Текст книги "Переяславская рада. Том 2"
Автор книги: Натан Рыбак
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 52 страниц)
2
И когда ехала Явдоха Терновая на гетманских лошадях из Чигирина в свой Байгород, не выходили из памяти гетмановы тихие слова. Нет, не шуба, пожалованная гетманом, не платья, какие гетманша подарила, когда к ней привели Явдоху, не деньги, которые дал ей городовой атаман Лаврин Капуста, и не грамота к полковнику Глуху, чтобы Явдохе Терновой всякую помощь оказать на поправку жилья и тягла, не это радовало, нет! Гетмановы слова – вот что сердце ее берегло, что в памяти запечатлелось и мке, казалось, омолодило строгое и всегда скорбное лицо ее.
На троицын день была уже Явдоха Терновая в своем Байгороде. Должна была признаться теперь – не надеялась, что снова своими глазами увидит старенькую, покосившуюся деревянную церковку с круглым куполом, сады над Саквой, среди которых мелькали серые стены погорелых хат, и уж с совсем не думала, что первым встретится на дороге, едва только въехал в село гетманским возок, дед Лытка.
Сельский войт Павло Товстонос подержал в руках грамоту гетманскую, подергал себя за ухо, выслушал приказ державца из Умани, который передал и повеление полковника – Явдохе Терновой нарезать земли, вместо сгоревшей хаты поставить всем миром новую и никаких податей с нее не брать, – почесал лохматую голову, вздохнул и только сказал:
– Вернулась, Явдоха! – Так сказал, точно жалел об этом.
Но Явдоха Терновая на войта не обиделась. Весь день ходила по селу – не терпелось ко всему рукой прикоснуться. Постояла на майдане возле церкви. Вздохнула. Вытерла слезу узловатыми пальцами. Здесь умирал на колу ее Максим. Отсюда провожала она Мартына. Глянула на озеро, над которым высился каменный палац пана Корецкого с почернелыми от копоти стенами, И снова какое-то досадное беспокойство начало грызть сердце.
Дни в Байгороде вытканы из бархата. Солнце грело землю, ласкало своим теплом нежную зелено-шелковую траву. Над Саквой вербы окунали свои косы в быструю воду. Мальчишки ловили рыбу. Дед Лытка ходил от хаты к хате; где угостят, там сядет, новость какую-нибудь расскажет. А откуда он те новости брал, никому не ведомо. Удивлялись – ведь не ездит дед никуда, дальше оврагов не пройдет в своих худых лаптишках, а только чарку выпьет, закусит хлебцем с солью и сразу начнет:
– Султан басурманский гетмана Хмеля к себе в подданство кличет снова, а гетман султану послал дулю, на пергаменте намалеванную, а тогда султан, ту дулю увидевши, повелел казаков, что ее привезли, за ребра на крючья нацепить, но кинулись наши султанские приказ исполнять, а казаки на чайки сели и подались в море…
Логвин Ракитный, посасывая люльку, сказал:
– Тебя послушать – так и конь в вола обернется, на ладони пшеница родится, из воды мед сделается.
Лытка поморгал глазами, махнул рукой на маловерного, заговорил дальше:
– Купцы проезжали на Умань, сказывали – снова из Речи Посполитой войско жолнерское идет…
Это уже не дуля на пергаменте… Слушали без смеха Лытку сельчане. Лица темнели, вздыхали женщины, детвора ближе к материным коленям жалась.
Войт Товстонос Павло покачал головой, сказал:
– Мне из Умани о том не отписывали.
– Погоди, как появятся среди ночи жолнеры польские, тогда отпишут, – язвительно заметил Логвип Ракитный.
– Ты бы лучше осып заплатил, Логвин, – напомнил войт. – Языком мелешь, а чтобы оброк исправно платить, отом не думаешь…
– Может, ты прикажешь жолнерам Потоцкого вернуть мне коней, а татарам прикажешь, чтобы жинку да дочку отдали…
Сумрачно глянул на войта Ракитный и пошел прочь со двора Антона Лебедя, где сидели на бревнышках мужики и бабы, слушая Лытку.
Явдоха Терновая вздохнула. Вспомнила Логвинову жинку и дочку. Что там с ними в басурманской неволе? Живы или погибли? Кабы самой ей не посчастливилось бежать на русскую землю, лежала бы, пожалуй, в земле сырой.
…После троицына дня посполитые вышли в поле. У кого лошадь или вол, тому еще не худо, а у кого, кроме собственных рук, ничего, тем не сладко пришлось.
Тащили сами на себе сохи. За сохой или дочь, или жена идет. Парубков и с огнем не найдешь во всем селе, да и дивчат мало. Парубки – кто в войске гетманском, кто голову сложил на поле битвы, а дивчата – лучше и не вспоминать. Под каждой крышей плач и горе. Где там они, в чужой земле? Жестоко ругаются над ними и бесчестят их басурманы…
Но жить нужно. Хлеб есть нужно. И оброк платить тоже нужно. Хоть нету пана Корецкого и его жолнеров и не нужно на панщину ходить, но все равно оброк в полковую канцелярию вноси, а не внесешь – приедут из Умани державцы, позаботятся, чтобы заплатил… Денег не водилось. Вся надежда – ежели уродит хорошо в этом году землица, повезут осенью в Умань на ярмарку. Если б молодые парубки были, пошли бы в Дикое Поле, коней табун пригнали бы, а то хоть собак в возы запрягай. И еще угнетала неизвестность. Как оно дальше пойдет? Кто будет хозяйничать в палаце Корецкого? А может, и сам Корецкий возвратится? Логвин Ракитный – тот свое пел:
– Чтоб и не чесалось панам, надо бы палац вчистую разорить…
– За такие слова… гляди! – грозился войт.
Спустя недолю после троицы зазвонил дед Лытка. Народ, испуганный, бежал к церкви. Спрашивали друг друга:
– Что сталось?
– Уж не война ли?
– А может, татары близко?
Слегка отлегло от сердца, когда увидали на майдане у церкви казаков и две повозки, из которых вылезала старшина.
Дьячок Лукьян, побагровев от натуги, еле отворил церковную дверь. Уманский поп Дионисий неодобрительно покачал головой. Осторожно, будто босиком ступая по толченому стеклу, прошел в алтарь. Людей в церковь набилось полнехонько. Явдоха Терновая узнала уманского писаря Дмитра Лебедя. Он стоял на главном месте, рядом с человеком в московском платье.
Писарь поднял руку. Гомон постепенно затих.
– Люди посполитые, известно вам, что в это лето господне в городе Переяславе Рада учинилась, на которой постановлено было под руку царя Московского поддаться всем краем. Прибыли мы к вам вместе со стольником его величества царя Московского Алексея Михайловича Саввою Пашковым по повелению гетмана нашего Богдана Хмельницкого, дабы вы присягу на верность царю Московскому принесли, чтобы отныне нам с братьями русскими едиными быть навеки. А может, кто того не желает, так тому куда хочешь дорога вольная.
Писарь сказал все как надлежало. Ему даже показалось, что точно так же говорил в Умани полковник Осип Глух. Подкрутил ус. Из глубины церкви донесся до алтаря голос Логвина Ракитного:
– А куда ж нам идти? Под Москву – что у себя дома. Не у басурманов-турок или панов польских искать защиты будем.
Стольник Савва Пашков закивал одобрительно головой.
Лытка толкал под ребра сельчан, шептал:
– А, матери его ковинька, вишь как? Спрашивает нас гетман! Без нас никуда…
Явдоха Терновая первая подошла к попу, поцеловала крест, и снова всплыли в памяти гетмановы слова: «Спасибо тебе, пани-матка, великое спасибо». Отойдя в сторону, подумала про далекую Дубровку, про Ефрема и Марфу. Что было бы, если бы не их добрая ласка?
– Боже, утверди! Боже, укрепи! – провозгласил священник, после того как все поцеловали крест.
Дед Лытка, когда писарь и стольник из церкви выходили, дернул писаря за рукав.
– А что, пан писарь, про походы новые не слыхать?
– Крымский хан тебя грозился воевать, – пошутил Ракитный.
Царский стольник Савва Пашков поднял руку.
– Люди православные, царево войско выступило на Украину, не даст наш великий государь Алексей Михайлович врагам ругаться над вами, стоим теперь совокупно, и враг поплатится за все кривды и обиды, которые над вами чинил.
Уехали писарь и стольник с попом Дионисием. В Байгороде празднично было в тот день.
Даже Логвин Ракитный радовался:
– Когда такое бывало, чтобы нас гетманы спрашивали, как поступить? Оправдал наши надежды Хмель.
– Воевать еще придется, и, видать, долгонько, – уверенно сказал пожилой шорник Нестеренко. – Шляхта от нашей земли не отступится.
Дьячок Лукьян таинственно сообщил:
– Поп Дионисий рече: как злаки соберем – и войне начало. Король польский в великой злобе, аки змей огненный, шипит там, в Варшаве, шляхта ногами землю как копытами под собою роет, папа римский анафему провозгласил Хмельницкому.
– Нам тот папа – что твоя мама, – хихикнул дед Лытка. – Зацокотала цокотуха, аж распухло ухо. Я среди казаков покрутился, они сказывают – гетман Хмель в великой силе, стрельцов московских видимо-невидимо. Даже хана крымского Исламку лихорадка трясет. Вот тебе и аки…
Дед Лытка почувствовал – слова его пришлись по сердцу сельчанам. А то, правду сказать, побаивался уже, кик бы Лукьян его место не заступил. Погрозил кулаком на запад Лытка.
– Погоди, пан король, поскребем твою морковь…
– Король, может, и посполитому человеку зла не хочет. а вот паны да шляхтичи тем и живут, что из нашей шкуры веревки вьют…
Войт Товстонос, сказав это, почесал затылок. Посполитые промолчали. На том и разошлись.
Явдохе Терновой скоро всем миром поставили на том месте, где когда-то хата была, землянку.
– Будешь как запорожец, – пошутил Ракитный.
Выкопали в земле яму, поставили четыре стены из плетеного хвороста, насыпали с боков земли, внутри промазали глиной. Явдоха сама промазывала, а Ракитный, Прищепа и Черняк настлали из камыша крышу, присыпали сверху травой кураем, а поверх нее глиной обложили. Два оконца застеклили. В углу землянки дед Лытка выложил из камня печь. Явдоха сходила в соседнее село к крамарю Полуботку, купила оковытой две бутылки, справила новоселье. Поплакала вдосталь, вспомнив Максима, какой это муж был, как любил, как заботился о ней.
Бабы сочувственно вытирали слезы. У каждого свое горе, потому и чужое понятно. А дед Лытка успокаивал:
– Ну, бабы, не хныкать! Чернь плачет – пан скачет, а теперь вон как: пан-лях плачет – чернь скачет…
Ракитный спросил:
– Тебе, дед, пожалуй, на восьмой десяток перевалило?
– А я в домовину скакать не собираюсь, я еще в Варшаву поеду, матери его ковинька. Ого! Я еще в сейм войду, так папы глаза вытаращат, как универсал им прочитаю. Мне бы с гетманом побалакать, а не тебе, Явдоха. Ну просто не верится, что ты с ним, как вот со мной, говорила.
– Говорила, дед. Вот так, как ты, стоял возле меня, слушал меня… – А что руку ей гетман поцеловал, не сказывала никому Явдоха: знала – не поверят, засмеют.
И вот был у нее свой угол, свое поле; два старых осокоря, осенявших когда-то веселую хату, теперь колыхали ветви над землянкой.
Проснется среди ночи, слушает тишину, крестится в угол на мерцающий огонек лампады перед божницей. Где-то теперь Мартын? Передали, пожалуй, ему уже в Чигирине про нее. Неужто не приедет в Байгород?
3
…Окна скудно пропускают дневной свет в горницу. Жарко натоплена кафельная печь. В красном углу под образом Иверской богоматери (дар патриарха Никона), ровно мерцает бледный язычок неугасимой лампады. Пахнет в горнице сухими травами, свежевымытым полом, крепким табаком.
Хозяин, Афанасий Лаврентьевич Ордын-Нащокин, думный боярин, посасывает вишневую прокуренную трубочку, искоса поглядывая на гостей.
Время обеденное. Но не на трапезу позвал Ордын-Нащокин важных бояр – князя Семена Васильевича Прозоровского и тверского наместника Бутурлина Василия Васильевича, Бутурлин всего только вторая неделя как воротился с Украины.
Третьего дня прибыло высокое посольство от гетмана. Привезли переяславские статьи. Собственно, все было решено еще до того, как Бутурлин с Матвеевым поехали в Переяслав. Но время беспокойное, дела докучные, хлопот с ними не оберешься. Войну начинать приходится не на год и не на два.
Бутурлин с самого приезда одно твердит:
– Чересчур своевольничает чернь на Малой Руси. Сподобил господь свою хоть слегка усмирить, как бы снова не набралась злого духа. Не токмо тамошние духовные люди жаловались, что от черни обиду терпят, но и некоторые из шляхты гетманской. Взять, к примеру, генерального писаря Выговского, полковника Полуботка, Сулиму или же послушать повнимательнее митрополита Сильвестра Коссова. Жалуются – мол, гетман Хмельницкий руку черни держит крепко. Сие предивно, понеже противоестественно.
Ордын-Нащокин кольцами пускал под потолок синий дым. Усмехался сам себе. Испуг Бутурлина только раздражал. Смешнее всего подозревать гетмана, будто он черни во всем попустительствует. Примолкли великородные бояре, когда сказал им о делах державных. Почему голос не подают? Выжидают, кто первый решится? А чего выжидать?
– Дело великое. Что и говорить.
Семен Васильевич Прозоровский заложил ногу за ногу, покачивая носком сапожка. Пестрым платком тонкого брюссельского коленкора утер потный лоб. Не поймешь, от натопленной печи, близко от которой стоит его кресло, жарко или оттого, что услыхал из уст Ордын-Нащокина…
Ближний боярин Бутурлин кряхтит. Вздыхает. Прожекты! Детские игрушки! Сколько лет Москва своим жила! Стародавним обычаем крепки. То-то! Ордын-Нащокин славы ищет. Вон сколько исписал бумаги! Недобро покосился боярин ни стол, заваленный кипами пергаментных списков, на книжные полки в простенках между окнами. Не боярское это дело. Что и говорить, худородный! Бутурлиным славы искать ни к чему. Еще до Романовых, слава богу, крепки были и всегда при дворе в почете. Вот поляков затронули – одно беспокойство. Малая Русь, известно, земля не чужая, сама просится. А вот о свейском королевстве нечего и думать. Зря замыслил Ордып-Нащокин это дело. Что там, на этих землях? Говорят, «исконные русские». Пускай и так! А что там доброго? Море Балтийское как лужа. Серое, мутное. Чуть снег выпадет – холод в тех северных землях собачий, печенка к ребрам примерзает. Кто-кто, а он хорошо знает, какие это земли… До ветру выйти среди ночи и то опасно… Но молчать не годится: вот и Прозоровский назвал прожекты худородного великим делом. Бутурлин, неторопливо потирая руки, тоже заговорил:
– Известно, Афанасий Лаврентьевич, государево дело говоришь. Но где нам сейчас о шведах думать? Нам бы с поляками управиться. Шведы нас не трогают, и мы их по будем трогать. Королева Христина тихая, ласковая, сказывают, книги читает, вышиваньем забавляется. Нам от нее докуки нет. Почто самим руки в костер совать?
Ордын-Нащокин постукивает согнутым пальцем по краешку стола. Молчит. Пусть боярин выговорится. Лучше знать все его мысли. Этот не Прозоровский, хитрить не умеет. Что на уме, то и на языке.
Бутурлин надувает щеки. Глубоко утонув широким туловищем в кресле, говорит:
– Малую Русь под высокую руку цареву взяли. Удержать бы ее. К нашей черни еще несколько сот тысяч новой прибыло. С ними справиться – нелегкое дело. Ты бы послушал, Афанасий Лаврентьевич, что про тамошнюю чернь посол гетманский Павло Тетеря рассказывает. Будет он у тебя, поспрошай…
– Лучше бы он тебе, Василий Васильевич, рассказал, зачем с панами сенаторами польскими заигрывает, зачем хулит гетмана своего. Уж не потому ли, что переяславские статьи ему не по нраву?
– Выдумаешь тоже! Ведь послом сюда приехал… – обиженно отмахивается Бутурлин. – Как же можно такое про Тетерю сказать!
Боярин знает – Тетеря человек разумный, шляхетный, с почтением к нему относится. Привез из Переяслава щедрые подарки. Одних ковров, пожалуй, тысяч на пять ефимков. И не от гетмана привез, а от себя да от Выговского. Но разве нужно рассказывать об этом Ордын-Нащокину? Бутурлин не скрывает насмешливой улыбки: мол, вертись, выдумывай, а на большое дело, коли понадобится, нас, родовитых, царь избирает.
Бутурлин ждет – сейчас его поддержит князь Прозоровский. Этот года два прямо из кожи лез, чтобы приняли но внимание челобитную гетмана Хмельницкого. Вышло как хотел. Успокоился, а что касательно свейского королевства, это теперь не его забота. Но Прозоровский как воды в рот набрал. Молчит, поблескивает своими заморскими окулярами, прячет глаза за стеклами. Выскреб волосы на щеках, обычая стародавнего не держится. не будь он в гостях, сплюнул бы со злости на красный ковер, что под ногами. Бутурлин недовольно засопел.
– Нет, негоже так, Василий Васильевич. Негоже! – твердо говорит Ордын-Нащокин, подымаясь с кресла.
Строго и осуждающе смотрит он на Бутурлина. Тот обиженно разводит руками: мол, твое дело.
– Оно, конечно, спокойнее на лежанке зады отогревать, – квасом надуться и отрыгивать… А тем временем враги коварные твою родную землю по кускам раскрадывают… Среди белого дня. Ничего не боятся, не скрываются, лезут в твой родной прародительский дом бродяги и воры, хватают у тебя из-под носа, а ты представляйся, что не видишь; только когда до лежанки доберутся, ухватят за бороду, тогда опомнишься, да поздно будет, Василий Васильевич. Поздно!
Говорил уже в великом гневе. Голос звучал высоко, горячо. Прозоровский согласно кивал головой. У Бутурлина под сердцем закипело. Погоди, бритый! Чего прицепился? Нашмыгал носом. Где ж такое видано, чтобы худородный его, великого боярина, поучал… Но Ордын-Нащокин не остановился на этом. Погрозил пальцем кому-то невидимому за окном.
– Не будет так! Не дадут люди русские, чтобы так было. Нет! Малую Русь взяли под свою опеку…
– Царь взял, – язвительно перебил Бутурлин. Подумал: «На-кось выкуси!»
– Царь, сиречь держава Московская, все люди русские, – с улыбкой возразил Ордын-Нащокин.
– Людей русских, особливо смердов, много, а царь наш, – упрямо настаивал Бутурлин.
– Без смердов воевать не пойдешь, Василий Васильевич, хлеба не соберешь, на печь и то не влезешь…
Ордын-Нащокин сжал кулаки, засунул их в карманы кафтана. Хотелось взять за плечи спесивого ближнего боярина, вытолкать за дверь. Отвернулся и поймал прищуренный, хитрый взгляд Прозоровского, Этот тоже горазд за чужой спиной сети ткать… Прячется за окулярами…
Прозоровский осторожно кашлянул. Сложил вчетверо платок, помахал перед носом, сказал степенно:
– Слова твои, Афанасий Лаврентьевич, разумны. Самое время сейчас о свейских делах поразмыслить и царю о том доложить, но…
– Господи! – Ордын-Нащокин прижал руки к груди. – Разве я говорю, чтобы сейчас же все делать? Идти войной на свейское королевство не сегодня…
– Может, они и так отдадут этот Ивангород… – Бутурлин все еще обиженно отдувался.
– Василий Васильевич, – горячо заговорил Ордын-Нащокин, – не «этот Ивангород», а наш, русский город Ивангород, а сверх того еще Ямь, Копорье, Орешек… А вспомни у поминки, которые мы позорно уплатили? А то, что от моря нас отрезали? Ты поговори с людом торговым – задыхаются. Гниет в амбарах товар, зерно… Чужие флаги гуляют по нашим водам… Давно пора громко сказать всем думным людям, всему боярству великородному: «Столбовский мир – постыдный мир». Это не мир, если нам на горло наступили и нам пришлось согласиться, Свейские короли Балтийское море замкнули, султаны – Черное. А нам что, издыхать? Да? Замыслы Хмельницкого на юге достойны всяческой хвалы. А надо еще о севере подумать. Надо.
Бутурлин молчал.
– Переяславские статьи, все, о чем просит гетман Хмельницкий, не тратя времени подтвердить. Отберем вместе с казаками наши отчины у поляков, возвратим Смоленск в лоно нашей державы, выйдем на Черное море, и о Балтийском подумать сейчас не лишнее…
– Ты гляди, Афанасий Лаврентьевич, как бы паны-ляхи за нашею спиной со свейским королевством не сговорились, с турками, татарами, с валашским и молдавским господарями…
– Всем нам того глядеть надлежит, – тихим голосом проговорил Прозоровский.
Ордын-Нащокин благодарно кивнул ему головой.
– Я свое на Малой Руси совершил, – спесиво заговорил Бутурлин. – Крымский хан теперь за Перекоп носа не покажет, король Речи Посполитой устрашен.
– Великое дело совершил, Василий Васильевич. Мудро, как муж государственный. И потому удивляешь ты меня теперь. Хочешь жить только нынешним днем. А нам такое житье – смерти подобно. На великой дороге стоит Москва! На этой дороге все предвидеть нужно. Все. Так будем же действовать единодушно, решительно. Возвратить все земли русские, держать в страхе татар. Турок из Азова выгнать. Между тем предупредить козни свейского королевства. Без Черного и Балтийского морей нет жизни для нас. Доподлинно так! Ныне с нами Малая Русь, завтра будет Белая Русь, Червонная и те люди, кои языка и веры с нами одной, кои под иными царями и господарями, кои на султанской каторге в муках изнывают, – будут все с нами, и всех купно в одной державе соберем.
– Добро, добро! – подхватил Прозоровский, когда Ордын-Нащокин устало опустился в кресло.
– Твою руку, Афанасий Лаврентьевич, на Земском соборе я держать буду, – сказал вдруг Батурлин.
Ордын-Нащокин вскочил. Встали Бутурлин и Прозоровский. Пожали друг другу руки.
За окном уже смеркалось.








