Текст книги "Переяславская рада. Том 2"
Автор книги: Натан Рыбак
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 52 страниц)
2
Неделю спустя, когда Хмельницкий уже прибыл в Чигирин и среди множества дел, накопившихся за время его отсутствия, выслушал сообщение генерального обозного Тимофея Носача о том, что купец Степан Гармаш требует за ядра по пятидесяти злотых за десяток, ему вспомнилась встреча с Пивторакожухом.
– Не бывать этому! – гневно сказал он Носачу. – Что ж он, харцызяка, на войне свой кошель золотом набить хочет? Аспид! А может, и ты с ним в кумпании состоишь?
Носач руками развел.
– Вот еще выдумал, гетман! Откуда такому воровскому делу взяться, чтобы полковник с купцом кумпанию составлял?
– Ради выгоды и на ведьмах женятся иные из старшины моей, – сказал гетман, намекая на женитьбу самого Носача на богатой вдове, которая славилась в Переяславе как ворожка и немалые деньги на этом заработала.
Носач решил лучше помолчать. Начнешь возражать – хуже будет.
– Постой, я еще до Гармаша доберусь, – пообещал гетман. – Скажешь ироду – тридцать злотых за десяток ядер, а начнет спорить – десять дашь. А то передумаю и вовсе без денег возьму.
Захотелось рассказать обозному про встречу с Пивторакожухом. Да разве поймет он? Наверно, нет. Хотя для виду, может, и руками всплеснет от удивления. Решил: говорить не стоит. Нет! На Низу Днепра не было Носача. он объявился, когда уже над головой гетманский бунчук шелестел и булава искрилась драгоценными каменьями в руке у Хмельницкого… Приятелей тогда мог хоть сотнями считать из гордой старшины.
– О пушках и ядрах заботиться неусыпно. Прибудет в Чигирин казак один, Пивторакожуха по прозванию, знает, где железная руда лежит. Ему в помощь людей добрых дать. Нужно будет домницы ставить. Железо нам теперь больше золота потребно.
Носач слушал внимательно. Вот это дело! Стоило бы, в самом деле, Гармашу дулю под нос сунуть. Новые домницы не повредили бы канцелярии генерального обозного.
– Большая война перед нами. Речь Посполитая от нас дешево не отступится. Мы-то для них ничто, а вот земли наши, чернь работная – неисчерпаемое сокровище для них… Реки молока и меда… На жолнеров польских и их наемников много пушек понадобится, ядер, пороху нужно. Одними саблями да пиками победы не достигнешь. Пойми! Под Пилявой сколько пушок было? Восемьдесят. Под Зборовом? Сто. Под Берестечком сто сорок. – Потемнел лицом, сказал хмуро: – Сорок ляхам отдали. Сотню сохранили. Кабы не эта сотня, они бы с нами не церемонились под Белою Церковью… На колени бы поставили. Теперь иное дело… Речь Посполитая все силы соберет. С нею вместе все будут. Все черти, весь ад, и сам римский папа Иннокентий дьявольским сборищем верховодить будет. Уния не легко от нас уйдет.
– Каленым железом выжжем, – решительно сказал Носач и почувствовал: слова его поправились гетману.
…А в тот же вечер Хмельницкий, сидя у печи с Ганной, слушал, как говорил Юрась:
– Если вы, отец, изволили меня спросить, куда бы хотел весной поехать, то, если на то милость ваша будет, хотелось бы мне в Рим поехать, в Венецию. Своими глазами увидеть, как в чужих землях люди живут, какие там храмы божии.
Хмельницкий, прикрыв ладонью глаза от блеска пламени, поглядел исподлобья на сына. Закипевшая в сердца обида перерастала в гнев. Не таких слов ждал он от Юрася!
Бледное лицо. Робкие глаза под вдавленным лбом. Руки беспокойно шарят пальцами по коленям. Ноги в сафьяновых красных сапожках на высоких каблуках трясутся. Огорчила догадка: «Боится меня. Кем запуган? Кто учит? От кого трусости набрался? Да есть ли казацкая кровь в его жилах? Ганна – мачеха ему, а всегда заступается. Чижет быть, для того, чтобы не подумали: злая, мол, мачеха и словечка доброго в защиту пасынка не скажет?»
Слепому видно – смиренный отрок. Точно и не сын Хмеля. Подумал об этом, как посторонний, и горестно покачал головой. Говорила Ганна, что Юрась любит книги. Что ж, это не худо. Книги мудрости учат, если читать их с разумом. Поглядел как-то, что он любит читать. Чепуха! Не про войну и не про далекие края, не описания великих битв, не жизнь и подвиги полководцев великих, а жития святых да венеркины забавы. Стоило для того учить французский и латынь! И ходит по дому как чужой. Поймаешь невзначай его взгляд – глаза узенькие, холодные, глядят на все с презрением. Хлеб берет двумя пальцами, будто брезгует…
Тимофей! Тот если бы не согласился с отцовскими словами, то встал бы… нет, не встал, а с места сорвался бы, как ветер. Но нет Тимофея. Нет и не будет. Вот в чем жестокая правда жизни! И все надежды только на Юрася. А выходит (в этом чем дальше, тем больше убеждался) – напрасные. И сегодня, обращаясь к нему после долгой разлуки, ждал утешения сердцу. Вместо того услыхал холодные, скользкие, точно рыбья чешуя, слова.
Едва сдержал гнев. Вздохнул устало. Ганна поглядела на него искоса. Знала, что предвещает этот вздох. Незаметно тронула его за локоть. Он благодарно взглянул на нее. Только голос дрогнул, когда заговорил:
– Ехать в дальние края не придется, сынок. Не мешало бы тебе казаком стать. Война ждет нас. Весь край, весь народ за оружие возьмется, а ты о глупостях помышляешь. Выкинь из головы!
Выговорил твердо и увидел, как на тонкой шее поникла, опустилась на впалую грудь русая голова.
– Гляди мне в глаза! – властно потребовал гетман. – Что глаза прячешь? С отцом говоришь, а не с попом!
Гетман почувствовал, как рука Ганны задрожала у него на локте.
Юрась опасливо поднял голову, взглянул на него чужими, недобрыми глазами.
– Рим в голове у тебя… – Хмельницкий отвел взгляд от перекошенного страхом лица сына, глянул на огонь и заговорил, сдерживая гнев: – Что для тебя в Риме? Кто в голову тебе вбил это своеумство? Разбойничий город этот Рим! – И, встретив протестующий огонек в испуганных глазах сына, снова заговорил: – Разбойничий город, который в мир идет с виселицей, мечом и огнем. Сатанинская уния из этого Рима чумой приползла на наши земли. Ты об этом думал? – Спросил и ответил сам за него: – Нет! Я думал, ты за науку берешься, чтобы овладеть ею ради земли родной, а ты чужими мыслями жить хочешь. Кто ж ты родимой матери земле нашей, сын или пасынок? Как жить думаешь? Отвечай!
У Юрася только руки на коленях дрожат. Стыд какой! Куда спрятать их? Еще когда не видел отца, роились в голове сотни слов, какими можно было возразить и даже, казалось ему, убедить. Поставить на своем. Но едва встретил его испытующе-пронзительный взор, услыхал его густой, басовитый голос – язык отнялся. Не было ни мыслей, ни слов. Со слезами в голосе, собрав последние остатки храбрости, взмолился:
– Слаб я, батъко… Разве не видите? Ратное дело не влечет меня. Саблю в руках не в силах удержать. Как же мне казаком быть?
Хмельницкий закрыл глаза. Господи! За что кара такая? Разве Тимофей сказал бы так?
Весело потрескивали дрова в печи, а по спине мороз побежал от только что услышанных слов. Сидел, онемев, только тяжелое, прерывистое дыхание его наполняло горницу, багряно освещенную вспышками огня.
Ганна беспокойно взглянула на Юрася. Сколько раз уже думала она о том, что сказало было гетманом в этот вечер… Разве не старалась она приблизить к сердцу своему и вправду слабого и скрытного Юрася? Разве не хотела стать ему второю матерью? Та, которая была долгие годы рядом с гетманом (Ганна даже в мыслях не называла ненавистного имени), сделала свое дьявольское дело. Тимофей – тот не дался, он был старше и сильнее! Его самого сторонилась шляхта и иезуиты… Его старались отстранить от гетмана, втолкнуть в молдаванский котел, а когда гетман понял, что значит для него Тимофей, было поздно! Кольнула мысль: сын дальше от отца, чем первый попавшийся казак или посполитый. Прогнали старых учителей. Чем новые были лучше? Теперь опять появился новый: грек из Кафы. Кажется, человек умный и добрый. Но кто в душу проникнет?..
Сердцем своим понимала Гаина отчаяние и гнев Богдана. Но помочь не могла. Не в ее силах было это.
– Что ж, может, тебя в монахи постричь? – спросил вдруг Хмельницкий, расправляя плечи и подымая взгляд ни Юрася. – Не было в моем роду черноризцев, так вот ты первый будешь.
Смотрел долго на Юрася, точно впервые увидел. Слезы хлынули у того из глаз и растеклись криво, поблескивая в свете играющих языков пламени.
– Постыдись отца! От дочерей своих слез не видал, а ты как паненка! Правду говоришь, не казак ты. Нет. Но я сделаю из тебя казака или вырву из сердца своего, как жало змеиное! – закричал Хмельницкий и вскочил на ноги, выросши над сгорбленной фигурой сына, который все глубже прятался в кресле.
Ганна поднялась. Снова стала рядом, снова тронула за локоть, проговорила:
– Богдан!
Хмельницкий сбросил с локтя ее руку.
– Не мешай. Пойдешь в войско, слышишь? Украина на светлый путь выходит. И на том пути черные силы собрались, чтобы не дать нам достичь свободы и покоя для родного края. И те зловещие силы твой Рим проклятый и его Ватикан освятили. За каждым крестом ихним дьявол стоит! И тот, кто теперь не понял этого, недостоин быть сыном отчизны своей. Слышишь?
Могучею рукой схватил Юрася за плечо, сжал своими железными пальцами и приподнял. Притянул к себе, наклоняясь к его глазам. Ждал увидеть в них огонь, разожженный горячими словами правды, которая от самого сердца шла, но вместо того блеснули на него льдинки страха, а еще хуже – он хотел бы ошибиться, но не его проницательность можно было обмануть – искорки ненависти тлели в глазах Юрася. И он изо всей силы, чтобы не наделать хуже, швырнул его в кресло и широкими шагами вышел из покоев, хлопнув дверью так, что пламя в печи рванулось наружу. Потянуло едким дымом.
Печально звенели стекла широких венецианских окон.
Сердце у Ганны замерло и ноги подкосились. Юрась не заметил ни горького дыма, ни сочувственного лица мачехи, и злобная усмешка, искривившая его рот, ужаснула Ганну.
3
…Ночью гетман долго не мог заснуть. Ганна лежала рядом с ним. Глаза закрыты, но он чувствовал по ее частому дыханию, что и она не спит. Все происшедшее вечером походило на то, как если бы его внезапно ограбили самым мерзким образом. Так неожиданно открылся этот ненавистный обман, испытав который Хмельницкий должен был еще вдобавок понять: некому пожаловаться и никто не посочувствует тебе, кроме Ганны. Да и не хотел он этого. Больше всего в жизни боялся он слов сочувствия.
Вставало перед ним то, что год за годом отходило, поросло в памяти чертополохом, как заброшенное поле. Может, и не сказал бы этого на людях, но самому себе в бессонную февральскую ночь, когда так ярко светит в окно месяц, крестом раскинув на коврах оконные переплеты, он может открыться.
Хмельницкий привык один на один встречать злобные выходки судьбы. Только так, считал он, закаляет себя человек.
Стиснув зубы, шел он к цели. То, что произошло месяц назад в Переяславе, было вершиной его жизни, взойти на которую удалось нелегко. Но взошел! И стал надежно, обеими ногами. Почва под ним была тверда. Ощущал это каждым вершком своих мускулов, пусть уже тронутых временем и испытаниями, но все еще крепких! Впереди не гладкий путь простирался. Стояли на том пути рати врагов, хитрых и сильных, коварных и мстительных.
Король Ян-Казимир и султан Мохаммед IV; хан Ислам-Гирей и молдавский господарь Георгицу; венгерский князь Ракоций и валашский господарь Стефан; австрийский император Фердинанд и шведская королева Христина; венецианские и ганзейские негоцианты, паны сенаторы, шляхта, поднанки, иезуиты – и над всею этою стаей черпая тень Ватикана, в логовище которого только менялись имена пап, но неизменною оставалась ядовитая ненависть к его родному краю, для разорения которого благословенны были самые злейшие способы, какими только пользовалась инквизиция.
Впервые за эти шесть лет гетманства, оставшись наедине со своими раздумьями, он облегченно вздохнул: не один на один выходила Украина на бой с этою сворой, рядом с нею стоит теперь народ-союзник, побратим, который в беде не оставит и не выдаст врагу. И потому борьба переходила на новые, широкие пути и становилась еще острее и непримиримее.
Эти мысли принесли успокоение. Горечь беседы с Юрасем понемногу таяла. Крепче закрыв глаза, сдерживая рукой биение взволнованного сердца, он мысленно говорил и ночной тишине со своими недругами, видел перед собою их лица.
«Перехитрю вас. Думает Ян-Казимир на меня хана толкнуть. Верю – Ислам-Гирей охотно с ордой пошел бы… Но турецкий султан прикажет хану крымскому иначе поступить. Об этом уж я позабочусь. Погоди, король, не спешите, сенаторы. Смотрите, как бы вам шведы в спину когти свои не запустили. И для этого есть повод. Французы и Фердинанд австрийский охотно в Черное море вошли бы, им раздор между султаном и Москвой и Украиной на руку. Но султану война на две стороны но игрушка. А вот, твоя милость ясновельможный король, тебе придется на две стороны повоевать. С востока – Москва, с юга – Украина. Захочешь нам в спину татар пустить? Не торопись с этою радостью! Казаки с Дона и наши запорожцы выйдут на чайках и стругах воевать Крым. Держись, Кафа, Керчь, Гезлев, а чего доброго, и Синоп и Трапезонд…»
За этими размышлениями Хмельницкий не заметил, как приподнялся на постели. Тихо, чтобы не разбудить Ганну, встал. Ганна шепотом спросила:
– Что с тобой?
– Хорошо мне, Ганна! – весело ответил Хмельницкий. – на сердце покойно. В мыслях ясно.
Ганна сидела на широкой постели в одной рубашке, обхватив колени руками, и в сумраке, пронизанном лунным сиянием зимней ночи, видела горячий блеск его глаз, слушала отрывистые мудрые слова.
А когда замолчал, сел рядом, положив свою широкую руку ей на плечо, и вдруг подумал: «Кому бы еще мог я вот так, посреди ночи, доверить свои самые тайные мысли?» Сказал вслух:
– Как жаль, Ганна, что поздно встретились мы!
– Кто ж виноват в этом? – пожала плечами Гаина. – Одна судьба!
– Я виноват. Думал, врагов вижу хорошо, а у себя, под своею крышей, не разглядел.
– Как бы они и теперь сюда не заползли! – со страхом заметила Гаина.
– Ты о чем? – Почувствовал, как сердце похолодело.
– Разве не они отравой напоили Юрася? Разве не они разум ему затуманили? – горячо заговорила Ганиа. – Кружатся вокруг какие-то проходимцы. Мне одной нет сил вырвать его из монашеского омута. Выговский со своими речами… Ты заметил, с какою радостью Юрась к Выговскому ходит?
– У Выговского дочка молодая. Юрась не девка… А если бы у писаря уму-разуму учился, не худо было бы. Не то, Ганна, не то…
Ганна замолчала. По ее молчание говорило о том, что он не убедил ее. Хмельницкий выпрямился на постели, скомкал под головой подушку. Зачем она Юрася вспомнила? – Забыл – и вот снова выплыло перед глазами перекошенное страхом лицо. Окружающие считали: Юрась – сын, самый близкий и самый дорогой для него человек, кровь от крови и плоть от плоти (даже улыбнулся этим словам из Священного писания, которые назойливо полезли в голову), а в действительности Юрась далеко стоит от него. Ой как далеко! Чем живет он? Какие мысли теряют его? На кого похожим хочет стать? Где почерпнул, из какого источника эту отраву безволия, растерянности? Ведь неглуп. К наукам способности имеет. Молнией среди ночи пронизало: «Иезуиты!»
Укололо, ударило в самое сердце, стиснуло хищными когтями, и он снова стремглав летел с высоты в бездну, в темноту ночи…
Заскрежетал зубами. Обида и гнев смешались в сердце. Сказал зло:
– Врете! Не осилить вам меня никогда! Врете! Не отдам вам сына, нет! Своими руками казню, а не отдам!
– Ты сильный, Богдан! – откликнулась Ганна. – Сильный, и умный, и храбрый, Богдан, и сердце у тебя честное.
Он слушал Ганну и чувствовал тепло ее рук, охвативших его голову.
– Это они, они, Богдан!.. Они! Иезуиты! Их страшная рука видна и здесь…
Угадала. Назвала вслух людоедов, ткавших паутину над его головой. Ведь Ганна думала его же мыслями, жила его жизнью, болела его болью и надеялась его надеждами.
– Ты друг-побратим! – прошептал он горячо и благодарно.
– Казачка я, Богдан!
– Хорошо вот так среди ночи пробудиться и почувствовать друга, подругу рядом… не один на свете… – задумчиво сказал Хмельницкий.
– Я только пылинка. Вся Украина с тобою. Вся Украина, Богдан! – гордо, с восхищением в голосе сказала Ганна, и глаза ее от внезапно захлестнувшего счастья наполнились слезами.
…Далеко от гетманской опочивальни, но под той же крышей, охватив голову руками, сидел за столом при свете свечи, догоравшей в медном подсвечнике, Юрась.
Толстый ковер поглощал шаги Фомы Кекеролиса.
Юрась благоговейно слушал спокойную речь учителя. Казалось, она возвращала ему уверенность и силы, которые считал утраченными навсегда. Исчезали от внушительного голоса Кекеролиса страх и обида.
– Судьба каждого человека предопределена небом, – поучал Кекеролис, останавливаясь возле Юрася. – Хочет отец твой в лице твоем увидеть казака храброго, а не понимает, что тебе небом иная стезя суждеиа… Тебе великие дела в сем свете вскоре вершить придется. Сохрани это в сердце своем. Не доверяйся никому. Помни всегда: бог – судья нам, его воля – закон для всех. Перед лицом его и отец твой, могущественный гетман, и последний смерд равны. Отец стар, годы вершат свое разрушительное дело, От них но убежишь, не спрячешься. Кому быть гетманом? Тебе! Значит, будь ему послушен, приветлив с ним, доверие его добудь. А своего держись.
Фома Кекеролис положил руку на склоненную голову Юрася. Худощавый, в длинной черной сутане, он стоял над Юрасем, и переломившаяся где-то на потолке тень его, казалось, затемняла комнату. Он поглаживал левою рукой бородку клинышком, не снимая правой с головы Юрася, и с ненавистью глядел на него.
А в Юрасе слова Кекеролиса, такие убедительные, рождали новые чувства. Даже в голове зашумело от них. В самом деле! Как это он и не подумал о том, что ому быть гетманом после отца? Только ему! А кому же иному? Принять в руки булаву, приказывать, требовать, делать, что тебе заблагорассудится… Какое счастье! Не станет отца (мысль об этом скользнула легко) – сам будет хозяином. Мачеха? А что она? Женщина, и все. Не любит он ее. Не верит словам ее, будто бы и ласковым, и не верит, в то, что она искренне его защищает, когда отец рассердится… Скорее бы это!
Мысль вспыхнула, обожгла и устрашила его. Съежился весь, упал на стол, затрясся в плаче.
Кекеролис снял руку с головы Юрася. Усмехнулся догадливо. Сказал, поучая:
– Десять лет жил я в афонских пещерах. Десять лет мысль моя билась в тенетах суеты мирской. Я хотел постичь и постиг, в чем смысл жития человеческого. Я нашел…
Юрась осторожно поднял голову и взглянул на учителя. Тот стоял перед ним, высокий и сильный, улыбался ему ласково и благожелательно.
– Я нашел, гетманич: смысл жизни в славе. Ее добивайся любою ценой, ее добудь, и перед тобою откроются двери во дворец счастья. Ты стоишь на пороге этого дворца. Многие захотят оттолкнуть тебя – не давайся. Берегись. У тебя есть добрые друзья в иных краях. Но об этом ты никому не должен говорить. Запомни! Тебе помогут. Верь мне и слушай меня.
И когда Юрась, успокоенный учителем, погружался в сон, он все еще слышал его слова и видел перед собою его суровое лицо.
…В чистом небе зеленоватым огнем мерцали звезды над Чигирином. Тишина расправила свои могучие невидимые крылья над городом, над гетманским дворцом, окруженным высокою стеною, над стенами замка, над закопанным льдами Тясмином.
Скрипел снег под ногами караульных – они в который раз измеряли широкими шагами одно и то же расстояние от запертых ворот до цепного моста. Мороз крепчал. Зимняя ночь длинна.
Спал Хмельницкий, временами тяжело вздыхая во сне. Беспокойно спала Ганца.
Снились Юрасю Хмельницкому гетманские клейноды. Но когда он уже взял и руки булаву, перед глазами выросла фигура отца, и Юрась закричал, заметался в постели, на миг очнулся и снова заснул, точно в пропасть провалился.
Спал генеральный писарь Выговский, цепко ухватившись руками за подушки.
Спал Лаврин Капуста в своей канцелярии, разостлав на скамье кожух, подложив сжатый кулак под голову. Засиделся поздно, не захотелось домой ехать.
Видел во сне рыбу в пушечном жерле Тимофей Носач, генеральный обозный.
Проснулся Носач, толкнул жену – расспросить, что сие значит. Изрядно она сны отгадывала. Но жена проснуться не захотела, и Носач снова заснул.
Лежал под войлочным покрывалом с закрытыми глазами Фома Кекеролис. Через тонкую стенку, отделявшую его покой от покоя гетманича, он услышал его крики, прислушался и удовлетворенно покачал головой.
Он, не открывая глаз, лежал навзничь на жесткой постели. Черное распятие висело в головах, залитое мертвым сиянием месяца.
А за сотни верст от ночного Чигирина, резиденции гетмана всея Украины и реестрового казачества обоих берегов Днепра, папский нунций в Варшаве Иоганн Торрес говорил, дрожащею рукой зажигая новую восковую свечу от гаснущего огарка, коронному канцлеру Лещинскому:
– Все способы хороши для достижения нашей святой цели, сын мой!..
…Плыла, точно корабль к далеким материкам, морозная февральская ночь.
Сорвался ветер. Засвистел, закружил, погнал по степи поземку. На дорогам билась в жестокой лихорадке метель.
Дозорные объезжали улицы Чигирина, заглядывали через тыны, что делается во дворах, прислушивались, не слыхать ли, часом, какого шуму.
На валах замка стояли зоркие часовые.