Текст книги "Переяславская рада. Том 2"
Автор книги: Натан Рыбак
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 52 страниц)
20
…Весна! Весна!
Кто сдержит твой полет? Кто прикажет тебе: «Остановись!»? Не твои ли крылья уже вырезали на синем окоеме золотистый узор ясноликих рассветов? Не ты ли своею мощною грудью раздвинула густую завесу туч и согрела теплом своего дыхания зеленовато-серебристый молодой месяц? А звезды, так улыбчиво мерцающие в вышине, – не ты ли их взлелеяла? Иначе отчего так ясны они и так влекут июльскими ночами?
Снег. Снег. Белый бесконечный простор. Степь от края и до края. Порой вдоль утоптанных дорог жмутся стеной к стене хатки, голубеет или белеет купол дряхлой церковки. Стоят посреди густых парков мрачные панские палацы. Темно в окнах. Воронье свило гнезда под сводами потолка, в еще так недавно пышных залах. Где паны Конецпольские, Калиновские, Вишневецкие, Потоцкие? Ведь как раз об эту пору, после шумных пиршеств в Варшаве и Кракове, возвращались они в свои замки, и тут звенели драгоценные венецианские стекла широких окон от хохота, шуток и лихой мазурки.
А когда уже вино в горло не идет, когда на жареного каплуна и глянуть противно, когда все наскучило и уже невесело набивать глотку пойманному для забавы хлопу брюссельским кружевом, сорванным с плеч опьяневших паненок, и орать на того хлопа: «Ешь, быдло! Жуй, схизмат!..» – когда и это не веселит, – приказав живее запрягать лошадей, с обнаженными саблями врываться в ближнее село или местечко и устраивать там валтасаров пир… Для того чтобы вызвать улыбку на каменных устах вечно хмурого пана коронного гетмана Потоцкого, можно разыскать в селе красавицу девушку, нагую поставить на столе, велеть ей держать в руке свечку, и тогда стражник коронный, пан Сигизмунд Понятовский из города Бара, славный на всю Речь Посполитую стрелок и плясун, с одного выстрела погасит свечу, точно ножом срежет мерцающий огонек. А не развеселит и это пана коронного гетмана – можно, связав вместе, привязать православного попа и дьячка к конскому хвосту, загнать в спину коня гвоздь и пустить в степь… А потом, для всеобщего удовольствия, согнать босоногих селян перед палацем, зажечь факелы и приказать им петь веснянки. Пускай быдло встречает весну как полагается! Что и говорить, схизматики пели недурно. Недаром еще Сигизмунд III велел из этой сволочи набрать певческую капеллу для Вавеля.
Но еще был и такой знаменитый способ сажать на кол, который когда-то француз Гильом Лавассер де Боплан, инженер, строивший крепости в Речи Посполитой, назвал Тамерлановой выдумкой, имея в виду польстить этим князю Иеремии Вишневецкому: князь этот способ собственноручно изобрел и применил для покарания еретиков.
Помнят вельможные паны и пани, как князь Иеремия, справляя годовщину своей свадьбы с княгиней Гризельдой, повел высоких шляхетных гостей в парк, где на заснеженном газоне корчился в смертельных муках на колу беглец хлоп, пойманный и казненный княжескими гайдуками за то, что осмелился руку поднять на князя, дерзко вообразив, будто пан князь возымел какие-то блудные намерения в отношении его жены… Хлоп корчился на колу, который снизу пронзил насквозь все его тело и уперся острием в подбородок. Четверо княжеских гайдуков с факелами стояли возле хлопа. Пани Гризельда пожелала, чтобы бедному хлопу дали вина. И когда сам князь, выполняя волю супруги, поднес ему вина, хлоп плюнул в лицо князю кровавою слюной, и взбешенный князь приказал четвертовать схизматика.
Уплывали куда-то за окоем зимние долгие ночи. Шла весна. И как приятно было панам-шляхтичам, сидя в глубоких креслах, отдыхать после шумных празднеств зимы, захмурясь, слушать доклады управителей и арендаторов – сколько злотых собрано за зиму всяческими податями. И где еще эта подать была так обильна, как на коронной Подолии! Может быть, оттого на эти жирные, дышащие теплом земли и приходила рано весна…
Но нет князя Иеремии Вишневецкого. Как видно, помер от тоски по утраченным из-за проклятого Хмеля владениям. Погиб от казацкой сабли славный рыцарь стражник Лащ.
Боится даже нос свой показать в Баре его владетель пан Калиновский.
Изнывает от безденежья пан Конецпольский-младший. В его маетках хозяйничает казацкий полковник Осип Глух. Сорок семь мельниц, которые принадлежали на землях Подолии и Волыни папу Потоцкому, рассекают воздух своими крыльями или вспенивают воду колесами не для его достатка.
Отошел в лучший мир коронный канцлер князь Оссолинский, который хвалился своим умением усмирять хлопов на Украине, покупать их старшину, сперва заставить их перегрызться между собой, а потом настоять на своем.
В бозе почил от меланхолии, сиречь кручины, хотя и схизмат, но верный слуга Речи Посполитой киевский воевода Адам Кисель. Сколько раз он выручал в самую трудную пору! Ему не раз удавалось морочить посполитых, и порою хлопская чернь сенатору верила. «Что ни говори, – кричали они, – сенатор Кисель нашей, православной веры!» Везло покойному сенатору до той поры, пока Хмельницкий не объявился. И вот о Хмельницком: многие брались осчастливить шляхту и всю Речь Посполитую – лишить его жизни. В постель к нему положили отцы иезуиты красавицу шляхтянку. Казалось, что может быть вернее? Но оказывалось – нет ничего верного. Может, и вправду колдун этот проклятый гетман своевольной черни?..
Год за годом – все это шестилетие непрестанных тревог, забот и смертельного страха надеялись на весну. Весной, может, татары и турки зашевелятся. Может, наконец выступят походом на Московское царство, заставят и Хмеля воевать Москву и тем навеки оторвут его от грозного замысла – поддаться царю Московскому.
Зимой платили туркам великую дань золотом. Давали визирю султанскому, министрам, дивану; опускали, как в бездонную бочку, талеры в сокровищницу крымского хана. Просили императора Фердинанда III подговорить Москву идти войной на турок… Чего только не делали папы сенаторы, канцлер, король, генералы Речи Посполитой…
Все менялось. Ничто не оставалось на своем месте в сем мире. Все текло, как истраченные деньги из оскуделой коронной казны, и взлелеянные надежды оказывались тщетными. Тщетны были надежды и на эту весну 1654 года, которая шла уже с далекого юга и наполнила своим крылатым полетом широкие просторы подольских степей, заиграла ясными зорями и неприметно для глаза коснулась теплыми устами своими заснеженных лугов и долин.
Полковник винницкий Иван Богун, каждое утро на крыльце обтиравшийся по пояс снегом, взял его из миски, которую держал перед ним джура Лукаш, и даже вздрогнул от неожиданности. Снег лежал на ладони шелково-мягкий, податливый и как бы погрустневший, тогда как еще вчера он топорщился каждою снежинкой, колол кожу ладони, точно сопротивлялся. Богун подержал недолго перед собой на ладони снег, потом сжал его в комок и с силой отшвырнул далеко, за высокий тын, отгораживавший полковничий дом от Буга.
– Весна, Лукаш! – весело проговорил Богун. – Весна идет!
Натираясь снегом, поблескивая ровными белыми зубами из-под черных усов, Богун шутил:
– Что ты за джура, ежели первый полковника своего не оповестил, что весна не за горами?
Лукаш переступил с ноги на ногу. Сказал смело:
– На то у вас пернач полковничий, потому обо всем лучше нас, казаков простых, знать должны…
– Мудро, мудро… – засмеялся Богун.
Как раз только сел завтракать, только успел поддеть на вилку кусок мяса – в горницу без стука ввалился запыхавшийся полковой писарь Андрий Берло.
– Челом тебе, паи полковник…
– Челом, челом, – ответил Богун. – Что так рано?
– Недобрые вести, – сказал Берло, опускаясь на лавку напротив полковника.
Лукаш поставил перед ним чистую тарелку, придвинул оловянный стаканчик. Богун приказал джуре:
– Убери.
Лукаш взял стаканчик и графин и отнес в посудный шкаф. Попугай в клетке на стене над шкафом захохотал и прокартавил:
– Дурак! Дурак! Мосьпане! Мосьпане!
Лукаш только кулаком украдкой погрозил. Если бы полковник увидел, рассердился бы. Стал за спиной у полковника.
– Какие же новости? – спросил Богун, отодвигая тарелку. – Ты, Лукаш, нди.
Когда дверь за джурой закрылась, Андрий Берло заговорил взволнованно:
– Дозорные взяли «языка». Ляхи стянули под Каменец двадцать хоругвей гусарских и драгун. Сам коронный гетман Станислав Потоцкий там. Староста каменецкий Петр Потоцкий выступил уже из Каменца. Идут на Винницу и на Бар.
– Мы их надлежащим порядком, как достойно кавалеров Речи Посполитой, встретим, – засмеялся Богун. – Что ж тут худого? Ведь для того и стоим мы здесь всем полком и я торчу с вами, а то был бы в Переяславе… Небось погуляли там полковники, да писари… Ну, ничего, и мы успеем…
– Выпить успеем, полковник, а вот еще такое нынче отобрали казаки у католического монаха… – Писарь положил на стол перед Богуном пергаментный свиток.
Богун развернул его, поглядел на печать, сказал вслух:
– Королевский указ… Любопытно!
– А ты прочитай, пан полковник… прочитай.
– Погоди, молока дай выпить, нехай его милость король обождет…
Богун налил в фарфоровую кружку молока, пил неторопливо, мелкими глотками. Писарь от нетерпения даже заерзал на лавке. Вот человек – камень! Бежал к нему сломя голову, чуть сердце из груди не выскочило, даже ждать не захотел, пока коня оседлают, – а он молочко попивает и глазом не моргнет на этот проклятый указ…
И так всегда – когда тебя от нетерпения корчит, полковник усом не поведет. В прошлом году так же было под Ямполем: татары уже крышу подожгли, в окна стрелы пускают, а он к сапогу шпору прилаживает. Ты ему кричишь: «Кинь проклятую шпору, погибнем!» – а он в ответ: «Как это казаку, да еще полковнику Ивану Богуну, с одною шпорой на коне скакать? Засмеют враги…»
Писарь наконец не выдержал:
– Да оставь ты молоко свое, ей-богу! Еще кабы горелку, ну тогда так-сяк…
– Вот и выпил, – сказал Богун, вытирая рушником, висевшим на спинке кресла, усы. – Горелку, Андрий, пить будем, когда коронного гетмана Станислава Потоцкого побьем. А пока что почитаем, что там нацарапал его милость король Ян-Казимир.
Выше и выше ползли кверху широкие черные брови, задрожала синяя прожилка на виске, у левого уха, от мочки до скулы налился кровью глубокий рубец – память о поединке с польским польным гетманом Калиновским под Берестечком. Поглаживая вокруг оселедца выбритую до синевы голову, Богун читал:
«Всем полковникам, есаулам, сотникам и всем людям Войска нашего Запорожского.
Дошло до нас, будто бы злобный изменник Хмельницкий отдал вас в вечное подданство царю Московскому и, совершив это против власти и воли вашей, понуждает вас присягать царю Московскому. Однако между вами нашлось много постоянных в присяге и верности нам, королю Речи Посполитой Яну-Казимиру, которые от мятежника Хмеля отступились и вскорости еще отступят и будут нам верны и послушны. Мы предостерегаем вас, чтобы вы в спокойствии оставались, ожидали в своих домах прибытия войска коронного, которое не замедлит к вам и покарает надлежащим образом бунтующую своевольную чернь и приведет к покорности изменника Хмельницкого с его захребетниками. А если наше коронное войско под началом его милости коронного гетмана Станислава Потоцкого вступит в расположение ваше, то вы, памятуя нашу милость к вам и как прежде были рукодайными слугами нашими, повинны оказать ему всяческую помощь и купно с ним идти против Хмельницкого и его союзников. Мы же за вашу верную службу королю и Речи Посполитой обещаем вам ласку и вольности.
Ян-Казимир, король Речи Посполитой.
Дано в Варшаве, в месяце феврале, дня двадцать первого. Канцлер коронный Лещинский, своего рукой».
– Своею рукой… – задумчиво повторил Богун, накрыв широкой ладонью прочитанный королевский указ.
Андрий Берло, не закрывая рта, следил за каждым движением полковника. Рвалось с языка: «Присягу-то мы еще не приносили, – может, нас король и хочет своими мыслями одарить…»
Продолжая думать свое, Богун сказал:
– Своею рукой. Надо, чтобы своя рука только своего кармана держалась… А в чужие не залезала бы… Король, король…
– Дурак, дурак, брехун… – закартавил попугай и захлопал крыльями в клетке.
– Вот правду сказал! – захохотал Богун.
– Правда! Правда! – снова закричал попугаи, по Богун погрозил ему пальцем, и он притих.
Солнечный луч скользнул по окнам, заиграл на стекле шкафа, где переливались синими, красными, зелеными цветами графины и кубки, тщательно расставленные на полках. Луч преломлялся в зеленых медведиках, наполненных доверху душистою ятрановкой. «Хозяйка настаивала ее к пасхальному дню, – подумалось Богуну, – а где-то мы на пасху будем? Да и как быть с хозяйкой?» Скоро уже родит ему сына Марта. Даже улыбнулся широко, удивив этим писаря. Почему улыбается полковник? Что смешного в указе королевском?
«Да, сына, – твердил себе Богун. – Только сына, Марта, слышишь?» Хотя была Марта в эту минуту за три комнаты от него, а ему послышался ее ответ: «Слышу, Иван, слышу…»
– Где же этот монах? – спросил вдруг сурово Богун, и Андрий Берло, уловив в его голосе хорошо знакомую ему резкость, вскочил на ноги и щелкнул каблуками так, что звякнули шпоры.
– В крепости.
– Немедля сюда его!
– Слушаю папа полковника.
Выпроводив Берла, Богун пошел в опочивальню. Марта сидела за столиком со старенькой служанкой Докией. На тарелке посреди пшеничных зерен копошился паук. Богун появился внезапно, и ни служанка, ни Марта не успели убрать тарелку.
– И не стыдно вам? – укорял Богун. – Казачки – и в такую чепуху верите? Видать, снова, бабка, ворожишь, сына родит Марта или дочку…
– Да, да, соколик мой, – сказала старуха, подымаясь на ноги. – Сына, сына! Этот паук, крестом меченный, со сводов церковных снят, едва поймала, он правду показывает. Дай и тебе, пан Иван, поворожу…
– Пауки только в палацах да церквах и водятся, бабка Докия, – пошутил, не улыбаясь, Богун.
Сел в кресло рядом с Мартой, взял в свои руки черную длинную косу, что вилась за плечами. Марта кинула на него тревожный взгляд. Встретилась с его пронзительным и задумчивым взглядом. Часто забилось сердце. Легкий суховейный ветерок, казалось, коснулся губ.
– Что-нибудь недоброе?
– А казаку разве нужно недоброго бояться? – уклончиво ответил Богун.
– Твоя правда, полковник, – вмешалась Докия, крепче завязывая узлом белый платок под подбородком. – Ляхи? – спросила она у Богуна.
– А кому ж еще? – ответил Богун.
– Близко? – спросила и Марта, понемногу успокаиваясь.
– А когда ж они были далеко?
– Никуда я не поеду, – решительно сказала Марта, придвигаясь ближе к Богуну. – Если ты пришел уговаривать меня, напрасно, друг, беспокоился.
На продолговатом лице Марты мелькнула тревожная тень, печальными глазами глядела она в широкое окно. За окном виднелся закованный в ледяную броню Буг и над рекой серая волнистая стена крепости с башнями, на которых развевались освещенные солнцем флажки.
– Не расставалась я с тобой, Богун, с того дня, как повенчаны, и теперь не расстанусь.
Марта, когда речь шла о важном и тревожном, называла его не по имени, а по прозванию, и это нравилось Богуну, как бы подчеркивало их равенство и братство. Перед Батогской битвой женился он на Марте. Ни отца, ни матери не было у девушки. Сожгли их живьем жолнеры Калиновского еще перед Берестечком. Жила она у тетки, бедной городской мещанки, муж которой был скорняком в Баре. И с самого дня свадьбы Марта всегда была с ним. Даже когда под Батогом рубился со шляхтой, Марта была в обозе и, когда на обоз набежали рейтары, взяла в руки мушкет и стреляла во врагов, трех солдат королевских насмерть убила.
Но теперь было другое дело. В воздухе запахло порохом. Не набег будет, а страшная битва. Недаром Хмельницкий советовал еще осенью поселить Марту в Чигирине, а то и в Субботове. Золотаренко звал к себе в Нежин.
– Не беспокойся, Иван, – тихо проговорила Марта, касаясь его лица своею рукой. – Знаю я, о чем думаешь… Но с тобою и мне спокойнее будет. Не могу я оставить тебя. Не могу.
– А как же он? – спросил Богун.
– Пусть во чреве матери уже привыкнет к опасностям жизни казацкой, – строго проговорила Марта. – Если одолеем врагов – и он с нами победителем будет, если нет – все погибнем…
– Почему молчишь, бабка Докия? – с надеждой обратился Богун к служанке.
– Что посоветовать могу тебе, храбрейшему рыцарю гетмана Хмельницкого? Отважному и смелому один совет: встречай опасность в готовности, с мечом в руках. Помню, полковник… Давно это, правда, было, но на всю жизнь в память врезались эти слова… Был муж мой, покойный Панас, с отцом гетмана Хмеля, сотником Михайлом, под стенами турецкой Цецоры. Врагов впятеро больше, чем наших казаков. Вскочил в шатер Михайла Хмельницкого испуганный мой Панас, крикнул: «Пан сотник! Врагов-турок видимо-невидимо за рвами с водой залегло, не достать их нам…» А Михайло Хмельницкий встал и сказал моему Панасу: «Если меч у тебя короток, сделай шаг вперед – и он станет длиннее, достанешь тогда врага…» Умирал Панас и сыну нашему те слова завещал… Что сказать тебе, полковник? И я останусь при Марте с тобой.
– Не печалься, жена! Я думал, тебе лучше где-нибудь переждать… – сказал тихо Богун.
– Нам только с тобою хорошо, – сказала Марта.
Лукаш приоткрыл дверь.
– Стучу, стучу, а никто не отвечает, – пожаловался он. – Там писарь и есаул…
21
Спокойный вошел Богун в горницу, где сидели уже писарь Андрий Берло и Карпо Капуста. Высокого, роста, широкоплечий, грузный, есаул ничем не походил на своего брата, чигиринского городового атамана Лаврина. На его круглом лице всегда сияла робкая, застенчивая улыбка. Грузный вес есаула давал себя знать норовистым коням, ни которых только он и ездил. Сгибаясь под его тяжестью, они первое время косились на него, пытались укусить есаула за колено, стать на дыбы или внезапно упасть на передние ноги. Неповоротливый с виду, он в бою летал на коне как черт и не однажды тешил самого Богуна своими сильными, меткими сабельными ударами. Недаром писарь Берло, острый на язык, говаривал за чаркой: «Узнаю работу пана есаула, как гляну на поле битвы. Коли лежит шляхтич, распластанный от плеча и аж до паха, – это его рука».
Но еще больше ценил Богун умение есаула взять «языка». Он брал «языка», когда хотел и где хотел, только прикажи ему. Это было очень большое и нужное умение. И если бы не горелка, в которой он разбирался лучше всех из двадцатитысячного состава полка, может, был бы Карпо на месте брата своего в Чигирине… Так говорил он сам, когда бывал крепко под хмельком.
– Где же монах? – спросил Богун, садясь за стол и приглашая движением руки садиться писаря и есаула.
– Там, – указал рукой на дверь есаул и, тяжело вздохнув, сел.
Берло, прикрыв усмешку ладонью, легонько придвинул свой стул поближе к Богуну.
– Что ж ты его там держишь? Сюда его давай, – приказал Богун.
– Не убежит, караульный с ним на крыльце…
– И без караульпого не убежал бы, – многозначительно сказал писарь.
Богун только покосился на есаула. Тот покраснел и, почесав затылок, пожаловался:
– Неразговорчивый монах попался… Малость расписали ему рожу мои хлопцы…
– Лишь бы язык не оторвали, – сказал Богун.
– Нет, полковник, от этого упаси бог. Говорит хорошо и складно, – обрадовался есаул, что так легко сошло с рук: знал – не любит полковник, когда с пленниками и «языками» круто обходятся.
Есаул проворно вскочил со скамьи, крикнул, растворив дверь:
– Гервасий, веди сюда пана иезуита! – Оглянулся на Богуиа и предупредил: – Только прошу, полковник, не гневайся на меня: говорит монах проворно, но с присвистом… Зубы у него, оказалось, из мягкой кости, а кулак у Гервасия железный…
Богун, смерив пронзительным взглядом фигуру монаха, который и сопровождении казака Гервасия вошел в горницу, и увидав синяки на его перепуганном лице, только и сказал есаулу:
– Хорошие маляры у тебя, есаул… – Прикусил кончик черного уса и процедил сквозь зубы, обращаясь к монаху: – Каким ветром тебя в наши края занесло, божий человек?
Иеремия Гунцель – он же негоциант Умберто Мелони, он же на эту пору брат Себастиан – смешался, втянул голову в плечи, склонил почтительно ее, спрятал глаза, ответил тихим голосом:
– Возвращаюсь, ваша милость, в свой монастырь бернарденский, в Киев.
– Откуда?
– Из Кракова, ваша милость.
– Что делал в Кракове?
Брат Себастиан возвел очи горе, перекрестился и ответил Богуну:
– Ходил с матерью прощаться, она в сие время перед судом праведных уже предстоит.
– А теперь скажи правду, – глаза Богуна, казалось, просверливали серое от испуга лицо монаха, – по каким делам заявился ты в наши края?
Есаул Капуста вздохнул, засопел и придвинулся поближе к монаху.
– Говори, – приказал Богун. – Есаул похвалил тебя, сказал, что ты разговорчивый иезуит.
– Худо обошелся, ваша милость, со мною пан есаул. Негоже так поступать с человеком божьим.
– Жечь людей живьем на кострах да на кол сажать – и это негоже, человече божий, – сказал Богун. – Как это говорится у вас, у святых людей? Мол, неведомы пути людские… Пожаловался на есаула – и хватит. Говори!
В голосе Богуна прозвучала угроза.
Иеремия Гунцель поглядел исподлобья на суровое лицо Богуна. Вот он, тот Богун, на которого коронный канцлер и коронный гетман Речи Посполитой, да и сам король Ян-Казимир большие надежды возлагают. Здесь, в Виннице, Гунцель сам убедился: слух, будто Богун не принес присяги Московскому царю, правдив. Еще нельзя было доподлинно утверждать, сделано ли это с умыслом или просто случайно замешкались с присягой. Свернутый в трубку королевский указ лежал на подоконнике. Значит, полковник прочел его. Можно было допустить, что Богун даже принял решение. Как же сейчас вести себя с ним в присутствии писаря и есаула? Или, может быть, они единомышленники с Богуном? Коронный канцлер, а также и гетман Станислав Потоцкий, а тем более нунций Торрес твердили: «С Богуном договориться легко будет. Ведь он метил стать правой рукой Хмельницкого, а на его место выдвинулся Золотаренко. Богун не случайно не спешит в Переяслав; его уважают казаки, любит чернь, о его подвигах думы слагают, его саблю, рассказывают казаки, считают заколдованной. Нужно приложить все усилия и привлечь Богуна на сторону Речи Посполитой». Можно было прямо и открыто сказать ему глаз на глаз: король Ян-Казимир отдаст ему гетманскую булаву. Надо же было злой случайности все перепутать! Не так должно было состояться свидание Гунцеля с полковником Богуном. Если бы не пьяная болтовня слуги, этого проклятого Габелетто, казаки, как старательно ни обыскивали его, задержав на переправе, не потащили бы к еретику есаулу в крепость. Гунцель мог быть доволен хотя бы тем, что не все нашли казаки у него. Что касается найденного указа королевского, он выпутается. Не из таких волчьих ям удавалось ему выкарабкиваться.
– Что ж, у тебя язык отнялся, человек божий?
– Скажу, пан полковник, – смиренно начал Гунцель. – Не лазутчик я вражеский и не шпион, как говорил на меня, несчастного и убогого, пан есаул. Смиренный человек я, и молитва Христу – единая утеха моя.
– А еще чем утешаешься? – перебил нетерпеливо Богун, Подождал немного и спросил: – Каким путем королевский указ в твои руки попал? Кто дал тебе? Кому нес его?
– Дали мне его, ваша милость, в Кракове, в монастыре бернардинского ордена, повелели передать в монастырь киевский. Истинная правда! – Гунцель набожно перекрестился. – Клянусь в правдивости слов своих!
– Не бреши, – раздельно проговорил Богун. – Предупреждаю: говори правду, не то прикажу другим способом развязать тебе язык…
– Сам Богун спрашивает тебя, сатана! – прикрикнул есаул. – Отвечай!
– Кто же не знает его милость пана полковника Богуна, – сложил набожно ладони Гунцель, – кто не наслышан о храбрости его!..
– Довольно, – сказал Богун, подымаясь. – Есаул, забери его в крепость и допроси по способу, изобретенному дьяволом Лойолой, которого эти божьи слуги считают святым своим.
Такого окончания беседы Гунцель не ожидал. Где же заверения коронного гетмана – как только Богун прочитает указ короля, так сразу заговорит по-другому? Сильному духом, но не слишком сильному телом, не хотелось Гунцелю познакомиться снова с кулаками казака Гервасия, который стоял за его спиной и дышал ему в затылок; да, пожалуй, и нечто худшее могло с ним случиться – ведь недаром вспомнил Богун Лоьюлу. Колени задрожали у Гунцеля. Невольно представил, как в подземелье варшавского монастыря иезуитов, по его приказу, накачивали через горло водой взятого в плен казацкого сотника, стараясь вырвать у него признание, с какой целью попал он в Варшаву. Это был тоже один из способов допроса, рекомендованных Игнатием Лойолой. Но эти способы должно применять в отношении еретиков. Если бы не эти проклятые казаки и не испуг Габелетто, не так попал бы королевский указ в руки Богуну.
Вот уже встал есаул, встал со стула Богун. Казак Гервасий взял Гунцеля за локоть. И тогда он решился. Поднял голову, глянул в глаза Богуну и сказал:
– Прошу, ваша милость, выслушать меня один на один.
– Это что ж, у иезуитов так заведено – правду без свидетелей говорить, чтобы потом от слов своих легче было отречься? Врать-то с глазу на глаз удобнее?
– Прошу, ваша милость, выслушать меня один на один, – настойчиво повторил Иеремия Гунцель.
Не в обычае Гунцеля было рисковать. Но случается и такое в жизни, когда, рискуя, можешь голову свою спасти. Слишком дорого ценил свою голову Гунцель, слишком высоко ценил ее даже сам папа Иннокентий X, слишком хорошо знал Гунцель – так по крайней мере ему казалось – душу казацких старшин, чтобы усомниться в том, что именно услышит он из уст Богуна, когда положит перед ним на стол коротенькое письмо от пана коронного гетмана, когда скажет на словах, чего хотят и что обещают король и канцлер.
– Ладно, – сказал Богун и обратился к писарю и есаулу: – Идите в полковую канцелярию, а ты, казак, в сенях обожди.
Сердце затрепетало в груди у Гунцеля. Сердце подсказывало: поступил хорошо, вышел на правильную дорогу. Даже лучше, что сперва худо получалось. И то, что Богун согласился беседовать с ним глаз на глаз, свидетельствовало: не хочет слушать о секретных делах при людях. Значит, у него свои замыслы, которые доверить никому не решается. Кажется, не ошибся нунций Торрес, и канцлер Лещинский тоже был прав.
Затихли в сенях тяжелые шаги есаула и мелкая походка писаря. Гунцель сделал шаг вперед и, вкладывая в свой голос всю силу таинственности, произнес:
– Я прибыл к вам, ваша милость пан Богун.
– Ко мне таким путем гости не приезжают, даже иезуиты, – засмеялся Богун.
Смех полковника показался Гунцелю добрым знаком.
– У меня к вам письмо от коронного гетмана пана Станислава Потоцкого, ваша милость.
– Я не переписываюсь с коронным гетманом Речи Посполитой, – ответил Богун, мрачно поглядев на Гунцеля.
– Но мне поручено именно вам, ваша милость, вручить письмо в собственные руки. С великой опасностью я шел сюда, и даже ваши дозорцы не нашли его у меня.
– Худо искали, я им за это хвосты накручу.
Гунцель несколько смешался. Поведение Богуна было непонятно. Если он в действительности так верен Хмельницкому, почему не позвал казака, не приказал тащить Гунцеля в крепость? Но почему он смеется, издевается над ним? Впрочем, отступать было уже поздно. И Гунцель, закатав рукав на левой руке, сорвал у локтя желтый клочок пергамента, похожий на человеческую кожу, осторожно отлепил от него обрывок шелка и положил на стол перед Богуном.
Уверенность и отчаяние боролись в нем. Затуманенным взглядом следил он за выражением лица Богуна, который, не нагибаясь, читал – и (дьявол его возьми!) читал громко, точно никого не боялся:
«Милостивый пан полковник! Думаю так, что каждый порядочный человек сожалеет о том, что наше внутреннее замешательство не только к какому-то успокоению приходит, но к еще большим трудностям. Потому поручил я пану Павлу Олекшичу сойтись с вами и переговорить по известным вопросам от моего имени и от имени его королевской милости. Прошу вашу милость во всем том ему верить и вашей дружбе себя поручаю.
В Подгорцах, 10 марта.
Вашей милости благожелательный друг Станислав Потоцкий, коронный гетман».
Гунцель несколько отодвинулся в сторону, увидев, как напряглась кожа на скулах Богуна, Полковник глядел куда-то поверх головы монаха. Ровно подымалась и опускалась при глубоком вдохе его широкая грудь. Не дав ему слова сказать, Гунцель поспешил:
– Вы ведь пана Павла Олекшича знаете весьма хорошо. Пан Олекшич православной веры.
В памяти Богуна промелькнули давние дни.
…Лежит он, раненный, в усадьбе шляхтича Олекшича. Кругом шныряют жолнеры того же самого «доброжелательного друга» Потоцкого, – как он себя в письме теперь называет, – разыскивают его, Богуна. Тысячу злотых обещают польские региментари за голову Богуна. А через несколько дней – уже три тысячи. Но Олекшич не выдал Богуна шляхте. Выходил и помог возвратиться к своим. Что же теперь сталось с тем Олекшичем? Чем заслужил такое доверие коронного гетмана и даже короля?
Как кошка, быстро и бесшумно шагнул Гунцель к столу. Снял с шеи черный деревянный крест с серебряным распятием на нем, легонько нажал пальцем нижний конец, и крест раскрылся. Выцарапал из выдолбленной сердцевины свернутое письмо, развернул его быстрым движением и подал Богуну.
Гунцель даже дышать перестал, загадав: если Богун станет читать письмо Олекшича – победа, если нет – трудно придется Гунцелю. Глазами хищника, следящего за своею добычей, глядел из-под век Гунцель на Богуна. Полковник молча придвинул к себе письмо шляхтича и начал читать. Гунцель отошел к шкафу, налил в кружку воды из графина и жадно выпил ее.
«Многомилостивый ко мне пан полковник, – читал Богун, – мой милостивый пан и брат! Получив известие, что твоя милость не принес присяги на подданство царю Московскому, возымел король к твоей милости великую приязнь. Потому наказал его милость папу коронному гетману Станиславу Потоцкому доставить меня в Меджибож, чтобы я с тобою поговорил. Чтобы сказал тебе именем короля и пана коронного гетмана, что король заранее прощает твоей милости все, что сталось в прошедшие годы, и не только тебе одному, но и всем полковникам, и сотникам, и черни, которые захотели бы остаться верными его королевской милости, не связываясь с царем Московским и Чмелышцким. За это обещает король тебе, твоя милость, гетманство, шляхетство и староство на Украине, какое тебе пожелается. В том готовы клятву дать его милость коронный гетман пан Потоцкий и сенаторы, и то его королевская милость подтвердит, и одного только хочет король – чтобы вы отступились от подданства царю Московскому и от послушания Хмельницкому. Сами видите, куда уже идет дело. Хмельницкий, бывший ваш товарищ, ныне стал вашим паном и без вашего ведома увел вас из-под власти прирожденного владыки, его милости короля Речи Посполитой, под которым мы родились и жили, и отдал вас чужому царю. Имею я универсалы, королевскою рукою подписанные, с коронною печатью: примет он сам твою милость и тех, которые при тебе будут состоять, под ласку свою королевскую, когда ее пожелаете. Я их привез твоей милости, потому что я по давней дружбе и приязни к тебе всей душой н сердцем добра тебе желаю. Пусть кто как хочет поступает, а ты добровольно поклониться изволь, ни на что не оглядываясь. Я твою милость на свою душу беру, ты ни в чем не сомневайся: надеюсь на бога, что сие твоей милости обернется в вечную радость. Дано в Меджибоже шестнадцатого марта 1654 года. Твоей милости доброжелательный брат и слуга».








