Текст книги "Собрание сочинений в 4 томах. Том 1. Вечерний звон"
Автор книги: Николай Вирта
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 47 страниц)
1
И вот в имение прибыл новый владелец, князь Никита Модестович, человек вдовый, весьма решительный, имеющий надежды на большое наследство от старой тетки, проживавшей в Тамбове.
До сорока лет молодой Улусов служил в Питере, в лейб-уланском ее величества полку. Происходя из захудалого, дворянского рода, Никита Модестович не пользовался расположением гвардейского начальства. Талантами военными он не блистал, по службе продвигался медленно. Тотчас после смерти отца Улусов вышел в отставку, принятую с оскорбительной поспешностью.
Имение Никита Модестович нашел почти разоренным. Земля тощала и родила плохо. Доходные сады были заброшены, рощи, кроме одной березовой, вырублены. Тетка не подавала надежд на скорую кончину…
Никита Модестович понял, что ему надо выкручиваться. Зная, что «казенного козла хоть за хвост подержать – можно шубу сыскать», он стал добывать службу.
Улусов обратился к тетке, тетка написала губернскому предводителю дворянства письмо. «Племянник мой хоть и не получил от родителя достаточного воспитания, но царскому трону предан всей душой и желает поревновать на благо отечества. А посему испрашиваю благосклонную поддержку моей просьбе – определить Никиту к службе, достойной его дворянской чести…»
Кандидатура Никиты Модестовича была представлена министру внутренних дел на предмет назначения земским начальником. Эта только что учрежденная должность имела своей целью, как возвещалось в правительственном сообщении, создание «близкой к народу власти, которая соединяла бы в себе попечительство над сельскими обывателями с обязанностями по охранению благочиния».
В пределах предназначенной ему территории земский начальник был главным распорядителем и охранителем, следователем, судьей и исполняющим приговоры, полицейским воспитателем и насадителем «истинной нравственности».
Должность эта вполне удовлетворяла ущемленное властолюбие Улусова. Он с радостью принял назначение и начал действовать, всецело полагаясь только на свою дворянскую совесть, во всех случаях находя полное оправдание своим поступкам.
2
Однажды Никита Модестович предстал перед двориковскими обывателями.
Под уланской форменной фуражкой они увидели ненатурально белое, словно напудренное, лицо, пронзительные глаза и узкие губы. Одет Улусов был в легкую щеголеватую поддевку. Раскоряченные тонкие ноги поддерживали это довольно нескладное творение природы.
Он не возвышал голоса, не употреблял ругательств, иногда позволял себе запросто пошутить с мужиками.
На первых порах он даже понравился им положительностью и беспристрастием в решении мирских дел. Они просто не знали, что Никита Модестович до поры до времени глубоко скрывал родовое презрение к «хамью».
Дело в том, что он смотрел на всех мужиков вообще, как на своего рода младенцев, упрямых и своенравных.
Младенцы, как известно, нуждаются в няньках, притом в строгих няньках, иначе они избалуются и из них получится бог знает что. Розга и кнут хоть и жестокое средство для поддержания в младенце чувства уважения к старшим, но пока наиболее действенное. «Иного, – говорил Улусов, – еще не изобрели, да и изобретать не надо».
Будучи охранителем царского трона и спокойствия своих братьев-дворян, Улусов работал, что называется, не покладая рук, и в подначальных ему общинах царил порядок, нарушаемый лишь изредка.
Губернские и уездные власти земскому начальнику верили беспрекословно. Если мужик смел говорить, что земский бесчинствует, верить ему не полагалось уже по одному тому, что мужик не мог понимать тайных движений дворянской души, поставленной на охрану трона, веры и отечества.
Никите Модестовичу такие порядки нравились, и он с исключительным усердием опекал своих подчиненных.
3
Промыслив службу и укрепившись в ней, Никита Модестович стал приводить в порядок свое хозяйство.
В течение года он присматривался к деятельности Фрешера и остался недоволен. Ему не нравились натуральные платежи за аренду, отработки, громоздкий учет. Да и не хотел он иметь врагом имения целую общину. Нет, лучше уж разделаться с этой возней!
– Все это патриархальщина, милейший Карл Карлович, – сказал однажды Улусов управляющему, несколько презрительно посматривая на его тупое рыло. – Все это невыгодно и ужасно устарело. Нужны деньги.
– Денег у них нет, – отвечал Фрешер.
– Но есть же какой-нибудь богатей, который мог бы арендовать эти несчастные две тысячи десятин, из-за которых мы то и дело ссоримся с мужиками?
– Такой богатей есть. Иван Павлович Челухов, лавочник. Он давно просит землю в аренду.
– Тем лучше. Пусть он берет землю и уж сам, если хочет, сдает ее мужикам, и пускай они все валят на него. Довольно с меня скандалов с мужиками по должности. Я не хочу, чтобы меня в конце концов сожгли.
– Эге. – Управляющий все понял. – Это хорошо!
– Итак, – продолжал Улусов, – мы расторгаем договор. Предупредите их.
– Но договор вечный?!
– Вечного ничего нет, – раздраженно проговорил Улусов. – Мало ли что наблажил мой старик. Договор с мужиками расторгнем, заключим его с лавочником, а перед тем вы взыщите с мужиков все долги.
На следующий день Фрешер объявил народу о расторжении договора и потребовал немедленной уплаты долгов.
Напрасно мужики уговаривали молодого барина пожалеть их ради великой нужды, напрасно указывали на вечность договора. Никита Модестович не внял их увещеваниям.
Мужики решили судиться и передали дело тамбовскому адвокату Николаю Гавриловичу Лужковскому. Пока Николай Гаврилович ходил по судебным инстанциям, Никита Модестович через Фрешера сговорился с лавочником. Тот давал за аренду хорошую цену, имея в виду содрать с мужиков вдвое. Однако, почуяв спешность в намерениях барина, лавочник начал торговаться. Судебное дело стараниями Лужковского тоже затягивалось. Улусов спешил, нервничал, по неопытности и излишней горячности кому-то нагрубил, кому-то отказал во взятке, где-то прозевал небольшую, но, как оказалось, важную юридическую закорючку…
Лужковский уцепился за ту самую закорючку, которую прозевал Улусов, дал взятку лицу, обойденному барином, втерся в доверие к тому, кого Улусов грубо обругал, – дело приостановилось, бумаги валялись месяцами без движения, и как ни бесился Улусов, сделать ничего но мог.
А мужики, пока суд да пересуд, пахали арендованную землю.
Еще до суда кое-кто из древних старичков уговаривал сходку тряхнуть перед властями Грамотой. Другие, напротив, предлагали объявить Улусову войну не на жизнь, а на смерть, донимая его чем попало. А то и красного петуха подпустить.
В спор неизменно вмешивался один из тех, на ком, как говорится, «мир держится» – Лука Лукич Сторожев.
– Обождем, старики, – солидно говорил он. – Насчет Грамоты скажу так: уж больно ветхая она, слова не разберешь. Вот ежели бы достать Книгу Печатную, тогда другое дело. А вы, баламутчики, помолчите! – Лука Лукич грозил пальцем в сторону молодых мужиков, коноводом которых был Андрей Андреевич, по прозвищу «Козел». – Эк, чего выдумали! «Красный петух»! Придут солдаты и по всему селу «петуха» пустят. Нет, мир, обождем решения суда.
Мужики соглашались с Лукой Лукичом. Да и надежда на справедливый суд еще теплилась в них.
Когда же Улусов прижал общество, когда всем стало ясно: идти селу по миру, сходка приговорила – поручить ведение тяжбы с Улусовым Луке Сторожеву.
Глава третья1
Сторожевы на основании каких-то туманных дедовских преданий приписывали честь основания Двориков своему роду. Так это или не так, но одно достоверно – изба, в которой проживал Лука Лукич, была самой старой в селе.
Самые древние деды утверждали, что эта изба стояла на том же самом месте при их отцах, что она старожиловская. Быть может, благодаря именно этому обстоятельству двор Луки Лукича и получил название «сторожевского». Хотя в бумагах Лука Лукич звался Окуневым, в обиходе он и его семейные прочно были Сторожевыми: прозвище постепенно вытеснило фамилию, явление в сельской жизни нередкое.
Лука Лукич жил на Большом порядке в «старой» половине избы. Другая половина разделялась на клетушки, боковушки и спальни для женатых сыновей и внуков.
Семейство у Луки Лукича было большое. Тут вековал закон: никого из дома на сторону не отпускать. Девушки приводили в дом зятьев, мужчины – жен.
В клетушках, где ютилась эта скандальная орава, Лука Лукич появлялся только затем, чтобы разнять баб, которые часто шумели, а порой и дрались из-за неудобств, то и дело возникающих в семье.
Известно, бабы больше, чем мужики, ратуют за раздел. Сторожевский дом не был исключением. Точит какая-нибудь Авдотья своего мужа, точит и днем и ночью, – ну, тот, чтобы отвязаться, и начинает плясать под ее дудку: «Давай раздел, дед, невмоготу так жить!»
Раздел был мечтой каждого, кто жил в стенах сторожевского дома.
Но как раз о разделе запрещалось не только говорить, но и думать. Лука Лукич был полновластным хозяином в семействе и им хотел остаться до конца дней. Это решение проистекало из глубокого убеждения в том, что чем строже глава семьи, чем крепче он держит в своих руках бразды правления, тем лучше всем живется.
Лука Лукич был натурой сильной и суровой: время, испытания и положение в обществе сделали его характер еще более непреклонным. Никто не мог упрекнуть его в каком-либо излишестве, а работал он больше любого мужика. Такой человек не мог быть плохим хозяином. Семья, по убеждению Луки Лукича, сильна до тех пор, пока земля не раздроблена и все работают сообща, пока урожай кладется в один амбар, скот стоит в одном хлеву, топится одна печь, щи хлебают из одного котла. Разделится двор – вместо одного сильного будет пять малосильных.
– Нищих плодить? – говорил Лука Лукич. – Не затем мне господь дал силу и соображение.
Вот почему разговоры о разделе возбуждали в Луке Лукиче приступы необыкновенной ярости.
– Орда окаянная! – гремел он в такие часы. – Народил я вас на свою погибель! Я из вас дух повытрясу, я вас отучу думать о дележе. Пока жив, дележу не бывать. А я сто лет протяну!
Лука Лукич бушевал до того свирепо, что казалось, вот он сейчас подопрет могучими плечами притолоку и, подобно библейскому Самсону, обрушит стены и крышу своего древнего дома.
Визжали бабы, орали, правнуки, внуки жались поближе к дверям. Ярость Луки Лукича оттого разжигалась еще сильнее: он выходил на улицу, бежал вдоль порядка – огромный, в белой развевающейся рубахе, в широченных портах, босой, с могучими руками, пугая людей своим видом.
Прожив несколько дней в кладбищенской сторожке, он возвращался домой, и все притихали.
Осмотрев хозяйство, он звал семью обедать.
2
К обеду собирались в старой избе – она служила кухней и местом приема гостей. Тут же в соломенных кошелках сидели на яйцах и гусыни, а несколько позднее куры. Сюда приносили ягнят или слабеньких телят.
Здесь жил и сам Лука Лукич. Все в этой избе было под стать хозяину: неимоверных размеров печь, почерневший от копоти темно-коричневый потолок с тяжелыми балками, огромная кровать, сколоченная много лет назад и покрытая серой дерюгой, стол и лавки, сделанные из досок толщиной в полтора вершка, грубые табуреты. В углу висела икона, изображающая бога-отца, восседающего на престоле топорной работы: Саваоф чем-то смахивал на Луку Лукича.
Старик первым садился за стол, нарезал толстыми ломтями хлеб, раздавал его и первым брал ложку, похожую на ковш.
Он хлебал щи, стараясь не пролить хотя бы каплю на стол, подставляя для этого под ложку ломоть хлеба: смачно чавкал, строго обводя глазами семейство. Если кто заговаривал, вытягивал руку и бил провинившегося ложкой по лбу. И беспрестанно пил квас из глиняной кружки.
Бабы подливали да подливали щи в ведерные миски, пар поднимался к потолку, к толстым закопченным балкам.
Лука Лукич ел не торопясь. Отхлебнув варева, он откладывал ложку, разглаживал бороду, откусывал хлеба, брал ложку и снова зачерпывал щей.
В тех редких случаях, когда щи были мясные, стучал ложкой по краю миски и говорил ворчливо:
– С куском!
И тогда все начинали вылавливать из щей куски мяса, которые до этого момента нельзя было трогать. Поднимался шум, возня, каждый старался завладеть большим куском, а Лука Лукич хохотал, наблюдая за перепалкой.
Он сидел в красномуглу. Рядом было место старшего сына Ивана. Страдающий какой-то непонятной иссушающей болезнью, Иван плохо ел. Худой, бледный и немощный, он терпеливо ждал своего конца, беспрестанно молился, часто исповедовался и причащался.
Лука Лукич не любил его. Он уважал людей сильных волей и телом, хилых презирал, трусливых ненавидел. Болезни были чужды ему; больных он просто не понимал.
Три сына было у Луки Лукича: Павел, умерший лет за восемь до описываемых событий; Иван и младший – самый любимый, – еще не женатый Флегонт.
В свою очередь, Иван, помимо многочисленных дочерей, произвел на свет божий Семена, Петра и Сергея.
Откровенно и решительно не любил Лука Лукич внука Семена. Он вечно канючил, брюзжал, в работе ленился, был к тому же очень плодовит, над чем дед частенько издевался.
– Настругать-то ты их настругал, – говорил Лука Лукич, – прокормить-то сумеешь ли? А насчет раздела первым орешь! Тоже нашелся раздельщик… Подохнешь, из семейства выскочив, дур-рак! – и презрительно усмехался.
Младший сын Ивана, веселый, дерзкий и насмешливый тоже не пользовался благоволением деда. На него пал жребий солдатчины; равнодушный к дому и его интересам, Сергей с нетерпением ждал призыва. Надоел ему и дед, и буйное семейство.
Собственных дочерей и многочисленных дочерей Ивана Лука Лукич держал в строгости:
– Баба, ежели она от рук отобьется, с ней сладу не будет. А в нашем роду-племени того не бывало, чтоб бабы верховодили.
Так же сурово он обращался с зятьями.
Из внуков он уважал только Петьку, проворного и ловкого в работе, сметливого в хозяйственных делах, жадного и настойчивого.
Дед женил его на Прасковье Васяниной. Взяли ее из бедной семьи, и ничего не принесла она в сторожевский дом кроме золотых рук. А здесь они ценились дороже любого приданого. Кроме того, Прасковья привела в семью Сторожевых брата Андрияна Федотыча, унтера, воевавшего в двух войнах крымской и турецкой.
Андриян нянчился с детьми, ухаживал за скотиной, плел лапти, бегал в лавочку, а по вечерам семейство слушало его рассказы о походах. О таких стариках в народе говорят: «Есть старик – убил бы, нет – купил бы».
Андрияна и покупать не пришлось. После солдатчины он служил в имении Улусова сторожем, по хмельному делу провинился, остался не у дел, ездил в город за должностью полегче – по лакейству там или в кабак, но из-за пристрастия к хмельному не ужился, от земли отстал и ни к чему другому, как только к «стариковству», годен не был. Лука Лукич взял унтера в дом. Он мирволил служивому – любил послушать, как в Крыму дело было да как Плевну брали. Иной раз снизойдет и попотчует водочкой…
3
Со дня женитьбы Петра Лука Лукич начал величать внука Петром Ивановичем, как бы отмечая этим важный рубеж в жизни человека. Петр стал его правой рукой: вопреки правилам старшинства, дед ему доверил хозяйство.
Всякий на месте Петра был бы счастлив, всякий, но не Петр. Ему стало тесно жить. Он уже не мог выносить власти над собой. Он чувствовал, как плотно стоят его ноги на земле, как много могут сделать его по-обезьяньи длинные, невероятной силы руки.
Вот он молча чинно сидит за общим столом, а внутри у него все клокочет. Эта жизнь, скованная властью деда, осточертела Петру. Ему нужен свой дом, своя воля, своя земля… Больше, больше земли!
Прасковья вечным нытьем о тяжелой жизни в семье лишь подливала масла в огонь. Это была веселая дородная баба. Глаза ее глядели лукаво, на слова она была дерзка, в работе быстра, плясала, как вихрь. О таких в народе говорят: «Это, братец мой, не баба, а размоё-моё». Все ей здесь было противно: и брюзга Семен, и сварливая жена Семена, и Сергей, словно чужой в доме, и чахнущий Иван. Луку Лукича она боялась, всех прочих ненавидела.
Волю бы ей с мужем! Его ум, сноровка да расчет, ее золотые руки – какое бы хозяйство завели!
И точила, точила Петра…
А Петр и без того только о том и мечтал – выбраться бы из-под власти деда, добыть бы денежек. «Боже мой, всю бы округу укупил, всю бы улусовскую землю на себя взял!..»
Петр думал, что у деда водятся залежные денежки, преют безвинно в кубышке, – и ошибался. Не было у Луки Лукича ни кубышки, ни денег, отложенных на черный день. В иные годы он едва сводил концы с концами; земли не хватало, купить ее было не на что. Порой и у Сторожевых хлеб ели не досыта. Ни в какие предприятия торгового характера Лука Лукич не вступал, торговлей и маклачеством не занимался; мироедство было противно его натуре. Он ненавидел нахаловских богатеев, наживших свое добро потом батраков.
Петр завидовал нахаловцам, богатство манило его, любые средства к достижению власти над землей и людьми не смущали.
И шла в доме невидимая война, и близился час, когда должно было рухнуть единство семьи.
Лука Лукич понимал это и туже натягивал вожжи: все свирепее становились его расправы с бунтарями.
Лишь ребятишки, занимавшие край стола, ничего не понимали, Они рождались, хворали, помирали, рождались новые… Лука Лукич путал их и звал подряд Машками – Ивашками.
– Эй вы, Машки-Ивашки! – орал он, когда орда ребят слишком шумела. – Вот я вас, галчат!.. – и раздавал щелчки, от которых у ребят звенело в голове.
4
В этом семействе лодырничать не приходилось. Сам хозяин поднимался чем свет, а дежурные по кухне бабы вскакивали с постелей еще раньше. Завтракали с восходом солнца; нарушения установленного порядка старик не прощал.
По дыму, плывущему из трубы сторожевской избы, равнялись соседи Луки Лукичи.
– На ногах Лука. Пора и нам с полатей. Эй, бабы, вставать!
После завтрака каждый, кроме малолеток, принимался за свое дело. Чистили двор, выгоняли скотину в стадо. Мальчишки к тому времени возвращались с лошадьми из ночного.
Бренчали ведра, надрывно скрипел колодезный ворот, стук молотков, пилы, лязганье железа раздавались во дворе. Если стояла вешняя пора, налаживались телеги, сохи и бороны; отбивали косы и точили серпы перед жатвой. Андриан чинил сбрую. Бабы убирались в дому, на кухне, шла стряпня.
Петр ходил по двору и хозяйским глазом проверял, все ли готово к выезду в поле. Потом появлялся «сам» и придирчиво оканчивал досмотр: тому что-то объяснит, другому попеняет за нерадивость, третьего научит, как ловчее отбить косу или наладить лемех сохи. Заодно разгонит ребятишек, путающихся под ногами, зайдет в хлев, посмотрит, чисто ли убрано, потом в амбар – отвеяно ли зерно.
Выезжали в поле, когда в низинах еще стлался белесый туман. Лука Лукич закладывал первую борозду, первым шел и в ряду сеяльщиков. Сеял он споро, семя ложилось ровно. На том месте, где старик прошел со своим лукошком, плешин не замечали.
Первым брал он косу в сенокос и в страдную пору и не отставал от внуков. Куда там!.. Молодые потом обольются, а на его лице ни капельки, лишь чуть-чуть побуреет рубаха на спине.
А когда принимался молотить – не наглядишься! Цеп в его руках словно игрушка. Жарынь полыхает, а он колотит под общий ритм, колотит да приговаривает: «А ну, давай, давай! А ну, давай, давай!»
Еле поспевали за ним, а цеп у него, не в пример прочим, тяжелый-претяжелый. Десяток раз взмахнешь – спина ломится.
…И так изо дня в день, в жару и холод, обливаясь потом, работала семья. Больше всех трудился и меньше молодых отдыхал старик. Каторжным трудом добывали хлеб, корм для скотины, видимость довольства для дома.
И зимой не знали отдыха: либо навоз вывозили в поле, либо шли в извоз, плели лапти на продажу, бабы ткали холсты, Андриян готовил сбрую к весне, старик валял валенки… И все шло ровно в трубу! Подати, выкупные, расходы по дому: каждый грош на счету!..
Нет, лодырничать тут не приходилось. Горяч был на расправу с лентяями Лука Лукич, но и на похвалы не скупился.
А в жаркую летнюю пору, когда всем табором выезжали убирать хлеба, щедро кормил семейство, и водочка бывала на полевом стане: Лука Лукич и сам был не дурак выпить при случае.
5
Лука Лукич не впервой принимал на себя тяготы мирского ходока. Любое поручение сходки он доводил до конца – счастливого или несчастливого – в зависимости от предрасположения чиновников к взяткам и веса мирской мошны.
Вести тяжбу с Улусовым он взялся не только ради торжества справедливости. Он сам, как и многие мужики, был кровно заинтересован в аренде улусовской земли.
Семейство Луки Лукича росло из года в год, а земли не прибавлялось. Двор жил надельной землей и жалкими десятинами, арендуемыми у барина. Решение Улусовых покончить с арендой было гибельно как для всего села, так и для Сторожевых. Именно поэтому Лука Лукич так охотно согласился взяться за дело почти безнадежное, ездил по судам, искал в Тамбове и в столице надежных стряпчих и адвокатов.
Он начал тяжбу с того, что густо подмазал чиновников губернского судебного присутствия, и дело как будто повернулось против Улусова. Это обстоятельство еще больше возвысило Луку Лукича в глазах тех, кто прозябал в нищете, в полунищете. У этих старик пользовался непререкаемым авторитетом – ведь он знал, у кого просить защиты, сколько полагается сунуть одному, сколько другому, какое обхождение надо иметь в управе и в земельном банке.
Кроме того, он был большой грамотей, а таких на селе в те поры можно было пересчитать по пальцам. Лука Лукич имел пристрастие к чтению; впрочем, читал он только толстые книги.
– Тонкие книжки, – говорил он, – пишутся людьми легкомысленными, с прытким умом и малым рассуждением. А потому и читать то их нечего!
Он был в полнейшем согласии со всеми деяниями верховной власти.
– Она самим господом богом поставлена. Так сказано в Священном писании, а Писанию этому много сотен лет, и ничего умнее после него людьми сочинено не было.
Года за три до описываемых событий Лука Лукич ездил по мирскому делу в Петербург и во время какого-то торжественного богослужения в Исаакиевском соборе увидел императора Александра Третьего. Царь ему понравился и, Лука Лукич хвалил его.
– Царь Лександр, – рассказывал он мужикам, – человек подходящий, опять же богатырь вроде Еруслана Лазаревича. Ба-альшой мужик! Говорят, будто играет на агромаднейшей трубе, а за голенищем всегда носит плоскую бутылку водки. Хлебанет и ходит ве-еселай такой! Он не мудрствует, да зато подковы гнет. С ним был и сынок его Миколай. Этот на другой манер. Мелковат, не то что батька, и все ножку вперед выкидывает, форс наводит. Рыжеват. А так – кто его знает… Может, подрастет – перестанет ножкой-то крутить. А может, и с того крутит, что у него в полюбовницах баба – на театре, слышь, представляет. И почти голышом, мать ты моя! Рассказывал мне один питерский знакомец – он ее видал. Музыка это заиграет, она это выскочит, поломается всем естеством, ножкой эдак брык-брык – и долой. Баба, говорят, вроде бы и ничего, но тоща.
Лука Лукич крепко верил, что царь в разных мирских безобразиях неповинен, а повинно в них начальство, которому лень подумать над чем-нибудь таким, что сделало бы мужицкую долю полегче.
– Кроме того, – рассуждал Лука Лукич с приятелями, – вокруг царя все больше господа крутятся. Живется им легко, сытно, сладко, они, слышь, и боятся: не зажил бы, мол, мужик богаче, не быть бы с того им самим беднее. Ну, они государю глазки маслицем и мажут: у нас-де все в полном благополучии. Ясное дело – рады присобачиться к царевой особе и туман на него навести. Вот ежели бы государь знал о нашей нужде, он бы враз тех господ, которые прячут указ насчет земли, в кутузку, а то и на плаху.
6
Проходили годы, а Лука Лукич, как и все мужики, терпеливо ждал милостинасчет земли.
Когда начальство выпустило объявление по поводу вздорности слухов о новом переделе земли, Лука Лукич осторожно говорил мужикам:
– Эта бумага не настоящая. Ничего обстоятельно не знаю, но пока, слышь, насчет земельной милости говорить не дозволено. Господа препятствия ставят, вот оно в чем дело-то. А ежели кто думает покупать землю в вечность – дело его, но я не советую. Всю задаром получим, дай срок.
Лука Лукич был одним из тех, кто отговаривал мужиков брать у барина землю в аренду за отработки. Лишь страшная земельная нужда, вконец разорявшая село и его собственную семью, приневолила старика пойти на договор с Улусовым.
– Ладно, потерпим, мужики! Землю всенепременно будут равнять, – убеждал он мир. – Каждому отрежут по его силам. И мужикам и господам поровну – обойден никто не будет. Только не надо трепыхаться, – придет время, и все сбудется. Царь хочет, чтобы всем жилось равно. Перед его светлыми очами все крещеные люди одинаковы – и мужики и баре.
Лука Лукич был человеком общинным, весь склад его верований проистекал из тех отношений, которые вековечно существовали в общине, а община от времени до времени делила землю для поравнениявсех живых.
– Русская земля, – утверждал Лука Лукич, – большая община, только и всего. Настанет час, и поравняют землею всех.
– Царь, – частенько говаривал он, – главный земельный хозяин и, как каждый хозяин, не может терпеть, чтобы громаднейшие и плодоносные земли пустовали, шли в облог, зарастали. Всем полная выгода, чтоб вся земля пахалась и родила хлеб, а не лежала в забросе.
Каждую весну Лука Лукич ждал: вот объявят указ, вот явятся землемеры и начнут равнять землей.
Но время шло, проходили зимы и весны, указа не объявляли, и землемеры не приходили, а народу жилось все хуже.
Тогда, сперва как бы в тумане, появилась у Луки Лукича мечта: добраться до царя, поговорить с ним по душам один на один, все рассказать ему, о чем думает малоземельный мужик, да так опрятно, чтобы государь понял его, похвалил и сделал все, как Лука Лукич ему скажет. Мечта о встрече с царем овладела им, но никому не доверял Лука Лукич заветную мысль.
7
В урожайные годы семья Сторожевых производила много хлеба и прочих продуктов, но все производимое потреблялось в семье.
Поговаривали в народе, будто Лука Лукич, наученный знахаркой Фетиньей, умеет наговаривать для двора удачу.
Знал ли Лука Лукич или не знал ворожбу, но хозяин он был рачительный.
Тут понимали, что лошадь везет не кнутом, а овсом, a у коровы молоко на языке. Сохи, бороны и всякая хозяйственная снасть всегда были готовы к употреблению.
Лука Лукич был также человеком замысловатым– старинки не держался и, поразмыслив, легко принимал новшества. Он первым в селе начал сеять лен, выбрав для этого место в низинах, а из семечек давил масло, завел плуги, хотел даже сеялку купить, да денег не хватило.
– Бог счастье пошлет – купим, – утешал он себя.
Бог в представлении Луки Лукича был строгим и распорядительным хозяином в большой семье: тут и Христос, и святой дух, и божья матушка, и Иосиф-плотник – для дома божьего столярничает, – тут и апостолы, и сонм святых.
Трепета перед чем-то неопределенным, таинственным Лука Лукич не знал, а в молитвах просил не милости, а справедливости, взывал не к чувствам вселенских хозяев, а к их разуму. Он доказывал богу, что эдак делать негоже, надо сделать по-другому, подумавши, а не с кондачка. С богом он чувствовал себя просто, – не унижаясь перед ним, он признавал его авторитет и старшинство.
Веруя таким образом, Лука Лукич был убежден в нерушимости мирового порядка. Краеугольным камнем его жизненной философии было часто повторяемое им суждение, которое он считал непреложной истиной: «Над миром – бог, над землей – царь, над семьей – я. Вынь-ка отсюда хоть единый кирпичик, все и полетит к чертовой бабушке. Семья сильна, пока над ней крыша одна».
Нарушение этого порядка, установленного очень давно, казалось Луке Лукичу гибельным прежде всего для самих мужиков, которые благодаря многочисленности и любви к работе представляют опору всяческого благочиния. Без благочиния мужиками овладеют смутьяны, а от смутьянов один разор.
Весной, когда лошади и коровы едва держались на ногах от бескормицы, Лука Лукич падал духом; тяжелый груз, взваленный на его старые плечи, мог бы сломать его. Он держался силой своего духа и нравственной поддержкой друзей и единомышленников.
8
С людьми своего возраста Лука Лукич не дружил, очевидно, по той причине, что все старики на один крой. Ходил в его приятелях Фрол Петрович Баев с Большого порядка, человек средних лет, эдакий бычок, упитанный, коротконогий, упрямый и спорщик отчаянный. Хозяйство он держал ни бедное, ни богатое – так, серединка на половинку. «Нахалов» Фрол Петрович терпеть не мог, к «дурачкам» относился с добродушной иронией, на сходках ругался и спорил до хрипоты. Вероятно, за эту страстность в отстаивании своих мыслей Лука Лукич и любил Фрола.
Ближайшим и вернейшим другом Луки Лукича и вечным «супротивником» был молодой мужик Андрей Андреевич Козлов. Звали его обычно Козлом. Жиденький мужичонка с испитым лицом, украшенным узкой и реденькой рыжеватой бородкой, жил в ветхой, полуразвалившейся избенке на Дурачьем конце, и никто не мог понять, как она держится.
Передняя стена избы наклонилась; колья и слеги подпирали ее и не давали ей упасть. Крыша большую часть года стояла оголенной – солома с нее шла на корм скотине. В оконных рамах недоставало стекол – их заменяла бумага.
Восемнадцать квадратных аршин, ограниченных серыми, вымазанными известкой стенами, печь, занимавшая добрую четверть помещения, земляной пол, три крохотных оконца, стол, лавки вдоль стен, поставец для посуды – такова была внутренность жилища, где обитали шесть душ.
В иных двориковских избах стены оклеивались разноцветными картинками из-под мыла или конфет. Таких картинок у Андрея Андреевича не водилось по той причине, что конфет он никогда не покупал, а мыло если и покупал, то лишь такое, к которому никаких оберток не полагалось.
Мыло шло на стирку только в зимнее время. Летом жена Андрея Андреевича, Марфа, стирала бельишко глиной, надеясь при этом не столько на глину, сколько на свои руки. Не было ей покоя и ночью – ребята часто хворали: летом – животами, зимой – от угара и простуды.
Избу она содержала в чистоте, пол всегда был выметен, стол и лавки выскоблены, посуда блестела, грубая конопляная дерюга у дверей часто стиралась. Но как Марфа ни холила разваливавшуюся хатенку, света от того не прибавлялось, теплее не становилось, из окон не переставало дуть, земляной пол оставался тем же, земляным…
В осенние и весенние дни, когда на дворе было грязно, Марфа застилала пол соломой. Но менять солому часто Марфа не могла – ее негде было взять.
В жизни Андрея Андреевича солома была такой вещью, без которой он не мог себе представить существование семьи.
Соломой Андрей Андреевич покрывал избу, солома шла на корм и подстилку лошади и корове; соломой топилась прожорливая печь, на соломе спала семья.