Текст книги "Переяславская рада. Том 2"
Автор книги: Натан Рыбак
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 51 (всего у книги 52 страниц)
15
Казалось, все уже было позади. Завернувшись в овчинный кожух, он сидел к кресле, усталыми глазами глядя сквозь открытое окно в сад, щедро залитый июльским солнцем. Оно, должно быть, изрядно припекало, потому что его конь Вихрь, но его приказу привязанный к серебряному кольцу коновязи у самого окна, выглядел совсем изнуренным. Солнце припекало, это бесспорно, иначе и не могло быть в июле месяце, но Хмельницкого знобило. Будь у него сила, взял бы еще один кожух и накинул себе на плечи. Звать кого-нибудь не хотелось. Теперь ему правилось одиночество. В опочивальне остро пахло полынью и мятой. И об этом просил он, чтобы травой посыпали ковры. Зажмурясь, можно было представить себе степь, а если еще ветер зашелестит ветвями яблони за окном, тогда совсем хорошо… Что ж, мог себе позволить и такую забаву гетман всея Украины Зиновий-Богдан Хмельницкий. Так и подумал про себя – полным именем.
Кто-кто, а он доподлинно знал: жить уже недолго. Когда? Сегодня? А может, завтра? А может, посреди ночи? А может быть, сейчас? Болезненная улыбка шевельнула пересохшие губы. Прикрыл глаза дрожащими ладонями. Увидел вдруг перед собой молчаливый, скорбный майдан, весь заполненный старшиной, казаками, посполитыми, увидел алмазный блеск слез на глазах у многих, услышал сдержанные рыдания. Пс такие рады привык скликать он. Но где та сила, которая может побороть недуг? Гуляй-День знал к низовикам. Чудак! Разве туда, на Низ, смерти запрещено ходить? Ей что палата князя, что простая хата, что степной шалаш или сырые окопы – все равно. Лишь бы, ненасытная, могла поживиться…
Никогда не было у него такого полного удовлетворения достигнутым. Доводись умирать года четыре назад – о, как мучился бы за судьбу края! Теперь знает – но оставит брат брата в беде. Хотя с Бутурлиным и повздорили слегка, но и тот, утирая слезы, твердил: «Ты, гетман, будь надежен: Москва слова своего не ломала и не сломает!»
Верно! Был в твердой надежде Хмельницкий. Эта надежда позволяла заглянуть в будущее. Сегодня он это будущее увидел на диво ясным и счастливым. Что ж, он все сделал для того, чтобы так сталось. Какие были у него грехи перед родным краем, и то искупил. Божий суд может встретить со спокойным сердцем и чистого душой. И правда, не помешало бы там встретиться с Кривоносом, Нечаем, Морозенком, Капустой, с теми тысячами казаков и посполитых, которые судьбу свою доверили ему, жизни по пожалели ради воли и спасения веры. Им он может глядеть прямо в глаза. Оправдал их надежды, не обманул, вывел край на добрый путь.
Радостно в мыслях, тепло на сердце, даже и не знобит уже так. Полная тишина стоит вокруг. Видно, все в доме думают, что он спит. Что ж, пусть дадут ему покой. Он, пожалуй, заслужил его. Лишь бы так побыть наедине, припомнить, что нужно, помечтать немного. Заглянуть в будущее. Больше всего думал он о нем нынче. Сам отметил это про себя и не удивился. Больше того – мысли были на диво добрые и спокойные. Даже Юрась не мог уже вызвать гнева и тревоги. Что Юрась? Опозорит и обесславит он только себя одного, даже пятнышка черного не положит на отца! Нет! Все знают, как хотел он, Хмельницкий, сделать из сына доброго казака. Не посчастливилось. Хорошо знает Хмельницкий: недолго быть гетманом Юрасю, хотя бы и весь радный круг кричал – ему булаву передать. Тяжела эта булава для слабых и неуверенных рук Юрася, ой тяжела! Не такие руки не могли ее удержать. А вот он держал почти десять лет без малого. Держал крепко.
Резкая боль в сердце, судороги в животе стерли улыбку с губ. Едва сдержался, чтобы не закричать. Схватился пальцами за грудь, тихо застонал. Боль не проходила. Закрыл глаза и тут же раскрыл их широко. Может, это она?
Негоже ему встречать смерть с закрытыми глазами! Негоже! Перемогая боль и муку, глядел в окно, но не видел перед собой ни развесистых яблонь, ни боевого своего копя Вихря, ни светлого окоема, голубою чашей смыкающегося над Чигирином.
Мысленно считал до ста. Это был испытанный способ. Пока досчитывал шестой десяток, боль постепенно становилась тупее, а когда доходил до ста, она, казалось, уходила глубоко, в какой-то закоулок измученного тела, и там выжидала удобной минуты, чтобы снова внезапно, по-воровски накинуться на пего.
Вытер пот с холодного лба. Вздохнул облегченно. Потянулся рукой к кувшину с водой. Расплескивая, налил в фарфоровую кружку, жадно глотал холодную воду, которая казалась ему в этот миг целительной.
Поставил кружку на стол. Точно прозревая, глянул и окно. Те же яблони, та же развесистая черемуха, тот же обтесанный ветрами столб коновязи, и Вихрь бьет копытом о поросшую травой землю… Все это он уже видел и, надо признаться, хотел бы видеть еще много лет… Где-то родилось чувство, что недуг готов отступить. И в самом деле, жить бы ему теперь да жить. Хотя бы с пяток лет, как милостиво сказал тогда Гуляй-День. А правда, и пяток хорошо было бы. А может, на трех сойтись с курносой? Ему самому этот торг с курносой показался смешным и нелепым. Хорошо, что посоветовал Ганне после его смерти уйти в монастырь. Лучше ей быть монахиней, чем испытать вечный страх оказаться в когтях злых заговорщиков. А то, что заговорщиков будет достаточно, это он знал твердо. Старшина начнет грызться за маетности и уряды. Твердую надежду возлагал на Пушкаря, Мужиловского, Богуна… Этих польской шляхте не купить, нет! А казаки и чернь – те от Переяслава не отступятся. Это уж наверняка.
Скрипнула дверь. В опочивальню вошла Ганна. Исхудала она за эти недели его болезни. Он хорошо видел это, и сердце еще сильнее терзала боль за нее.
– Что тебе, казачка? – спросил ласково и слабо сжал в своей руке ее мягкую, нежную руку.
– Как ты себя чувствуешь?
– Хорошо.
– Видел – не верит.
– Хорошо, говорю, – повторил он и добавил: – Скоро в Субботов поедем. Там отдохну.
Ганна глядела на него со страхом. Перемогая тревогу, улыбнулась, но горькою улыбкой.
– Поедем, Богдан. Сама вижу – тебе лучше становится.
– То-то же! Как полковники?
– Все тут. Хотят к тебе. И боярин Бутурлин тут.
– Что ж, еще немного отдохну, а тогда позовешь. Ужинать нам прикажи подать. Меда субботовского пусть принесут. Вот только жара спадет. Пусть еще обождут немного.
– Хорошо, Богдан.
– Как же, решила? – спросил он вдруг, заглянув снизу вверх в ее строгие, отуманенные печалью глаза.
– Решила, Богдан. Твою волю исполню.
– Если только ради меня, так не нужно.
– Нет, не только ради тебя. Так для всего края лучше будет. Да и мне легче будет. Одно скажу тебе – Юрась недолго удержит булаву.
– Знаю. Жестокая правда, но правда.
Он выпустил ее руку и вздохнул.
– Прости, что боль тебе причинила. Но кому же, как не мне, тебе правду говорить? Это мой святой долг перед церковью.
– Передо мной прежде всего, – глухо ответил Хмельницкий, и в голосе его зазвенели те давние льдинки, которых так побаивалась старшина. Это был тот Богдан, которого она впервые услыхала тогда, под Корсунем, и сердце Ганны горестно сжалось.
– Ты выздоровеешь, – с надеждой сказала Ганна.
Он хотел сказать в ответ «нет», но, чтобы не причинить ей боли, ответил:
– Конечно. И я так думаю. Поцелуй меня, – попросил он.
Ганна наклонилась к нему и крепко поцеловала. Ее слезы оросили его щеку, и он закрыл глаза, чтобы не видеть лица Ганны. Одну минуту ои сидел так и вдруг попросил:
– Прикажи позвать старшину, боярина Бутурлина, Юрася, всех… сейчас…
С беспокойством поглядывая на Хмельницкого, Ганна вышла из опочивальни.
…И вот они все стояли перед ним. Он указал рукой на скамьи и кресла, но никто не садился. Вот они, побратимы боевые! Мартын Пушкарь, Силуян Мужиловский, Иван Богун, Василь Томиленко, Тимофей Носач, – хоть и был сердит на него, а все же порадовался, что и он здесь, простил его. «Надо будет сказать о том», – мелькнула мысль. Вот и Федор Коробка, и Иван Искра, почему-то в сторонке держатся Выговский и Лесницкий. Боярин Федор Бутурлин здесь. Это хорошо.
Хмельницкий тихо обратился к нему:
– Прошу тебя ближе, пан боярин. Негоже тебе, вестнику царя нашего, далеко стоять в такую минуту.
Бутурлин подошел ближе, стал рядом с креслом, в котором сидел гетман.
Вошел Лазарь Баранович, с месяц назад избранный, по воле гетмана, митрополитом киевским вместо умершего Коссова.
В стороне от всех, неподалеку от Ганны, замер Юрась в голубом златошитом кунтуше, в новых сапожках с блестящими, посеребрянными шпорами.
«Не с этого должен бы начинать гетманство», – горько подумал Хмельницкий и отвернулся.
– Пан боярин, паны рада, – начал тихим голосом Хмельницкий, – простите, что нету у меня силы подняться и поклониться вам, как надлежит. Может, выздоровею, тогда так и сделаю. А теперь у меня великая просьба к вам – чтобы, когда я помру, похоронили меня в Субботове. Там, в Субботове, родился замысел мой – поднять весь народ наш на войну за волю и веру. Там, в Субботове, разгорелось пламя войны, которая освободила нашу Украину и воссоединила нас навечно с братьями русскими. Верю, что вы исполните мое желание.
Он перевел дыхание и немного погодя продолжал, обратив свой взгляд на Юрася:
– Сын мой! Избрали тебя гетманом не для забавы. Это помни. Не гордись временным господством. Уважай старших тебя, не обременяй подчиненных тебе людей посполитых тяготами больше того, сколько они могут снести. Не прилепляйся к богатым и не презирай убогих. Имей равную любовь ко всем… Не дерзай нарушать верность его царскому пресветлому величеству; как я один раз присягнул в Переяславе и до смерти остался верен присяге, то и ты таким будь. Если же поступишь противно сему, то всякое зло, какое произойдет от тебя, да отвратится от всех людей наших и да падет на твою голову.
Юрась понурился, заплакал. Он искал украдкой взгляд Лесницкого, но тот спрятался за широкую спину Пушкаря. Хмельницкий потер пальцами лоб, вздохнул и сказал громче:
– Паны рада, вам поручаю сына своего, поддерживайте его своими советами. Сами пребывайте в единстве и братстве. Смотрите! Учиненное нами в Переяславе – это судьба края нашего. Кто иначе мыслит – хочет обиды и поругания народу нашему. И народ ему такой измены не простит.
– Верь нам, Богдан, – твердо проговорил Мартын Пушкарь. – Твоего гнезда мы орлята. Не коршуны.
– Выздоровеешь, гетман! – горячо сказал Богун, сделав шаг к Хмельницкому. – Сии слова твои преждевременны.
– Не знаю, не знаю, полковники, – проговорил Хмельницкий. – Одним веселюсь, побратимы, – если уж суждено мне оставить этот свет, то покидаю народ наш не в сиротстве. Была у нас мачеха Варшава, а ныне нашли мы матерь свою – Москву. Это мать на веки вечные. Она не даст народ наш угнетать и мучить. Не даст! – с уверенностью воскликнул Хмельницкий.
– Не даст, ясновельможный гетман. Будь крепко надежен на Москву, – твердо проговорил Бутурлин. – Для того и прислал меня царь и все люди думные, чтобы сказал я тебе и старшине, всему народу о том.
Хмельницкий благодарно склонил голову.
– А теперь прошу вас, панове рада, прошу тебя, боярин, потрапезовать у меня в дому, оказать мне честь. Может, и я за стол сяду с вами.
Хмельницкий тяжело дышал и с трудом сдерживался, чтобы не закричать, потому что снова, снова вылезла откуда-то из тайников страшная боль и крепко впилась своими когтями во все тело.
Когда остался один в опочивальне, тихо застонал и начал считать вслух, ожидая, что и на этот раз боль отступит.
Через прихожую доносился в опочивальню стук тарелок, звон кубков, поспешные шаги слуг. Прижимая руку к сердцу, он уже досчитывал до ста.
Сто один, сто два, сто три, сто десять, сто двадцать…
Он сбился со счета. Окно точно покосилось. Яблони упирались верхушками в землю. Вихрь рванулся у коновязи.
Черемуха клонилась ветвями на помощь ему в самую комнату. Он перестал считать.
Боль не оставляла его. Кровавые пятна заслонили кругозор. Перемогая боль, он поднялся на ноги и кинулся к окну, чтобы набрать полную грудь свежего спасительного воздуха. Вот вдохнет его – и сразу полегчает. Но он не дошел, хотя от кресла до окна было всего шесть шагов. Земля убегала из-под ног, и Хмельницкий упал навзничь, уставясь в черные бревна потолка широко раскрытыми глазами, которые теперь уже ничего не видели.
Горестно и призывно заржал за окном Вихрь, но Богдан Хмельницкий уже не слышал голоса своего верного коня.
…Мартын Терновой еще издали заметил на пыльном шляху верхового, который бешено махал ему шапкой над головой. Сердце упало у Мартына. Он хорошо понял, что это за знак. С надеждой ждал он еще несколько минут, но когда верховой крикнул уже у самых ворот крепости: «Стреляй!» – Мартын понял: совершилась великая беда.
Перехватило горло, защемило в сердце, в глазах запрыгали ворота, казак на коне, высокий вал крепости. Мартын выхватил из рук пушкаря фитиль и поднес к запалу.
Одинокий выстрел разорвал напряженную тишину июльского дня, оповещая Чигирин и всю Украину, что не стало гетмана Зиновия-Богдана Хмельницкого.
16
Не прошло и года с того дня, как низовье и сечевое казачество, выстроясь походными рядами, прощалось с гетманом Хмельницким, еще не утих плач по нему в землянках и шалашах, над широкими плавнями грозного Понизовья, еще многие матери смахивали натруженными руками безутешные слезы с глаз, и катилось еще над селами и городами долгое эхо от похоронного звона в церквах и соборах. Славили кобзари и бандуристы великие победы над ляхами и басурманами, совершенные казачеством и посполитою чернью под булавою Хмеля, казаки-реестровцы, стоя на западных рубежах, еще горевали по гетману – а черные тучи уже вещали новую, страшную грозу на юге и западе.
Побежденная соединенными силами московского и казацкого войска, Речь Посполитая вынуждена была отказаться от своих домогательств на владение всею Украиной.
Шведы, безнадежно потоптавшись на одном месте, устрашенные решительностью русских стрельцов, начали уходить с польских земель, опасаясь, как бы из Полоцка не ударил на них боярин Ордын-Нащокин. Затаили свои намерения император Фердинанд и султан Мохаммед. Делал вид, что он в стороне, хан Магомет-Гирей.
Римский папа собрал в Ватикане своих нунциев, легатов и кардиналов. Не о божьих делах шла речь в папских палатах.
Мир, который радовал сердца посполитых в польском королевстве, истощенном войнами и своевольством собственных гетманов, князей и воевод, был для польского панства хуже чумы.
Стрелецкие полки отошли на южные рубежи. В городах и селах Украины было спокойно. Из царства Московского, из многих городов, непрерывно шли купеческие обозы. Везли муку и зерно, соль и селитру, меха и коленкор, железные изделия и фарфор, пушки и мушкеты для нужд войска казацкого. На больших дорогах от Переяслава, Чигирина, Умани, Белой Церкви, Киева, Полтавы, Корсуня, Винницы множество всякого люда, непрестанное движение телег и рыдванов, арб и карет, топот конских копыт…
И тут же, у обочины пыльного шляха, примостясь под покосившимся каменным крестом, одетый в домотканую свитку седоголовый простоволосый кобзарь под печальный звон старенькой кобзы сказывал прохожему люду о великих орлиных делах гетмана Хмеля, о пламени, которое разжег он, испепелив навечно господство шляхты польской, о славной Раде Переяславской, на которой объявлена была воля для всех, кто не хочет изнывать в неволе ляшской и басурманской. И слова кобзаревы не летят по ветру, не тают на земле, а впитываются сердцами, и в недолгой времени уже где-нибудь в селе, на завалинке возле хаты, положив руки на русые головы хлопчиков, повторяет их случайный путник. И казак, задумчиво поглядывая в сизую ковыльную степь, карауля, чтобы ворог внезапно не наскочил, зычным голосом, состязаясь с ветром, поет кобзареву песню, а полтавский полковник Мартын Пушкарь, сорвав с ветки спелое яблоко, держа его перед собой на ладони, повторяет печально:
То не чорнi хмари ясно сонце заступили,
Не буйнi вiтри в темнiм лузi бушували,—
Козаки Хмельницького ховали,
Батька свого оплакали…
Так входит и добрую землю щедрый посев, чтобы вскоре взойти обильным урожаем, заколоситься буйно, озолотив необозримое поле, чтобы блеснули на солнце, соперничая с его лучами, косы и серпы, чтобы звенела крылато над головами жнецов, над Днепром и Бугом, Десной и Днестром, Горынью и Тясмином рожденная в походах и боях славная песня:
А ни тую чорвону калину, гей, гей, та й пiднiмемо,
А ми нашу славну Украшу, гей, гей, та й розвеселiмо.
Но не хотят враги этого. Выговский решил – настал долгожданный час. Жолнерские хоругви, зализав раны, надели латы и шлемы, полученные в долг от императора и папы, и начали подкрадываться к рубежам Украины. Молодой гетман отправлен был в Могилевский коллегиум. За ним зорко присматривал Григорий Лесницкий. Почать, булава и все гетманские клейноды были в руках Выговского, и он всеми правдами и неправдами добился того, чтобы на время отсутствия Юрася Хмельницкого стать наказным гетманом. Но наказным он был только для голоты, как презрительно именовал сам посполитых, и для той старшины, которая держалась Переяслава, как пчела солнца…
В Москву посылались многочисленные грамоты с обещаниями верной службы царю и Москве, доносы на полковников, которые, знал Выговский, никогда не будут его союзниками в предательстве, сообщалось как достоверное, будто бы шляхта собирается на следующий год воевать крымцев, – все это для того, чтобы на Москве не могли и подумать, куда ж действительно двинется шляхта в самом скором времени. Между тем есаул Солонина поскакал в Крым, везя в Бахчисарай, хану Магомет-Гирею, почтительную грамоту Выговского с просьбой заключить договор на вечный мир и прийти на зиму с ордой, едва уйдут с Понизовья сечелики и низовики. Придя на Украину, орда возьмет столько ясыря, сколько заблагорассудится, возместит обиды, какие терпела от Хмельницкого и казаков, и если будет воля хана, то Выговский пойдет с ним воевать Московское царство.
Одновременно Выговский послал бывшего сотника, а теперь уже генерального есаула Цыбенка с универсалом от имени Юрия Хмельницкого к низовикам и Сечи – оставить свои стоянки и идти спешно под Каменец, откуда снова угрожает Потоцкий. На деле же предполагалось так: из Хотина ударят на казаков янычары, молдаване, поляки, вместе разгромят навсегда лиходейное казачество. Чтобы было вернее, Выговский написал в Хотин Сиауш-паше, предупреждая: на зиму собирается своевольное казачество походом на Хотин промышлять султанские города и крепости, и он, Выговский, как усердный слуга паши и султана, сообщает о том, ибо сам не в состоянии сдержать бунтовщиков, тем более что Москва науськивает их на турок. Выговский надеялся, что тех реестровцев и старшин, которые с ним не пойдут, удастся в роковой для края час усмирить – кого саблями, кого палками, а кого подачками.
Вот так рассчитал все Выговский, не подозревая даже, что Варшава между тем уже подыскала более подходящего предателя и отступника; считали, что за Выговским чернь и казачество не пойдет, да и знал он больше, чем дозволено наемнику. Пусть только он начнет, рассуждали в Варшаве канцлер Лещинский и великие региментари, а там гетманство будет отдано Тетере, а чтобы не было никаких хлопот с самим Выговским, велено было полковнику кварцяного войска в час, какой укажет Варшава, казнить Выговского смертью. О том, что гетманом будет Тетеря, последнему, по поручению канцлера, лично сообщил ротмистр Иероним Ястрембский, который находился неотлучно при Выговском, представляя в Чигирине особу короля как высокий комиссар.
На опасения, высказываемые его подручными, Лесницким и Сулимой, относительно черни, Выговский отвечал раздраженно:
– Пусть только казаки уйдут с Понизовья, орда свалится черни на голову, и крикнуть не успеют. Москва не опомнится, как польская армия перейдет наши рубежи…
Но не сталось так, как усердно рассчитывал и готовил Выговский… Первыми затрубили тревогу боевые трубы Полтавского полка Мартына Пушкаря. Поскакал в Москву полковник Силуян Мужиловский. Под Конотопом его перехватили единомышленники Выговского – генеральный есаул Павлюк и сотник Черныш, – ночью привезли связанного в Чигирин. Выговский поначалу льстил, уговаривал. Но когда Силуян Мужиловский плюнул ему в глаза и назвал предателем, Выговский осатанел, завопил, брызгая слюной:
– Черныш, припеки его железом, пусть знает мою гетманскую волю!..
– Собачья твоя воля, не гетманская! – презрительно крикнул Мужиловский.
Поднятый на дыбу, залитый кровавым потом, он с ненавистью глядел на Выговского, стоявшего внизу, на каменном полу подвала.
– Издохнешь, – вопил Выговский, – если не скажешь, кому еще из старшины известны мои замыслы!
– Одно скажу, – прохрипел Мужиловский, – не сбыться никогда твоим предательским замыслам, иуда! Одно скажу, – харкнул он кровью, – именем твоим потомки назовут всякое предательство, измену и ложь.
– Черныш! – закричал, освирепев, Выговский. – Кончай!
Глухо прозвучал в подвале выстрел. Как подрезанная, упала на грудь голова Мужиловского.
Наутро подручные Выговского, по его приказу, пустили слух – Силуян Мужиловский хотел изменить войску, продался польской шляхте.
Дошла весть до Носача – он был о ту пору на хуторе под Чигирином, – долетела до Федора Коробки, услыхал ее Василь Золотаренко, прибывший из Белой Руси… Богуну, который с полком стоял под Винницей, Выговский отправил письмо, чтобы тот твердо стоял на рубеже, потому что из Хотина идут турки…
Но в ту ночь, как погиб Силуян Мужиловский, сотник Мартын Терновой, сменив уже третьего коня, влетел в Путивле на воеводский двор, и взмыленный конь рухнул, подминая всадника.
Стрельцы помогли Мартыну выбраться из-под коня, судорожно бившего ногами.
Воевода князь Хилков, разбуженный среди ночи по государеву делу, взял из рук Мартына грамоту от полковника Пушкаря и, неторопливо надевая очки, придвинул ближе свечу. Читал внимательно, и Мартыну казалось – прошла вечность. Положил воевода грамоту на стол, прикрыл широкой ладонью. Поглядел сквозь очки на Мартына, налил в кружку воды и поднес своею рукой.
– Ступай отдохни, – сказал тихо.
– Пан воевода, а как же будет…
– Это уж не твоя забота. Иди, – строго сказал Хилков.
Когда Мартын, измученный дорогой, забылся тяжелым сном, из воеводского двора вылетел верхом стольник Троекуров в сопровождении десятка конных. На рассвете стольник прибыл в крепость Сухой Дол. Осадив коня у ворот, крикнул караульным:
– К князю Трубецкому по государеву делу!
Галопом промчался в распахнутые ворота и, соскочив с коня, бегом кинулся в покои князя.
Через полчаса трубачи в крепости затрубили тревогу.
Князь Трубецкой, уже с пристегнутой саблей, в шлеме, сидел за столом и своею рукой писал грамоту в Москву, стрелецкому воеводе Артамону Матвееву.
Подписал, вручил Троекурову:
– Не медля часа в Москву. А мы выступаем.
Из широко раскрытых ворот выезжала на дорогу конница.
…И не покинули свои зимовки низовцы и Сечь. Хмуро Поглядывал на есаула Цыбенка Иван Гуляй-День. Тщетно добивался есаул сперва повидать кошевого Леонтия Лыська, а затем уже говорить с низовиками. Федор Подопригора хорошо выполнял приказ Гуляй-Дня – чтобы и птица не пролетела через дозоры низовцев к Днепру. Не помогли есаулу Цыбенку ни гетманская грамота, ни пернач наказного. Подлаживаясь, сыпал обещаниями, лгал, будто бы наказной гетман пан Выговский хочет дать Гуляй-Дню уряд полковника на Украине, не то в Белой Церкви, а не то в самой Умани. Темень осеннего вечера приникала к слюдяному оконцу землянки, но еще темнее было на душе у Гуляи-Дня. Сердцем чуял недоброе. Приказал Подопригоре запереть есаула в надежное место до утра. Тот расходился, начал угрожать:
– Погодите, проведает пан гетман Выговский – всем вам качаться тогда на виселице за такую дерзость…
Кинул взгляд на Гуляй-Дня и Подопригору, язык прикусил, да поздно.
– Говоришь, гетман Выговский? – прохрипел Подопригора, подступая к Цыбенку. – А кто выбрал его на гетманство, спрашиваю тебя?
Есаул испуганно попятился, но крепкая пощечина догнала его жирную рожу.
– Шляхтичем засмердело, – с отвращением заметил Нечипор Галайда, все время молча сидевший в углу на скамье.
Есаула увели; он, всхлипывая, просился:
– Я, паны казаки, не по своей воле… Отпустите… Отблагодарю щедро…
– Обожди, – пообещал Подопригора, – мы тебя еще лучше отблагодарим, предатель!
…Оправдались злые предчувствия Гуляй-Дня.
Поутру в воскресенье, шестого дин месяца сентября, прибыл с верховьев отряд, наполовину пеший, наполовину конный. Низовики остановили их перед частоколом. Кликнули Галайду.
Нечипор разобрался быстро. Оказалось, это беглецы из руден и хуторов Выговского. Привели их Пивторакожуха да Григорий Окунь. Рассказали такое, что мороз по коже прошел у низовиков. Велел Гуляй-День, помимо кошевого Лыська, позвать десятка два простых сечевиков – пусть послушают. Неслыханное творилось на Украине. Замышлялась страшная измена. Выговский со своими однодумцами ломал переяславскую присягу. Демид Пивторакожуха, обводя языком пересохшие губы, кидал в толпу казаков тяжкие, суровые слова:
– Кабы не ушли к вам на Низ, замучил бы всех пес Выговский. Только и делает, что мучает невинных людей. Точно решил всех посполитых со свету сжить.
– Не такие хотели этого, да не вышло, – сказал Гуляй-День.
– А чтобы не вышло, так давайте скорее все на Украину, на Чигирин! – крикнул Окунь.
– Чтобы сюда татары пришли?! – воскликнул Галайда. – Не так легко все сразу сделать…
Хорошо знал Гуляй-День, почему хотел Выговский, чтобы казаки ушли с Понизовья: легче орде пройти тогда беспрепятственно на Украину… Григорий Окунь подошел к Гуляй-Дню, дернул за рукав.
– А мы с тобой вроде бы в один день в Переяславе были, присягу приносили на вечное братство…
Гуляй-День пригляделся внимательнее. Вспомнился январский день, майдан, полный народу, перезвон колоколов, пушечные выстрелы, беседа с гетманом, торжественный возглас: «Будем!» – и рядом посполитый в рваной шапке и сермяге… Окунь! Ну да, он! Радостно раскрыл объятия Гуляй-День, прижимая к себе узкоплечего Григория Окуня.
– Не попался, Окунь, панам на крючок? – улыбаясь, спросил Гуляй-День.
– Э, они, может, и сетями и вентерем ловили, да не повезло панам, не сварили из меня юшки.
– Зато горшую беду принесли они краю нашему, – сумрачно покачал головой Гуляй-День.
…В понедельник довбыши ударили в котлы под стенами Сечи. Остров Песковатый покрылся голубыми, зелеными, красными кунтушами, выцветшими домоткаными свитками, латаными сермягами, забелел рубахами, запестрел разноцветными китайками…
Кошевой Лысько силой отпихивал сечевиков, которые спешили к воротам, чтобы попасть в радный круг, кричал люто:
– На что вам с этими висельниками компанию водить!
Не послушались кошевого.
Пришлось и Леонтию Лыську идти на радный круг. Перекрестился тайком: пронеси, господи, твоя воля! Не пронесло.
Вытолкнули на телегу есаула Цыбенка, заставили под пистолетом сказать правду казакам. А услыхав черные слова, загудело казачество:
– Смерть Выговскому!
– Долой иуду!
– Отомстим за надругательство над памятью Хмеля!
– На Чигирин веди, Гуляй-День!
– Долой кошевого Лыська! – кричали сечевики.
– Долой подпевалу Выговского!
– Он Выговского руку держит! – закричал казак Лихабеда. – А ну-ка, дадим ему понюхать перцу.
Кинулся было кошевой Лысько наутек, но поздно. Крепко ухватили за руки сеченые казаки. Мигом скрутили сыромятным ремнем, кинули под телегу к Цыбенку.
– Милуйтесь, целуйтесь, иуды! – сказали с хохотом.
Снова довбыши ударили в котлы. Гуляй-День вскочил на бочку. Поднял руку.
…Точно ковыль, взвихренный ветром, колыхнулись казацкие лавы. Защекотало в носу, слезы выступили на глазах. Почуяло сердце, когда глянул на море голов, прилив горячей молодой силы.
Плечом к плечу стояли в рядах воины, пришедшие сюда на многих полков Украины. Были тут и чигирынцы, и миргородцы, и полтавчане, и хорольцы, и переяславчане, и уманцы… Прижимались друг к другу плечами вчерашние посполитые, черносошная чернь, буйная юность и седоусые, с сизыми оселедцами на головах, покрытых рубцами от вражеских сабель, закаленные воины. Низовой ветер гнал пенистые волны над плавнями, метал бунчуки над казачеством, нес в далекую степь, вдоль синих в утренней мгле берегов Днепра, звонкий перестук котлов и тулумбасов.
Гуляй-День развернул знамя, поданное ему Подопригорой, и над головами казаков высоко взмыл поднятый Гуляй-Днем малиновый стяг. Опаленный по краям, он гордо и ясно, как могучий парус, клонился к востоку, точно указывал дорогу казачеству.
– Товарищи! – полным голосом выкрикнул Гуляй-День, и замолкли казаки, затихли тулумбасы, тесное сомкнулся радный круг. – Товарищи! Злые вести долетели до нас. Останемся ли здесь выжидать, что сама доля даст, или же своими руками будем ее добывать? Это знамя дал мне собственноручно сам покойный гетман Хмель. Прощался со мною и сказал: «Москвы держитесь, таков мой завет. Скажи о том казакам».
– Это и наша воля! – выкрикнул кто-то из толпы.
– Славная память нашему Хмелю!
– Будь он жив, не бывать бы новой измене!
– Не дадим панам снова разорять край наш!
– Не дадим! – закричал Гуляй-День. – не дадим! Разгромим Выговского и его подручных. Московское войско уже выступило нам на помощь. Под этим знаменем стоял гетман Хмель при Желтых Водах, под этим знаменем стоял он на майдане в Переяславе в восьмой день января месяца тысяча шестьсот пятьдесят четвертого года. Так неужто ошибся он, отдавая нам это знамя?
– Не обесславим его! – возгласил Нечипор Галайда.
– Изменник Выговский с умыслом хочет, чтобы низовики и сечевики ушли отсюда, чтобы орде сподручно было пройти на Украину. А я мыслю, товарищи, что низовой кош пойдет под Чигирин, а Сечь останется беречь рубежи.
– Верно мыслишь! – кричали в толпе. – Справедливо!
– Так оставите ли, сечевики, кошевым Лыська? – спросил Гуляй-День.
– На кол Лыська! – грянула одним голосом толпа.
– Долой холуя Выговского!
– Долой собаку Лыська!
– Кому же быть кошевым? – снова спросил Гуляй-Деиь.
Сечевик в широких штанах, без рубахи, вскочил в середину радного круга, поклонился до земли на все четыре стороны, всякий раз касаясь оселедцем земли, заговорил:
– Выберем кошевым казака Сирка. Всем он хорош, и татары и турки его боятся – еще недавно с промысла над ними пришел. Такой казак, что самому Байде в побратимы годился бы…
– Выходи, Сирко, на радный круг!
– Выходи, Сирко! Покажи свою морду товариществу! – раздалось со всех сторон.
Упирался Сирко – статный, в зеленом кунтуше казак с длинными черными усами, с худощавым, точно вырезанным из бронзы загорелым лицом. Но побратимы сечевики вытолкнули его на середину радного круга. Сняв шапку и поклонясь на все четыре стороны, Сирко сказал просто: