Текст книги "Собрание сочинений в 4 томах. Том 1. Вечерний звон"
Автор книги: Николай Вирта
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 47 страниц)
…Обвиняемые были оправданы.
Глава двенадцатая1
Викентий был в плену глубоких раздумий.
Он решил начинать свое дело, но на пути к осуществлению его замыслов стояла преграда, и этой преградой была Ольга Михайловна. Ее надо было привлечь на свою сторону.
В течение некоторого времени после суда Викентий еще надеялся, что Ольга Михайловна «отойдет». Однако ожидания не оправдались: учительница упорно избегала его.
Дни проходили, работы на полях кончались, над селом стоял запах свежего хлеба… Откладывать встречу дальше не представлялось возможным. Еще одно обстоятельство подтолкнуло Викентия: до него донесся смутный слух о каких-то воскресных сборищах в Каменном буераке с участием Ольги Михайловны. Говорили, будто Андрей Андреевич, Сергей и Никита Семенович замешаны в них.
Викентий стал замечать, что эти трое охладели к нему, шапки при встречах ломают неохотно, под благословение не подходят, а когда он заговаривает с ними, косят глаза в сторону, спешат уйти.
Как то в час, когда все работали на токах, Викентий пришел к Ольги Михайловне. Она читала, лежа в гамаке, подвешенном между двумя вязами.
– Мне, Ольга Михайловна, необходимо объясниться с нами, – решительно начал Викентий.
– О чем нам говорить с вами? Никаких тем у нас для разговора, кроме чисто служебных, больше не может быть.
– Неправда, у нас есть много тем, кроме чисто служебных, – стараясь быть как можно более мягким, отметил Викентий. – Одна из них относится к области чувств.
– Чувств? – с насмешкой переспросила Ольга Михайловна. – Какие у вас могут быть чувства? Впрочем, если они у вас и есть, мне они безразличны.
– Вы говорите неправду, – сохраняя спокойствие и достоинство, заметил Викентий. – Вам не безразличны ни мои чувства, ни мои идеалы. Иначе вы не повели бы себя так.
– Интересно, – с ленивым пренебрежением проговорила Ольга Михайловна, – что же это за чувства? О своих идеалах вы можете не распространяться – я их знаю. И уж если на то пошло, знаю и источник этих, как вы их называете, идеалов.
– Об идеалах пока оставим. – Викентий изо всех сил старался не поддаться соблазну оскорбиться и уйти. – Чувства мои, которые я никому другому не поверял, да и не смею поверить по причинам вам известным, состоят в том, что я вас люблю.
– Дальше! – тем же тоном ленивого безразличия сказала Ольга Михайловна.
– Более того, я знаю, что и вы любите меня, – идя напролом, продолжал Викентий.
– О!
– Да, знаю.
Ольга Михайловна переменила положение. Луч солнца, пробивавшийся через листву, коснулся ее лица. Она закрылась книгой и лежала молча; было слышно, как чуть-чуть поскрипывал под ней гамак.
Шум с токов, где шла молотьба, не доходил сюда; ничто не нарушало их молчания.
– Вот видите, – снова начал Викентий. – Вы не могли возразить, потому что неправда и притворство противны вам. И за это я еще больше люблю вас.
Ольга Михайловна отняла книгу от лица и посмотрела на него долгим холодным взглядом.
– Мы любим друг друга, но между нами стоит закон. – Он провел языком по спекшимся от волнения губам. – Впрочем, ведь и закон может быть обойден.
– Конечно, – ответила Ольга Михайловна, – при желании можно обойти любой закон. Это у нас не в новинку.
Молчание длилось долго. Ольга Михайловна вспоминала, как она и Таня разговаривали с Флегонтом о связях Викентия с охранкой. Ей припомнились резкие слова Тани в адрес отца. В разговоре участвовали Никита Семенович и Сергей. Флегонт беседовал с ними почти до рассвета, объяснил, куда клонит поп, говорил о звене, соединяющем крестьян и рабочих, о том, что мысли Викентия направлены к тому, чтобы сокрушить это звено, разъединить мужиков и мастеровых, помешать борьбе против бесчеловечных порядков.
«Все это так, все это так… – думала Ольга Михайловна. – Но Тане, с ее крайностями, с ее живым воображением, все это могло представиться». Ольга Михайловна не очень поверила ей, слишком уж Таня была возбуждена в ночь перед своим отъездом. Но прокламация, появившаяся в зале суда? Это ведь заявление не одной Тани! Это во всеуслышание заявил комитет социал-демократической партии, люди, не привыкшие бросаться такими обвинениями. И как же ей могло показаться, что она полюбила Викентия? Да, не раз с волнением смотрела она на освещенное окно поповского кабинета, видела его сидящим за столом, а утром, притаившись за занавеской, следила, не покажется ли он на крыльце. Вот он выходит, что-то говорит Листрату, идет к реке, видно его лицо… «Куда он идет? Не ко мне ли?» – и сердце обмирало, и холодели руки. «Не окликнуть ли его?» Но ноги прирастали к полу, мысль твердила: «Не надо, не зови!» – а сердце властно требовало: «Окликни!»
– Я все заметил, Ольга Михайловна, – откуда-то издали слышала она голос Викентия. – Я видел, как вы побледнели, когда Лужковский читал этот оскорбительный листок, видел, как вы читали его сами…
«Значит, он все знает?» – подумала она, понимая, что именно сейчас должна начаться борьба.
– Я не оправдываюсь перед вами в моих мыслях. Они зародились не вчера, не пять, не десять лет назад, а тогда, когда я не подозревал о существовании человека, агентом которого меня назвали. Я – агент!.. Вдумайтесь в эту нелепость, Ольга Михайловна! За кем мне шпионить? За самим собою? И на кого доносить? На самого себя? Разве я принадлежу к какой-нибудь тайной организации, где бы я был нужен как агент? Да и кто бы посмел, кто бы дерзнул, кто бы посягнул совращать меня на это? Что я – дитя, слабохарактерный юноша? Да, я знал Филатьева. Ну и что из того? Разве он писал мою книгу? Скажу больше: я решительно порвал все связи с Филатьевым. Клянусь богом и спасением своей души, – с чистой совестью вы можете написать об этом Тане.
Ольга Михайловна безмолвно кивнула головой.
– Что же остается от обвинений? – продолжал Викентий. – Я спрашиваю, что, кроме моих мыслей? Но почему я не имею права мыслить, как хочу, как требует моя совесть? – Он говорил горячась, а Ольга Михайловна верила и не верила ему.
– Остается моя идея, мое дело, призвание моей жизни. Мысль моя чиста, как вся моя жизнь, как моя любовь к вам. В вас мое счастье. Но в моих мыслях, в моем деле – счастье многих несчастных. Что же мне выбрать?
Несколько минут длилось молчание.
– Оля! Оленька! – Викентий попытался поцеловать ее руку. – Милая моя! – Он постарался вложить в это обращение как можно больше теплоты. – Неужели тебе так противно то, что задумано мною? Ведь нельзя жить в ненависти, в страданиях!
– Да, так жить нельзя, – ответила Ольга Михайловна. – Но нельзя жить и так, как это написано в вашей книге. Это не жизнь. Это еще одна петля для народа. Я буду вашей женой, если вы снимете рясу и навсегда откажетесь от своих мыслей.
Викентий постоял около гамака и понуро побрел домой.
2
Лука Лукич был почитаем теперь в селе более, чем когда-либо. Оправившись от потрясений, вызванных поркой, потерей веры в один из главных устоев своего понимания мира – в справедливость царя, Лука Лукич занялся домашними делами. В них он нашел много упущений. Петр охладел к хозяйству, ждал подходящего часа, чтобы столковаться с Улусовым об аренде Каменного буерака и начать свое, независимое от деда предприятие.
Иван Лукич потихоньку угасал. По-прежнему канючил всем и всеми недовольный Семен. Ссорились снохи и дочери Луки Лукича и Ивана, втягивали в бабьи склоки зятьев. Прасковья по ночам жаловалась Петру на тяжкую долю в семействе и подбивала на раздел.
Не успев до суда сговориться с Улусовым насчет аренды каменоломни, Петр не оставил эту мысль. Своих денег у него не было, но в кармане лежали церковные деньги, доверенные Лукой Лукичом и предназначенные для выкупа кирпича. Задаток за кирпич Петр в свое время внес. Через месяц надо было принять весь кирпич и рассчитаться с поставщиком.
Петр поехал на завод и объявил хозяину, что попечитель еще не собрал всей суммы для полного расчета.
Заводчик согласился подождать, но предупредил, что через два месяца кирпич продаст на сторону, а задаток удержит как неустойку. На том и порешили.
Теперь можно было ехать к Улусову. Тот заломил за аренду ни с какой стороны не нужного ему Каменного буерака непомерную цену. Зная Петра, князек был совершенно уверен, что тот пойдет на любые условия.
Особым пунктом Улусов обязал Петра не брать на каменоломню никого из окрестных мужиков. Расчет у Никиты Модестовича был простой: начнут мужики ломать камень, значит, у них будет хлеб, а будет хлеб – никто из них не пожелает продавать Улусову на лето свои руки.
Не будет дешевых рук – имению лететь в трубу. Впрочем, этот пункт договора не беспокоил Петра. Своих мужиков прижимать боязно – характер их он знал, а с чужаками делай, что твоей душеньке угодно. Для пришлых Петр приготовил дубину в лице Карла Карловича Фрешера. Улусов перед судом действительно освободил его от управления имением. Петр взял немца приказчиком.
Улусов потребовал внести в счет договора половину арендной платы. Петр отказался. К исходу недели Улусов известил его, что какой-то кулак из соседнего села набивается на аренду и, ежели Петр не внесет деньги завтра, каменоломня не будет отдана ему.
Церковные средства перешли в карман Улусова, а договор в карман Петра.
«Два месяца, – рассуждал он, – срок немалый. Авось вывернусь! А и не вывернусь – ждал заводчик, подождет и еще. Кирпич товар неходкий, его не тотчас сбудешь».
Наконец-то Петр обрел крылья!
Мечта о собственном хозяйстве начала принимать реальные очертания. В представлении Петра собственность воплощалась в землю, и не просто в землю, а в сотнях десятин. Эти десятины надо приобрести; для приобретения нужны деньги, добыть деньги возможно только через каменоломню.
Когда жизнь в селе после известных событий снова вошла в свою будничную колею, Петр решил начать разработку камня. Рабочих он собрал быстро: немало было голых и нищих, готовых продать свои руки за гривенник в день, лишь бы быть сытыми. Однажды утром пришлые рабочие явились в каменоломню. Об этом тотчас узнали в Двориках. Начался скандал: кто-то пронюхал о тайном договоре Петра и Улусова. В буерак собралось чуть ли не все село.
Народ вопил: «Сжечь Улусова! Ищи Петьку! Бей Петьку!»
Петра не нашли. Тогда народ начал вытаскивать из каменоломни пришлых и выгонять их из буерака.
Рабочие ушли, а двориковские мужики собрали сходку, решили к буераку никого не подпускать, но и самим на ломание камня не становиться, пока Петр не надбавит цену и не прогонит Фрешера. Петр на уступки не пошел. Дело стало. Он с ужасом ждал появления кирпичного заводчика.
Прошло два месяца, прошло три… Однажды хозяин завода приехал к Луке Лукичу: Петра дома не было.
Можно себе представить, как Лука Лукич встретил поставщика кирпича! Он набросился на него с гневными упреками в задержке заказа.
Узнав, что кирпич готов и заводчик ждет заказчика для расплаты, Лука Лукич совсем взбеленился.
– Какой расплаты, мошенник? – зарычал он. – Ты что, ошалел? – Он был убежден, что за кирпич все заплачено, – так уверял его Петр, сваливший вину за задержку на заводчика.
Лука Лукич ушам своим не поверил, когда услышал правду о деньгах.
– Ладно, – сказал он, сдерживая ярость и не желая выносить сор из избы. – Ладно, почтенный, я разберусь, а деньги тебе на этой же неделе предоставим.
3
Вечером, после ужина, Лука Лукич выгнал всех из старой избы, оставив одного Петра.
– Ну, ворюга, – без околичностей приступая к делу, сказал он, – где деньги?
– Какие деньги? – Петр сделал удивленное лицо.
Лука Лукич с трепетом принял от мира деньги. Он отдал их своему внуку, хозяйственному, степенному Петьке, которого ценил за пристрастие к порядку. Еще никто из его отпрысков не был замечен даже в самом малом воровстве. Ребятишек нещадно пороли, если дознавались, что они украли хоть единое яблоко из чужого сада. И вот надежнейший член семьи совершил кражу.
– Куда ты их дел? – хрипя от сдерживаемого гнева, допрашивал внука Лука Лукич. – Тебе запираться не к чему, тут был заводчик, мне все известно. Где деньги?
Петр пододвинулся поближе к двери. Лука Лукич, заметив его движение, запер дверь на крюк и снял со стены сыромятный ремень от чересседельника.
– Молчишь, разбойник? Я тебе, волку, говорил, я тебя упреждал: хоть грош украдешь из тех денег, по селу на вожжах проведу, перед всем миром ославлю, глаза ни на кого не подымешь! Но не буду я того делать, позора боюсь. Не твоего, подлец, – ты на все семейство охулку положил. А семейство для меня ныне – второй после господа кирпич. И с тобой по-своему разделаюсь. Когда вылежишься, в тот же час деньги вернешь. А если и тогда не вернешь – ходить тебе на вожжах по селу!
Силен был Петр, мертвой хваткой могли сжать человека его длинные обезьяньи руки. Но что его руки в сравнении с могучей десницей деда!
В полнейшем молчании происходила борьба старого, костистого деда и молодого, увертливого внука.
Они схватились и катались по полу, тяжело дышали, хрипели, душили друг друга, бормотали ругательства и проклятья.
Петр норовил подползти к двери и, вышибив ее ударом ноги, улизнуть, он уже чувствовал, что не совладать ему с дедом. Лука Лукич, догадываясь о намерениях Петра, тащил его на середину избы. Извиваясь, напрягая все мускулы, Петр царапался и кусался, но Лука Лукич, казалось, был нечувствителен к укусам и глубоким царапинам: как дюжий, матерый медведь, он подминал под себя внука.
А бог-отец со своего престола с суровым видом судьи бесстрастно наблюдал схватку, происходившую во имя его.
Петр почти израсходовал силы на бешеные попытки вырваться из лап деда. Между тем тот, наученный многими драками в молодости, боролся не из всех сил, сохраняя их под конец.
Наконец Петр выдохся. Недаром говорится: старое дерево скрипит, да не ломается.
Лука Лукич выпил ковш воды.
– Теперь, ворюга, я тебя так вздрючу, как тебе вовек не попадало. Ты у меня закаешься воровать.
Петр ничего не сказал, лишь повел ненавидящими глазами. Лука Лукич засучил рукава, взял ремень… За все долгие минуты экзекуции Петр не застонал, не проронил ни слова. Потом старик взвалил его на плечи, вынес во двор, положил на кучу соломы, зачерпнул из колодца воды, вылил ее на Петра и пошел спать.
…Дня через три Петр пришел к Ивану Павловичу. Тот дал ему деньги, но с одним условием: как только Петр начнет ломать камень, лавочник откроет рядом с каменоломней кабак. До поры до времени обе стороны решили никому о своем соглашении не говорить: узнай об этом бабы – не миновать скандала.
Заводчик получил свои деньги, и мир ничего не узнал о событиях, разыгравшихся в доме Сторожевых.
Глава тринадцатая1
Ленин покинул Шушенское 10 февраля 1900 года. Весну и лето он ездил по России в поисках надежных организаций и людей, которые помогли бы ему исполнить задуманное – издание общерусской газеты. Он бешено работал, спешил и подгонял товарищей – медлить было нельзя.
В это время окончательно определились два противоположных взгляда на созыв Второго съезда партии. Оппортунистический «Союз русских социал-демократов за границей» решил, использовав некоторый успех экономистов, немедленно созвать съезд и закрепить на нем победу ревизионистских идей. Делегаты союза разъезжали по стране и собирали силы. Бунд и южнорусские социал-демократы объявили, что они поддерживают план союза.
Один из старых (еще по самарским делам) знакомых Ленина нарочно приезжал в Москву, где Владимир Ильич останавливался на некоторое время, чтобы уговорить его принять участие в съезде, но встретил решительный отпор: мысли Ленина по поводу съезда были противоположны мыслям тех, кто стоял за его немедленный созыв.
Он заявил, что прежде чем созывать съезд, надо знать хотя бы одно: какую партию предстоит создать, каковы будут ее цели и задачи и во имя каких идей предстоит борьба – во имя ли идей, пропагандируемых ревизионистами, или во имя идей революционной социал-демократии? Товарищ из Самары говорил, что прежде всего надо немедленно объединиться – вне зависимости от взглядов. Ленин защищал иную позицию: прежде чем объединяться и для того чтобы объединиться, необходимо сначала решительно и определенно размежеваться, а это можно сделать только при помощи общерусской газеты. Итак, сначала подготовительная, разъяснительная и организационная работа через газету, а уж потом и съезд.
Эту мысль Ленин повторял в Уфе при встрече с местными социал-демократами и в Пскове, где он поселился после ссылки: жить в Москве, в Питере и в других крупных городах ему было запрещено.
Мандат на съезд партии Ленин получил от плехановской группы «Освобождение труда». Группа уполномочила Ленина идейно воздействовать на решения съезда, если, вопреки желанию революционного крыла социал-демократии, он все же соберется.
К счастью, съезд не состоялся.
В марте Ленин написал проект «Заявления» будущей редакции общерусской газеты социал-демократов. В сущности, это была программа создания партии. Совещание состоялось в Пскове, туда собрались друзья и союзники Ленина, там жили Лепешинский, Радченко. В Псков были приглашены и вожаки «легальных марксистов» – Струне и Туган-Барановский – Владимир Ильич тогда еще терпел сотрудничество «легалистов» и использовал их возможности, чтобы постепенно подрывать их влияние. Эти двое торжественно объявили, что будут поддерживать газету но только «идейно», но и материально; Струве выложил на стол полуимпериал, а Туган-Барановский – целую десятку. Усмехнувшись, Ленин взял деньги и поблагодарил «жертвователей» таким тоном, что все присутствующие зажали рты, чтобы не расхохотаться.
После совещаний и переговоров в Пскове Ленин снова начал поиски людей – агентов будущей газеты; с этой целью тайно от начальства он ездил в Москву, в Подольск, в Петербург.
В столице он разыскал Веру Засулич: группа «Освобождение труда» послала ее нелегально в Россию для «разведки» настроений среди социал-демократов. Ленин посвятил Засулич в свои планы и ошеломил ее не только размахом затеваемого предприятия, но и тем, что он имел средства и людей для его осуществления. Так вновь была восстановлена связь с группой Плеханова. В июле Ленин выехал в Германию, а оттуда к Плеханову – договариваться о совместном издании газеты.
2
Старая Женева видывала множество Людей, по разным причинам покинувших родину. В те далекие времена Швейцария одинаково радушно принимала анархистов, заговорщиков из южных американских республик и мрачных македонских повстанцев. Шумными толпами бродили по Женеве темпераментные итальянские бунтари, а потом стали появляться белокурые богатыри из загадочной России, добродушные на вид, но, как говорили, очень страшные для царского русского правительства.
Между всеми этими изгнанниками выделился человек, поселившийся в Женеве после взрыва бомбы Гриневицкого, убившей царя Александра Второго.
Цареубийство необыкновенно возвысило русских борцов за свободу в глазах здешних революционеров, а русский, о котором идет речь, стал предметом особенного и нескрываемого любопытства. Было известно, что совсем недавно он принадлежал к знаменитой партии, которая казнила царя.
– Все утверждают, – говорили в Женеве, – что и нынешний царь не уйдет от карающей руки революции. Этот молодой человек – один из ее вождей.
Ждали, что он скажет что-нибудь особенное по поводу исключительного подвига, совершенного его товарищами, но он разочаровал всех, заявив, что царствует ли в России Александр Второй или Третий, – от этого положение русского обездоленного народа не изменится.
Словам русского не придали значения, полагая, что он из-за каких-то соображений не хочет говорить о своей причастности к убийству цари. Поэтому атмосфера загадочности, даже некоторой легендарности, создавшаяся вокруг него, не рассеялась, а сгустилась. Его окружало всеобщее почтение.
Жил он в маленьком доме с женой-врачом, жил скромно, если не сказать бедно; всех, кто к нему приходил, встречал ласково. Он много работал… Часами просиживал над книгами в читальных залах или писал что-то за маленьким столиком в кафе на безлюдной улице.
Проходили годы, и жители Женевы хоть и привыкли к русскому, но всегда с любопытством посматривали на него, когда он выходил гулять, один или в сопровождении жены.
Его фигура отличилась необыкновенной стройностью, и если судить по выправке и походке, можно было предположить, что это военный, сменивший мундир генерала на штатское платье и мирно отдыхающий от ратных трудов в тихом уголке земли. Однако в Женеве знали, что этот русский хотя и окончил кадетский корпус, но в армии не служил, отказавшись от блестящей военной карьеры, которую ему предрекали, отказался так же решительно как от профессорской кафедры впоследствии.
Жизненные невзгоды тронули сединой его волосы; из-под густых бровей смотрели серые внимательные глаза, оттененные длинными ресницами. Под тонким породистым носом росли светлые усы, не скрывавшие резких линий рта Борода, несколько старившая его, изобличала в нем иностранца он подстригал ее совсем не так, как это было тогда принято в Швейцарии. Фамилия его – Плеханов выговаривалась женевцами с трудом.
Манеры хорошо воспитанного человека, соединенные с некоторой долей надменности, благородная, независимая жизнь, острый иронический ум, философская отчужденность от мелочей жизненного обихода равняла его в главах женевцев с лучшими учеными-европейцами, частыми посетителями Швейцарии, и укрепляли общее мнение, что Плеханов более опасный человек для царского правительства, чем все шумливые заговорщики, и что вообще он совершенно необыкновенная и неразгаданная личность.
3
Он и действительно был необыкновенным человеком, этот земляк Луки Лукича, сын тамбовского дворянина штабс-капитана Валентина Петровича Плеханова.
Позади лежал сложный путь, он-то и привел его в Женеву. Окутанные дымкой романтики, вставали порой перед ним дни юности, хождение в народ, попытки поднять крестьянское восстание…
Как давно, как давно это было!.. Каким горьким разочарованием окончились хождения в народ и путешествие на Дон к казакам!.. Крестьяне не поняли молодых интеллигентов, так неудачно стремившихся замаскироваться под простонародье. Ставка на повсеместное мужицкое восстание бита, вера в то, что крестьянство революционно по своей природе, что оно само по себе носит в своем укладе идею социализма, развеяна. И случилось то, что должно было случиться: «Земля и воля» на воронежском съезде от средств пропаганды решительно перешла к террору.
Плеханов был единственным, кто возражал против террористического пути.
– На кончике кинжала нельзя удержать тактику партии! – доказывал он. – Ваши решения о терроре – измена делу народа.
С частью товарищей, верных старому боевому знамени, он ушел из «Земли и воли», создал «Черный передел». Все его попытки превратить «Черный передел» в организацию, влияющую на судьбы революционного движения, потерпели крах. «Черный передел» не внес ничего нового в движение, ничего оригинального.
Революционное народничество завершило полный круг своего существования – оно сошло со сцены: воронежский раскол был последним актом этой трагедии.
«Черный передел» постигала одна беда за другой. Полиция ловила людей, идущих к крестьянам и мастеровым с проповедью восстания во имя неопределенных целей. Разгром следовал за разгромом, непрочные нити, связывающие организацию с крестьянами и рабочими, беспрестанно обрывались и уже не восстанавливались. Цель борьбы терялась, призывы оставались безответными.
Предатель Жирнов завершил катастрофу, выдав охранке Плеханова, Аксельрода, Засулич, Дейча – тех, кто стоял во главе «Черного передела». Охранка уже давно искала Плеханова и его друзей, – разрыв Плеханова с террористами всерьез не принимался. Жандармам казалось, что это лишь новая уловка опаснейшего человека, приметы которого были наизусть выучены каждым тайным и явным агентом.
Он стоял вторым в списке лиц, причисленных к террористической партии, и мог быть арестован с часу на час.
Перед Плехановым стал вопрос: либо оставаться в России и обречь себя на смерть за дела, к которым он ни в малейшей степени не был причастен, либо уехать за границу.
Он уехал.
Он в Женеве, потом в Париже.
Плеханов – в поисках новых путей; он полон неясных стремлений к чему-то более широкому и глубокому, чем то, во что верил. Не взрывы бомб, не выстрелы одиночек, не бунты маленьких горсточек храбрецов – нет, нет, не это вызволит из нужды и бесправия людей России! Лишь могучее движение, способное захватить миллионы, приведет к победе правды и права, движение, которое бы увлекло волю, ум, темперамент народа! И он нашел то, что так мучительно искал, к чему шел своей многотрудной дорогой, – научный социализм Маркса стал путеводной звездой для Плеханова. Тогдашние последователи Маркса были в восторге от ума и того тонкого понимания, с каким молодой русский воспринимает сочинения их учителя. Но ему нужна живая аудитория, ему нужно, чтобы сердца множества людей услышали великое учение; он уверен, что они поймут его, присоединятся к этому учению и оно станет факелом борьбы.
Но далека от него Россия!..
– И как это страшно – знать о России лишь понаслышке от случай заезжих, – да и те остерегались бывать у Плеханова: о всяком входившем в его дом на следующий же день узнавала русская охранка.
Время шло… Все больше и больше приходит вестей из России о распространении идей Маркса среди русской интеллигенции и русских рабочих. В далеком Петербурге при колеблющемся пламени свечи читают «Капитал»!
И Плеханов с гордостью заявляет на конгрессе II Интернационала:
– Революционное движение в России восторжествует как рабочее движение, или его совсем не будет!
Почтенные европейские социалисты, присутствовавшие на конгрессе, хоть и аплодировали Плеханову, но в душе были удивлены его смелым заявлением, тем более что он представил слишком мало доводов для подтверждения своих слов.
Доводов было и в самом деле немного.
Мучительно долго шли вести из России! Плеханов с жадностью читал все, что приходило оттуда, но все выглядело сумбурным и до крайности противоречивым.
Да и те, кто посещал Плеханова, рассказывали о России много, но вразброд и неточно.
Плеханов расспрашивал о рабочих и крестьянах: такие ли они, как двенадцать лет назад, появилось ли что-нибудь новое в сознании, есть ли признаки пробуждения или еще дремлет в сумерках русский народ? Ответы были невразумительны, бездоказательны.
Плеханов сердился, нервничал, становился все более недоверчив к рассказам, посетителей стал держать на почтительном расстоянии. Когда друзья, обеспокоенные новой чертой, обнаружившейся в характере Плеханова, говорили ему об этом, он отвечал: «Товарищ министра товарищ министру, но министр уже не товарищ товарищу министра!»
Лишенный сведений о России, которым он мог бы доверять, Плеханов испытывал мучительные сомнения.
Постепенно в нем развилась настороженность, недоверчивость, замкнутость.
Да, это страшно – всей душой и всеми помыслами принадлежать народу, существовать лишь ради его счастья, искать путь к освобождению труда, разрабатывать программу русской социалистической партии, которая должна повести народ к великолепной, венчающей цели, – и почти ничего не знать о народе!
В отдалении от живого дела созревает мыслитель с сомнениями, уже никогда не покидающими его.
Он тверд и мнителен, широк душой и подозрителен, и он уже никогда не сможет изгнать из своего сознания то, что отравляет ему жизнь.
Плеханов тосковал по России. И не только по русскому партийному, живому делу, но и по родным русским просторам, по иве над прудом в саду, по родным полям и рощам, по русскому воздуху, по народной русской речи…
Как ни тепло чужое море,
Как ни красна чужая даль, —
Не ей поправить наше горе,
Размыкать русскую печаль…
Ничто, казалось бы, не мешало ему стать человеком равнодушным к изгнавшей его родине, но он цеплялся за каждую нить, связующую его с нею, и задыхался, понимая, что мозг его истощается от недостатка живых источников.
Он уподоблялся Антею, оторвавшемуся от земли.
Девятнадцатый век кончался. Что сулит век наступающий? Плеханов верил, что социальные бури разразятся в России и потрясут мир. Какие силы, какие идеи, какие вожди будут руководить восставшими в грядущей борьбе?
Он готовился к ней, писал книги и статьи, просвещал и наставлял последователей Маркса в России.
Он был до крайности взволнован и растроган, когда в Женеве стало известно, что его книга о материалистическом понимании истории стала как бы библией юной русской социал-демократии, что идеи Маркса овладевают умами передовых людей родины, что тысячи людей начинают смотреть на мир его, Плеханова, глазами.
4
В 1895 году в Женеву к Плеханову приехал из Петербурга юноша по фамилии Ульянов. Он рассказывал любопытные вещи о России, о рабочих и крестьянстве, обнаруживая при этом поразительную наблюдательность и бесспорное знание жизни, экономики и политики. Подробно, с большим знанием дела говорил о социалистическом движении, утверждал, что кружки и группы марксистов становятся все многочисленнее и влияние их на рабочее движение заметно растет.
Был он скромен, держался с достоинством и приятно поразил своими манерами. Нравилась его искренность, озорной огонек в живых, блестящих глазах, угадывались пылкое сердце и большой, какой-то особенный талант, чувствовался резкий, мощный ум, но и веселиться умел, поражал весельем Аксельрода, Засулич и Дейча, собиравшихся в доме Плеханова.
Георгия Валентиновича и его друзей он слушал очень внимательно, однако имел и свою точку зрения и настойчиво отстаивал ее, удивляя неуступчивостью в некоторых принципиальных вопросах.
Не очень поправились ядовитые реплики по адресу российских либералов и «легальных марксистов».
Плеханов назидательно сказал:
– Вы, видимо, поворачиваетесь к либералам спиной, а мы – лицом!
Особенно страстно молодой марксист осуждал мнение Плеханова, будто пролетарий и «мужичок» – политические антиподы, доказывал, что без свободного союза беднейших крестьян с пролетариатом нечего и думать о достижении прочной демократии в России и о возможности социалистических преобразований. Резко критиковал Владимир Ильич хвосты народнических взглядов, оставшиеся в первом проекте программы партии, – Плеханов еще допускал тогда тактику индивидуального террора, что уже в самом корне противоречило марксизму.
Впрочем, принципиальная прямота юного революционера понравилась Плеханову и его товарищам.
Договорившись с группой «Освобождение труда» о регулярной связи, об издании сборника, Ульянов уехал из Женевы. Месяца через два Плеханову рассказали, что он в Германии и не теряет времени попусту: работает в библиотеках, ходит на рабочие митинги, знакомства заводит только с такими людьми, которые могут быть полезны делу, изучает социалистическое движение, присматривается к руководителям его, спорит и везде производит впечатление необыкновенного для своих лет знатока русской жизни. Передавали, что Лафарг, с которым познакомили Владимира Ильича, спросил его: правда ли, что в России рабочие читают «Капитал»?