андреевич ехал на дальнюю землю и пахал загон Ивана Павловича. На душе у него скверно-прескверно, но задолжал – плати.
Не успевал он как следует распахаться, из-за кустов выскакивал верховой, – помилуй мя, боже, сам Карла Карлович.
Фрешер еще издали грозил Андрею Андреевичу. Этот много не разговаривает – по спине нагайкой раз-раз…
– Езжать, сукина сынка, на барский загон! – хрипел он. – В клоповнишку захотел?
– Карла Карлыч, – стонал Андрей Андреевич, поскребывая спину, – я к вам-то и собирался, да тут, будь он неладен, Ивана Павловича работник наскочил. Гони, слышь, так-растак, на ближнюю землю, хозяин серчает…
– Я тебе показал Иван Павловитш!.. – хрипел Фрешер, потрясая нагайкой. – Я тебе показал, того-этого. Русски хлюпый лентяй… Езжать на барский загон!
И ехал бедняга на улусовскую землю…
Проходили погожие дни, а своя полоска стоит не пахана, не сеяна. Выберет для нее время Андрей Андреевич, а земля так ссохлась, хоть топором ее разбивай. И родит она не рожь, а ржицу…
12
Нет, клеветал на Андрея Андреевича Фрешер, будто он лентяй. Когда уж там Андрею Андреевичу лениться! Весной и летом он носился с одного поля на другое, с улусовского на лавочниково, оттуда, урывками, на свое…
А то, что Андрей Андреевич во время работы частенько присаживался на межу, – это тоже не из-за лености. Иначе совсем бы надорвался Андрей Андреевич от непосильной работы, в летнюю пору особенно. Весь труд его был воистину мученическим подвигом, а награду он надеялся получить только на том свете.
Вечная, изо дня в день, из года в год непосильная страда, вечно изо дня в день, из года в год согбенная фигура Андрея Андреевича маячила на полях. И ради чего? Ради куска хлеба насущного, который даждь нам днесь, о господи! И господь в своей неизреченной милости отпускал Андрею Андреевичу за все его труды и страдания кусок хлеба насущного, чаще всего пополам с мякиной.
Только в том и находил утешение Андрей Андреевич, что присядет на межу и, покуривая цигарку, поболтает с соседом, а нет поблизости соседа – с лошадью, с богом, с матушкой-землицей, – с кем придется, лишь бы отвести душу и дать отдых мускулам, напряженным до предела.
Да и чем, спрашивается, поддерживал себя Андрей Андреевич в этой адовой работе? Тем же пушным хлебушком, да спасибо, что и он-то есть, да еще и за то спасибо господу: хоть и на адову работу запродал себя Андрей Андреевич, зато всех своих чад спас, и сам жив, и Марфа жива, и коровушка не околела…
И вовсе не глуп Андрей Андреевич, о нет!..
Правда, он верил в домового, или, как его звали в Двориках, в хозяина, верил в злое напущение, в наговор и в дурной глаз, и жил Андрей Андреевич и работал частенько по приметам, но ведь это уж так повелось.
Однако голова его не была слишком забита предрассудками: домового он вспоминал лишь при случае, – известно, утопающий и за соломинку хватается. Когда поп читал у Сторожевых газету, Андрей Андреевич все решительно понимал, понимал, конечно, по-своему. Из всего того, что он слышал в народе, и из вычитанного попом в газетах Андрей Андреевич уяснил самое главное: Русь – земля не плохая, но плохи в ней порядки. Будут хорошие порядки, и все будет хорошо.
Он понимал также толк в умных людях. Особенно уважал настоящих хозяев и рад бы у них перенять многое.
Долги осиливали Андрея Андреевича. Многим был он должен: лавочнику, Улусову, попу-батюшке, соседям. Но больше всего терзали его долги российскому императорскому правительству – подати обычные, оброчные и выкупные платежи за ту землишку, которую царь Александр Второй по великой своей снисходительности дал отцу Андрея Андреевича – несколько десятин с песочком да леса с вершочек…
Ни скудость доходов Андрея Андреевича, ни возможности его хозяйства, ни многодетность не принимались в расчет при обложении всевозможными сборами и повинностями. Что бы там ни было – плати, не то возьмут корову, и лошаденку, и последнее добришко, и ложку, и плошку.
Умные господа из либералов, сидевшие в Питере, велеречиво болтали о том, что-де выкупные платежи несоразмерны с ценностью земель, что оброчная подать с каждой десятины пахотного надела непомерна для мужика, что вообще вся налоговая политика императорского правительства самая несовершенная в мире, что это-де варварство, когда за взыскание налога отвечает не облагаемый субъект, а вся община, намекая тем на круговую поруку.
Либералы, как сказано, «коптили вздохами небеса», и Андрей Андреевич платил и платил. Платил и дивился: да в какую же утробу это все идет и почему на его плечи легла такая непомерная тягость?
Откуда же ему было знать, что выкупные платежи были главной доходной статьей бюджета, что казна лопнула бы, если бы Андрей Андреевич не заплатил недоимки?!
Ну и драли с бедняги шкуру за шкурой, а недоимки не уменьшались, и Андрей Андреевич перестал считать, сколько раз у него описывали хозяйство, сколько раз за недоимки посылали его на общественные работы или в имение к Улусову, сколько клопов он выкормил, будучи ввержен в холодную, где отсиживался на воде и хлебе, как неисправимый должник его величества государя и самодержца всероссийского!..
В голодный 1891 год так скрутило Андрея Андреевича, что он признался Марфе:
– Повычихался я, мать! Не спустить ли землю, не вдариться ли внаем?
Но говорил он это лишь от сердечной тоски. Свою волю, пусть призрачную, он ценил дороже всего на свете и цеплялся за нее из последних сил.
Он горько скорбел, видя выбившегося из сил мужика, и ежели такому горемыке нужна была помощь, чтобы спасти его от злой неволи – найма, Андрей Андреевич бросал свои дела и шел в «помочь», потому что «помочь» – общественное дело, а Андрей Андреевич был сугубо общественный человек.
И как он бывал весел, как улыбчив, когда хозяйство его хоть на короткий срок выходило из нужды! Ко всему-то у него тогда лежало сердце, все-то ему было любезно, все мило, он песни пел весь день!
А когда становилось невмоготу тяжко, у Андрея Андреевича только и было разговоров, что о царской милости.
– Ничего, даст бог, скоро пришлют указ с перышком! (То есть срочный.) Потерпи, Марфа.
– Ох, дождемся ли, отец? – вздыхала Марфа. – Новый лист пришел, чем будешь платить?
– Да, нажимают с недоимками. Видать, царь опять войну затеял, будь она неладна! Придется, мать, у Карлы Карловича хлебушка займать под отработку. Даст бог силенок, отработаем!
Проходило лето, зацветала рожь, наливались колосья – Марфа шла на полоску и, перекрестясь, срезала серпом первый сноп, зажинала, как говорится. Муки из такого сырого и еще совсем зеленого зерна намолоть было нельзя. Да что за беда – можно кашу сварить!
С неделю в избе Андрея Андреевича ели ржаную кашу, пока на току не появлялось созревшее зерно.
И сколько радости, сколько торжества было написано на почерневшем от голода лице Андрея Андреевича, когда он привозил на мельницу первые мешки ржи, как он был горд и независим и как приветливо встречал его мельник!
– Здорово, Андрей Андреевич, – говорил Иван Павлович (он же и мельник, и лавочник, и содержатель кабака – единый в трех лицах) и ломал перед ним шапку, хотя еще вчера и знать-то его не хотел. – С урожаем тебя, ась?
– Ты уж, Иван, распорядись там, чтобы помололи, как быть следует, – говорил степенно Андрей Андреевич.
– Должишко когда воротишь, Андрей Андреевич? – мимоходом спрашивал лавочник.
– Теперь рассчитаюсь, не мельтешись! – осаживал его Андрей Андреевич. – Мы-ста, хозяева, мы-ста в долгах не сиживали, не другим-ста чета.
На мельнице очередь. Куда деваться? Ясное дело – в кабак. С нового урожая сам бог велел выпить-закусить. Андрей Андреевич занимал отдельный стол, подзывал небрежным жестом того же Ивана (он сегодня упорно пренебрегал отчеством лавочника. «А и что? Мироед, а мы честные крестьяне!»), заказывал полбутылки водки, яичницу и сидел барином – не подступись к нему!
Хоть и влетало ему потом от Марфы за эту гулянку, но что Марфа? Что она соображает? Нынче он сам себе полный хозяин.
В самые удачные годы, которые случались раз в десять лет, у Андрея Андреевича оставалось для продажи пудов пятнадцать хлеба. Продаст он его, положит в карман семь-восемь целковых, пятерку тотчас заберет государственная лапа под видом выкупных платежей, податей, земских, волостных, страховых и прочих сборов. На остаток денег нельзя было справить одежду и обувку, вставить стекла в окна, купить про запас мыла, табаку, соли, сахара, чаю.
И вот маялся человек на чужих полосах, не видя радости и прибыли от труда, клал печи в избах богатеев, а свою переложить было все некогда да недосуг, выпрашивал работу везде, где только возможно, продавал ребятишек в подпаски в Улусово или во дворы «нахалов» или посылал собирать куски…
Только земля могла бы спасти Андрея Андреевича. Но в обществе ее было ровно столько, сколько получили мужики при царе Александре Втором. С тех пор много новых могил появилось на сельском погосте, много душ мужского и женского пола успокоилось под деревянными крестами, а потомство разрасталось, улицы становились длиннее, а земли оставалось столько, сколько было, – десятина в десятину, сажень в сажень.
13
Непонятное делалось кругом!
Андрей Андреевич не мог сообразить: отчего бы это такое – все, скажем, дорожает – и табак, и водка, и сахар, а хлеб дешевеет! И народ становится каким-то квёлым: хворает, злобится, орет и остервенело дерется. И мрут в малых годах ребятишки, и все меньше скотины выгоняют в поле.
Андрей Андреевич примечал, что в его избе таракан стал попадаться не в пример реже, да и таракан пошел не такой, как бывало, а одна мелкота. Клопов, тех совсем не видать. Но клоп, он, известно, любит теплынь, перины, жирные телеса. А таракану чего надо? Или уж так плоха стала жизнь, так дырява стала изба, что и таракану не сладко?
«Что ж это такое? – часто думал Андрей Андреевич. – Что за притча?
Он мог бы устать в этой постоянной борьбе со злом мира, мог бы положиться на волю всевышнего – пусть, мол, будет что будет, плетью обуха не перешибешь, пускай зло навечно возьмет верх и я, покорный ему, пойду, куда меня поведет судьба, безропотно лягу под топор.
Среди зеленеющей ржи Андрей Андреевич чувствовал себя хозяином земли. Он был властелином ее скрытых сил, а ужасные стихии, порой разрушавшие его труд, казались ему временным бедствием, наказанием за грех отчаяния. Ибо то есть величайший грех – отчаяться и разувериться в жизни и ее необходимости. Только живя и трудясь, можно перебороть кривду и зло.
И, быть может, именно поэтому Андрей Андреевич так любил уходить без дела и по делу в поля и бродить там. Здесь, под светлым сиянием небес, все страшное, скорбное и злое покидало его. Здесь жизнь казалась такой, какой она должна быть, – широкой и вольной, как эти широкие и вольные дали. Здесь забывалась хилая, темная хата, нужда и тоска и было весело сердцу. От земли, от всего окружающего Андрей Андреевич брал силы, необходимые для того, чтобы завтра бесстрашно заглянуть в черные очи зла. И он не только созерцал этот широкий, привольный мир. Как мог, он боролся, боролся изо всех сил, чтобы привольнее жилось ему и всем, кто влачил жалкое существование на родной земле. Он верил: правда одолеет, будет праздник на мужицкой улице!
Дух его был извечно волен, и ничто не могло сломить его. Андрею Андреевичу была противна безропотная покорность судьбе, не верил он в предначертанную свыше несчастную долю русского мужика, ни во что не ставил Грамоту и легенду о Книге Печатной и бунтовал постоянно, не раз подбивал сходку на войну с барином, и не раз замечал Фрешер следы ночных набегов на барские владения. То скотина вытопчет почти созревшую рожь, то потравлены заливные луговины, то горят ометы соломы, оставшиеся после лета в поле, то невесть куда исчезают целые стога сена или обнаруживаются свежие порубки в барской роще.
Управляющий неистовствовал, в оба глаза следил за «ужасный русский разбойник», а «ужасный русский разбойник» в лице Андрея Андреевича и кучки его единомышленников делали свое дело чисто, умея заметать следы.
Годами шла эта скрытая война: голытьба, не надеясь на Грамоту и царский суд, допекала ненавистного барина чем могла.
И ходил да посвистывал Андрей Андреевич: досадили треклятому князьку, чтоб ему ни дна ни покрышки!
Лука Лукич, как и все на селе, знал, конечно, кто мстит Улусову. Частенько жаркие схватки происходили между Андреем Андреевичем и его дружком на этой почве. Лука Лукич бунтовщиком обзовет Андрея, пугачевцем, а тот тоже за словом в карман не лезет.
– Помолчи уж, раб божий! Сгибайся перед Улусовым в три погибели – может, помилует. А Грамотой твоей подтереться желаю!
Ругаются, клянут друг друга, два-три дня не встречаются, а потом, глядишь, опять сидят на завалинке, толкуют о мирских делах, спорят… И каждый стоит на своем.
За эту душевную твердость Лука Лукич любил Андрея Андреевича. Он видел, как каждый новый год приумножал народное бедствие. Жить становилось совсем невмоготу, нищета одолевала людей, и падали духом самые сильные и непокорные натуры.
Андрей Андреевич был исключением. Вот почему возникла странная дружба людей, разных по возрасту, противоположных по складу характеров и убеждениям.