Текст книги "Собрание сочинений в 4 томах. Том 1. Вечерний звон"
Автор книги: Николай Вирта
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 47 страниц)
Она плакала, тесно прижавшись к сыну, а он тихо гладил ее седые волосы и думал, что самое страшное для людей, посвятивших себя революционной деятельности, – слезы матерей. Что он может сказать ей в утешение, чем обнадежит?..
Впрочем, Мария Александровна и не думала отговаривать детей от того, что они избрали целью своей жизни. Но сердцу не прикажешь быть каменным! Когда страшная сила вырывает из материнских рук одного сына за другим, сердце слабеет, седеют волосы, и не остановить непрошеных слез.
– Ну полно, мама! – ласково говорил Ленин. – Полно плакать. Посмотри на меня, – я бодр, здоров, более здоров, чем даже на воле, честное слово. И знаешь почему? Приходится много писать, а пишу молоком. Надзиратель хлопнет дверью, я чернильницу в рот! Этаким манером за день волей-неволей выпьешь бутылку молока. Хоть и не слишком люблю эту жидкость, но что полезна – спору нет.
Он рассмеялся.
– А и правда, ты поправился, но бледен, очень бледен. Вероятно, мало спишь и все читаешь, а?
– Нет, нет, – успокоил ее сын. – Я чувствую себя вполне хорошо, уверяю тебя. – Он снова провел пальцами по материнским волосам. – А вот ты совсем седая стала!.
Это прикосновение успокоило ее. Вот так же водил он по ее лицу своими маленькими пальцами в детстве. Боже мой, давно ли это было? Давно ли было то время, когда он сказал свое первое слово?
– Знаю, тяжело тебе, – проговорил сын, но она перебила его:
– Полно, не думай обо мне. Самое тяжелое позади. Чего мне страшиться после того, что я уже пережила?
– Ты у нас мужественная женщина, мама, с тобой легко, – с глубокой нежностью сказал сын. – Не знаю, кто и как вознаградит тебя.
– Вы меня вознаградите, – сказала мать. – Я горжусь вами и не порицаю вас. Избави бог! Каждый в жизни должен следовать зову совести, подчиняться ей, а не чувствам… Но и ты хоть иногда должен радовать меня. Я тебе присылаю всякую снедь, а ты, говорят, совсем мало ешь. Почему же? – Она осуждающе покачала головой.
– Хорошо, хорошо, даю слово – буду съедать в два раза больше, чем съедал до сих пор.
Мать ласково дернула его за ухо.
– Шутник, – проговорила она с деланной строгостью, – в тюрьме сидит и все шутит! – Они помолчали. – Скоро твое дело окончится, – проговорила скорбно мать. – Так мне сказал министр. Увезут тебя далеко-далеко! Я о тебе буду сильно скучать. Ты не забывай меня, пиши. Хоть строчку, да почаще.
– Я буду часто писать, очень часто.
Надзиратель открыл дверь.
– Мадама, – сказал он наставительно, – мне прискорбно сообщить вам это, но ваше время истекло, мадама.
– Я сейчас, сейчас! Прикройте на минуту дверь.
Надзиратель пожал плечами, но дверь закрыл.
– До свидания, Володя! Не насилуй свои глаза, вон какие они усталые. – Она снова припала к сыну и замерла у него на груди. Потом вдруг оторвалась и сказала с усилием: – Ну, милый, будь тверд и крепок духом. И помни: я тебя, как солдата на войну, провожаю. Я всегда помогу тебе, чем сумею. Прощай, я не увижу тебя больше.
Мария Александровна крепко поцеловала сына.
– Не плачь, мама, – тоскливо сказал сын.
– Я не плачу, я не плачу! Я смеюсь даже…
– Мадама, – укоризненно проговорил надзиратель, открывая дверь.
– Иду, иду…
Мать ушла.
6
Он снова остался один в камере, сел на койку. Каменная, могильная тишина… Словно он один в этом пустом, мертвом мире, – он и кусок серого февральского неба, видимый за решеткой… Серое небо, серые грязные стены… С какой бы яростью он разворотил эти камни, в которые замуровываются лучшие человеческие чувства, лучшие помыслы и намерения, стремление к счастью!..
Снова он взялся за счеты. Еще два-три месяца, и все материалы для книги будут собраны и систематизированы. Возможно, он назовет ее «История развития капитализма в России», если содержание оправдает такое название. А кончит ли он вообще работу? Что, если ему помешают?
– Они всегда и всем мешают, – оторвавшись на миг от работы, сказал он сердито. – Им бы только мешать людям жить и работать.
Тишина стала невыносимой, мозг устал. Снова загремел засов.
В камеру вошел Кичин.
«Снова флюс!» – удивленно подумал Ленин, глядя на рыхлую бабью физиономию прокурора, перевязанную черным шелковым платком.
– Здравствуйте, здравствуйте, господин Ульянов, – с необыкновенным восторгом заговорил Кичин. – Рад вас видеть в полном здравии и э… э… Книг-то, книг-то! Все трудитесь… Ничто так не способствует философским размышлениям, как уединение и, тишина. Уединение и тишина – атмосфера гениев, хе-хе! А вы сегодня задумчивы… Или хандрите? Между тем я к вам с радостным, да-с, с весьма радостным известием…
– Я вас слушаю, – сухо проговорил Ленин. Прокурор был ему противен: противно было это белое лицо, этот вечный флюс и певучий бабий голос.
– Хоть бы осчастливили рассказом о своем труде, – не замечая сухости собеседника, заметил Кичин, бегая глазами по книгам, по стенам камеры, по фигуре заключенного. – Я ведь тоже в некотором роде поклонник сочинительства и даже отстоял вас от поползновений некоторых лиц. Работать вам, батенька, хотели воспретить, но тут восстал я. «Позвольте, сказал я, позвольте! А вдруг рождается нечто даже более великое, чем «Что делать?» Чернышевского? Позвольте, – говорю, – этак мы всю литературу прикончим, а чем ныне славна Россия?»
– Уж не мечтаете ли вы загнать всю литературу в такое вот уединение, чтобы она расцветала на благо России?
– Э-эх, батенька, писатели сами мечтают об уединении. Помогаем, помогаем, как можем, хе-хе!..
– Извините, я занят. – Ленин встал. – Чем могу служить?
– Ах, простите, заболтался! По высочайшему повелению вас высылают в Сибирь. Тоже, так сказать, уединенные места, тайга-с, тишина, воздух.
– Когда? – резко спросил Ленин.
– Батенька, да вы бы хоть о сроке-то спросили! – изумился Кичин. – На три года вас, батенька, на три года. Через сутки-с, через сутки-с.
Ленин опустился на стул.
– Черт побери, – сказал он в сердцах, – вот не вовремя!
– Не понимаю, – еще более изумляясь, проговорил Кичин.
– Что же тут понимать? Я еще не собрал для книги все материалы, – раздраженно ответил Ленин.
Кичин развел руками – ответ сразил его.
…В туманный февральский день Владимир Ильич вышел из тюрьмы с тем, чтобы через три дня покинуть Петербург.
Ленин мог ехать в ссылку не этапом, а вольно, за свой счет. На два дня ему разрешили остаться в Москве у матери. Эти два дня, уже по собственному разрешению, он превратил в четыре и все эти дни пробыл дома.
Родные хлопотали о том, чтобы Ленину разрешили поселиться в Красноярске. Город, какой он ни есть, удобнее для работы над книгой и для связей с Россией. Однако иркутский генерал-губернатор, преисполненный заботами о соблюдении законности, а главным образом о собственном спокойствии, ответил отказом.
Через два с половиной месяца Владимир Ильич прибыл на место ссылки, в село Шушенское, получил от енисейского губернатора извещение, что ему будут выдавать восемь рублей в месяц на содержание, одежду и квартиру («с паршивой овцы хоть шерсти клок», – говорил Ленин), и сел за работу.
Глава шестая1
Викентию Глебову перевалило за сорок пять. Он достиг того возраста, когда человек либо принимает как должное круг жизни, в пределах которого остановился, либо пытается раздвинуть границы круга и, употребив всю силу воли и способностей, смело вырывается из него.
После смерти жены в течение многих лет Викентий пребывал в ленивом ожидании «чего-то», что должно было бы вывести его сознание и волю из состояния созерцательного раздумья.
Подсознательно он все ждал каких-то перемен в своем нравственном мире, которые бы оживили и освежили его чувства.
С незапамятных времен все Глебовы были сельскими попами или дьяконами; жизнь их от рождения и до последнего вздоха протекала среди крестьянства; все они обладали крестьянским строем мышления и страдали крестьянскими предрассудками.
Продуктом такого рода и был Викентий, но продуктом, взращенным на поле, обдуваемом ветром новейших идей.
Если его деды и прадеды существовали, ни к чему особенно не стремясь и помышляя лишь о сегодняшнем дне, Викентий тщился заглянуть в день грядущий. Однако и его стремления исходили из того же предположения, из какого исходили думы любого старозаветного сельского деда: миром, то есть крестьянством, думал Викентий, должно управлять положительное начало, воплощенное на земле в образе доброго царя.
Странное созвучие двух слов – крестьянство и христианство – несказанно волновало Викентия: в нем заключался, как он думал, глубочайший смысл.
По мысли Викентия, именно в крестьянстве царь должен иметь поддержку и нравственную и физическую. Естественно, что царь должен быть особенно милостив к этой своей главной опоре.
Необходимость возвращения к первоначальной чистоте человеческих отношений, устроение жизни (крестьянской в первую очередь) в соответствии с учением Христа, вера в то, что это непременно сделает какой-либо из русских православных государей, а возможно, и теперешний, – вот главная идея, которая была положена Викентием в основу сочиняемой книги.
К описываемому времени он уже почти окончил ее. Осталось написать несколько последних глав, – в них предстояло изложить способы устроения жизни, основанной на взаимных уступках ради высшего добра и вечного мира между людьми, без различия сословий и состояний.
Но какой может быть мир между Улусовым и двориковскими мужиками? Между Андреем Андреевичем и любым нахаловским мироедом? Между Лукой Лукичом с его патриархальными понятиями и Петром, стремящимся выйти в люди? Между Фролом и Андреем Андреевичем, с одной стороны, и между ним же и «нахалами» – с другой?
Викентий воочию видел три лагеря, на которые разделилось село, бывал на скандальных сходках, где противоречия между ними выплывали наружу и с каждым годом обострялись. Все были злы и недовольны, Андрей Андреевич бунтовал: это не было ни для кого секретом, Фрол держал его руку, Лука Лукич раздумывал, Петр примерялся, с кем выгоднее быть; Улусов утроил охрану имения…
Помирить их? Чем? На какой основе?
Земля! Но Викентий отвергал всякую мысль о насильственном разделе помещичьих земель.
Так, путаясь между трех сосен, он часто брался за перо, чтобы начать последнюю, заключительную часть книги, где бы был рецепт всеобщего примирения, и останавливался перед чистым листом, как перед глухой стеной.
Для того чтобы укрепиться в своих мыслях, Викентий часто перечитывал написанное. Там было множество примеров торжествующего зла, почерпнутых из книг и собственных наблюдений; там были страницы, написанные живо, в них порой излагались весьма вольные мысли, но все это застыло в неподвижности, и тогда возникал вопрос: как все это привести в движение?
Викентий не мог выпутаться из этих противоречий и не знал, каким образом из готовых кирпичей воздвигнуть здание.
Порой он спешил в кабинет, чтобы записать новую, только что мелькнувшую мысль, подтверждавшую главную идею, клал рядом с уже положенными кирпичами еще один, пытался заглянуть за глухую стену…
Бесполезно!..
Он терял волю в этой борьбе, душа его погружалась в расслабленную лень, и опять начиналось передумывание уже передуманного, переживание давно пережитого.
Викентию нужен был толчок извне, чтобы вывести его из оцепенения.
Толчок последовал в виде вестей – сначала об аресте и высылке Флегонта в Тобольскую губернию, а потом об аресте Тани.
2
Когда Таня начала кое-что понимать, отец беспрестанно твердил ей, что человечество утеряло свое первоначальное призвание, зло взяло верх, но добро непобедимо, оно – главный смысл жизни.
– Человек, – говорил он, – имеет в натуре больше доброго и светлого, но темное и низкое существующими повсюду порядками поощряется, а доброе и светлое слабеет. Следует лишь устранить несправедливость, с чистыми сердцами сговориться между собой, и в мире воцарится гармония.
Таня растерянно внимала отцу. Она и сама видела вокруг достаточно зла и несправедливостей и мало добра, чтобы возненавидеть одно и возлюбить другое.
Из отцовских поучений Таня, к изумлению Викентия, сделала неожиданный вывод, став последовательницей идей, которые он решительно отвергал ввиду их материалистической и революционной сущности.
В своем стремлении делать добро и установить новые понятия справедливости Таня примкнула к движению, смысл и цели которого отец тоже никак не мог разделять еще и потому, что это движение отрицало не только прямое общение царя с народом, но и царизм вообще.
Идеи, ставшие для Тани единственными, ради чего стоило жить, казались Викентию столь беспочвенными в русских условиях, что деятельность дочери, по его представлениям, могла быть не менее отвлеченной, чем и сами идеи.
Думая в своем одиночестве о Тане, он говорил себе: «Молодо-зелено; всякому овощу свое время…»
И вдруг одна за другой пришли вести об аресте и высылке бог знает куда Флегонта, а уж потом совсем непонятная, дикая весть об аресте Тани.
«Арест – куда еще ни шло! Флегонта могли арестовать за какую-нибудь чепуху, за неосторожное слово, за дерзкий мальчишеский поступок. Но высылка!..»
Что могло быть? Из тех книг, которые Таня давала читать отцу, он понял, что идеи, увлекшие дочь, исключают террор как средство борьбы. Может быть, подбивание на бунт? Но и о бунте в тех книгах сказано совсем в ином смысле, чем принято думать. Достигнуть своих целей социалисты предполагают совершенно другими способами.
Значит, не так уж наивны и отвлеченны эти идеи, значит, и русские условия благоприятствуют им, если за них – в ссылку? Значит, Танины идеи и все ее последователи так грозны для государства, что их нужно упрятывать в Сибирь?
Викентий, узнав об аресте дочери, поспешил в Питер.
«Ну, хорошо, – сидя в вагоне, размышлял он, – Флегонт – натура, так сказать, первобытная, мужицкая, извечно склонная к бунту. Он путался с мастеровыми, а мастеровые тоже известные бунтари. Вероятнее всего, он подбивал их на эти ставшие теперь такими модными стачки и забастовки. Но Таня!.. Какое же она имеет отношение к мастеровым? Какое ей дело до них? Чтобы эта милая, хотя и немного резковатая и чересчур прямолинейная девушка подбивала кого-то там на сопротивление властям? Да быть этого не может! Недоразумение! Я докажу!»
Викентий никогда еще не давал столько работы своей воле и настойчивости, как за пять дней пребывания в Питере.
Правдами и неправдами, уговорами и молениями, используя связи старых семинарских друзей (некоторые из них стали важными лицами в чиновном мире), он узнал, где сидит Таня и кто ведет следствие по ее делу. Нашелся один старый приятель, лично знакомый со следователем, увидеть которого было главной заботой Викентия.
Можно ли описать волнение сельского попа, когда он входил в двери охранного отделения? От страха он еле передвигался по коридорам в поисках кабинета подполковника Филатьева.
Филатьев принял его строго официально.
– Да, – заявил он, – я имею честь вести дело по обвинению Татьяны Глебовой – это и есть ваша дочь? – в принадлежности к преступному социал-демократическому сообществу, известному под названием «Союз борьбы за освобождение рабочего класса». Печально, не правда ли? Дочь священника – и вдруг такое… Член преступной организации! Вы подумайте, это в ее-то годы…
– Боже мой, боже мой!.. – шептал Викентий.
– Но разве это все? Сочиняла и печатала прокламации, изобличена в написании оскорбительных выражений по адресу его величества, – вот до чего дошло!
– Неужто все это правда? – не веря ушам своим, воскликнул Викентий. – Чтобы Таня, ребенок, в сущности…
– Неопровержимые улики, батюшка, показания ее сообщников.
– И она во всем этом созналась?
– Ну, это не так важно.
– Что же грозит моей дочери?
– Года три высылки в Сибирь, – бесстрастно ответил Филатьев, и эти слова прозвучали как громовые удары.
Филатьев, заметив, какое действие произвел он на сельского попа, не преминул уколоть его за направление ума дочери.
– Нет, уж тут вы не правы, господин Филатьев, совсем не правы! – горячо вступился за себя Викентий. – То есть отчасти-то вы и правы, но лишь в самой малой степени. Да разве я ее в том наставлял? Я говорил – добро попирается…
– Виноват, виноват! – остановил Викентия Филатьев. – Попирается? – Он театрально приподнял брови. – Кем попирается?
– Ах, боже мой, да дайте же мне договорить! – разнервничался Викентий.
– Продолжайте. Впрочем, покороче, – снисходительно разрешил Филатьев.
– Я настаиваю, – горячился Викентий, – я буду настаивать, что доброе в людях попирается. Кем? Сложившимися меж людьми отношениями; давно, а не вчера сложившимися! А к чему это приводит? Пример моей дочери – вот ответ на это! Я что ей говорил? «Таня, – говорил я, – надо восстановить справедливые отношения, надо вернуться к всеобщему доверию, надо трудиться в мире, жить в мире, создавать любовь и мир, гармонию в жизни установить, чему нас учит святая церковь…»
Филатьев уже не играл бровями и не усмехался иронически. Он был весь внимание.
– Господин Филатьев, – взывал к нему Викентий, – я вас спрашиваю: что может быть чище тех мыслей, которые я внушал дочери? В том-то и состоит моя главная идея, чем живу, чем дышу, что тщусь идти к всеобщему примирению, к добру – через добро же, через взаимные уступки. А дочь!? Боже мой!..
Филатьев услышал глухие рыдания. Он так часто слышал их, так часто видел слезы и так равнодушен к ним был, что не горе отца заставило его склониться к просителю, говорить ему утешительные слова, налить воду из графина… Филатьева привело в расслабленное состояние особое обстоятельство.
Викентий не представлял, с каким наслаждением слушал Филатьев крики его сердца. Не мог же он догадаться, что его думы и замыслы Филатьева совпадали.
«Правда, высказаны они несвязно, растерянно, но какая же может быть стройность мыслей у человека, убитого горем? – думал Филатьев. – Успокоить, дать высказаться до конца, еще раз удостовериться!..»
– Ну, полно, – употребляя в голосе весь запас бархата, увещевал Викентия Филатьев. – Не так уж все безнадежно. Все в руках человеческих. Верю вашему чистосердечию. Полно, успокойтесь!
– Как мне быть спокойным? Злые люди совратили мою дочь, а я буду спокойным? Я ненавижу всех этих бунтовщиков! Поймите: перед вами отец, который любит свое дитя, хочет его спасти…
– Ах, боже мой, ничем я помочь вам не могу! Ваша дочь на допросах либо молчит, либо говорит дерзости.
– Боже мой, боже мой! Но хоть в одном не откажите: пустите меня к ней.
Викентий пал духом: страшная слабость как бы лишила его дара речи. Филатьев, выждав некоторое время, сказал:
– Впрочем, видя ваши страдания и будучи человеком, гм, гм… Одну минуту, батюшка, попробую уговорить начальство.
Филатьев вышел из кабинета, выкурил в коридоре папиросу и снова возвратился. Он улыбался.
– Уговорил!
– Господин, как я благодарен вам! – проговорил Викентий.
– Ну вот, видите, оказывается, и охранники не такие уж чудовища, какими их малюют.
Да что вы!
– А что касается ваших благодарностей, – умиленно сказал Филатьев, – то не надо меня благодарить, не надо, отец Викентий. Я ваш единомышленник, клянусь! Внимая крикам вашего сердца, я только об одном и думал: уж не подслушали ли вы часом мои думы, думы бессонных ночей? Слушал вас и диву давался: как же верно вы выразили самые затаенные мои мечтания! Расскажите-ка, чем живут, чем дышат мужички, а?
– А не скучно ли вам будет? Да ведь и заняты небось?
– Помилуйте! – вскричал Филатьев. – Да мне вас слушать одно наслаждение. Прошу вас, умоляю рассказать о вашей тихой сельской жизни…
– Тихой? – усмехнулся Викентий. – Ох, уж не такая она, Алексей Матвеич, тихая.
И он поведал Филатьеву все двориковские дела.
– Да-с, грустную картину вы изобразили, отец Викентий, – подпуская в голос эдакие рыдающие нотки, заговорил Филатьев. – Откровенность за откровенность. По секрету, как единомышленнику: бунту у вас непременно быть… И кровь прольется – ох, сколько ее прольется, отец Викентий! И будут унижены храмы… Ведь бунтовщики только о том и мечтают, как бы им дорваться до храмов и их служителей… Они сплошь все атеисты. Они на богодержавие руку занесли, вы подумайте!
– Да, да, верно, Алексей Матвеевич! Об этом-то по ночам, таясь в тиши, я и пишу…
– Пишете? Что пишете? – Филатьев опешил от такого признания.
Смущаясь, Викентий признался, что пишет книгу.
– Зову и хозяев и слуг, просветленных разумом и непросветленных, объединиться в братский союз.
– Но это же превосходно! И за чем же остановка?
– Да ведь, пожалуй, книгу-то не прочитают. Да и кто возьмется выпустить ее?
– Помилуйте, напрасно вы так судите. Такая книга нужна сейчас не менее, чем десять заповедей Моисея.
– Легко сказать! Набросать на бумагу рассуждения – полдела. Главное – что из этих рассуждений вывести?
– Как что? Да вы уже и вывели, насколько я вас понял. Я хочу сейчас говорить только о главном предмете ваших раздумий – о крестьянстве. Революционеры говорят мужику: царская власть есть произвол. А что утверждаете вы? Вы говорите: самодержавие – надклассовая форма правления, стоящая над страстями всех сословий, третейская сила, равная для всех. Вы сами сказали: мечтаю о союзе примирения! Так вот, значит, и вывод найден. Значит, не только мечты, но и механизм изобретен. Крестьян и их обидчиков вы объединяете в независимый от политиканов союз, где с открытыми сердцами люди будут обсуждать взаимные требования. А договорившись – к государю: «Мы, мол, ваше величество, нашли способ понимать друг друга, никакие смутьяны нас с толку не собьют. Позвольте, государь, всем верноподданным объединяться в такой же союз…»
– Спасибо. Теперь для меня все ясно. Не знаю, чем и отблагодарить вас, – взволнованно сказал Викентий.
– А ведь оно так всегда и бывает с талантами. Творят, не ведая что, а придет сторонний человек, взглянет да и объяснит таланту, что он сотворил. Главное – творение, а толкователи найдутся. Да что толкователи! А почитатели? Покоя душа народная требует, дорогой отец Викентий. Вы душу народную успокойте. Вас так превознесут, так возвеличат!..
– Это не так уж важно, – пробормотал Викентий. Впрочем, слова Филатьева вызвали к жизни незнакомое ему чувство. Он был польщен, нервная дрожь овладела им.
Филатьев проводил Викентия до двери, пожелал успеха.