Текст книги "Переяславская рада. Том 2"
Автор книги: Натан Рыбак
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 47 (всего у книги 52 страниц)
9
В горнице запахло любистком. Хмельницкий оглянулся через плечо. За окном, положив руки на подоконник, стояла Ганна. Она держала в руке пучок любистка и улыбалась ему.
– Что, казачка? – спросил ее с улыбкой, заглядывая в большие, глубокие глаза, глядевшие на него внимательно и, казалось, испытующе.
– Почто Юрася из Киева велел забрать? Пусть бы учился у могилянцев. Для него же лучше. А тут… – Замолчала и печально отвела взгляд.
– Что тут?
– Сам знаешь, снова Выговский да еще тот Лесницкий миргородский начнут свое. Крадут они у тебя сына, на твоих глазах ломают…
Хмельницкий хмуро взглянул на Ганну. Но она не замолчала. Продолжала еще настойчивее:
– Если хочешь, чтобы он на тебя похож был, то от этих панов сына своего держи подальше.
Вздохнула и отошла от окна.
– Ганна! – позвал он тихо. – Ганна!
Но она уже была далеко. Он долго глядел в сад, где качали ветвями развесистые яблони и вишни, и печальные мысли все осаждали и тревожили его.
Выходило так, что на Юрася надежды мало. Спросил себя: разве мысль эта новость для него? Нет! Горько и обидно было ему. Еще год назад и думать не приходилось о том, кому отдать булаву, а теперь все чаще беспокоила эта мысль, которой никому из своих побратимов-полковников не высказывал. Тяжкий недуг грыз ему сердце. По временам корчился от боли. Но побеждал эту страшную боль молча, наедине с собой, не доверяясь даже Ганне. Ему казалось: если он молча снесет этот коварный недуг, он победит его. Болезнь должна будет отступить. Но порой и другие мысли возникали среди ночи.
…Ушла Ганна. Исчезла в гуще сада. Ветер шуршал листвой, из далекой степи приносил на крылах своих горькие запахи полыни. Хмельницкий оторвал взгляд от окна и снова нагнулся над столом.
Трудное лето выпало. Едва удалось побороть козни шведов. И теперь еще, вспоминая их настойчивые домогательства, улыбался. А как носами закрутили паны Готард Веллинг и Якоб Тереншельд, когда отказал им в займе! Как удивились, когда он отказался вывести полк Ждановича из Перемышля! Не могли возразить против того, что по Сану живут русские люди и земля там русская и что он, гетман, должен своих единоверцев защитить. Еще больше диву дались паны послы, когда на их уговоры заключить союз с шведским королем услыхали в ответ:
Королю Карлу всегда желаю счастья и фортуны поенной. А было бы великою утехой нам, если бы король Карл всегда был в мире с царством Московским, поелику ого спокойствие и крепость – наши спокойствие и крепость. А какова сила пашей державы, вы сами теперь видите, паны послы.
Что могли сказать в ответ паны послы? Покачали головами. И добрый мед из субботовских подвалов в горло не шел. Вздыхали, подергивали бородки, попробовали зайти с другой стороны: мол, если Москва с польским королем помирится, не произойдет ли от этого примирения обиды для ясновельможного гетмана и всего гетманства? Он этого вопроса, ехидного и рассчитанного на полный успех, ждал. Сказал, поглядев в глаза послам:
– Разве слыхали вы когда-нибудь такое, папы послы, чтобы брат брата продавал в неволю? Чтобы мать от родного дитяти отступилась? Москва – нам мать родная. Из-за неправды, которую чинил нам король Ян-Казимир и шляхта польская, начала Москва войну с ним. Сие, паны послы, не должно забывать…
Окончательно растерявшийся и встревоженный, шведский посол, государственный секретарь и высокий советник Якоб Тереншельд сразу же после этой беседы с гетманом сообщил в лагерь под Фрауенбургом королю Карлу-Густаву:
«Мой всемилостивейший и мудрый повелитель! С нескрываемой печалью должен известить тебя, что переговоры с гетманом Украины Богданом Хмельницким закончились для нас поражением, более ощутительным, чем поражение на поле битвы. Хитрости и ловкости казацкого гетмана нет границ. Кроме милых слов, любезных улыбок, доброго вина, даже французского, ничего мы в резиденции гетмана не получили. Секретарь и переводчик, рекомендованный нам Радзеевским, флорентинец Юлиан Габелетто, исчез еще по дороге в Чигирин. С исчезновением его, как это ни досадно, связываю я то, что о всех подлинных намерениях наших гетман Хмельницкий хорошо осведомлен. Иезуит Оливерберг де Грекани пребывает за железною решеткой, и надежды на его освобождение мало. Более того, если бы и был он на воле, то еще не известно, кому же он искренне служит – нам, полякам или гетману. Одно достоверно – от Москвы гетман Хмельницкий не отступится и помощь войскам против Москвы не даст, скорее сам пойдет на нас войной. Уговаривал нас все время гетман, чтобы мы с московитами заключили мир и сообща воевали бы против турок. Полагаю, нам такие замыслы его на руку, и высокородный господин кавалер Готард Веллинг не замедлит, чтобы турки в Стамбуле вскорости об этом узнали. Не изволь, мой светлейший повелитель, гневаться на меня за неудачу переговоров; удивления достойно, но неоспоримо: ныне Украина – держава великая, богатая и не отлучная от царства Московского, и принудить ее стать своею провинцией можно, только применив силу. Но удостоверился я, что на силу будет отвечать гетман силой же – так есть ли нам выгода воевать на две стороны? Представляю эти мысли на твой светлый суд и льщу себя надеждой в недолгом времени своими глазами увидеть тебя и на словах доложить то, о чем на письме сообщать небезопасно».
…Уехали из Чигирина шведские послы.
Вскоре после того явился льстивый Осман-паша. Этот вроде бы только в гости приехал. С ним пока дело имел только гетманский кухарь Цимбалюк. Ежедневно варил ему плов с бараниной и жарил на сковороде карасей в сметане. Посол попивал медок, хвалил карасей из тясминских вод и, щуря узкие глаза, присматривался ко всему, что происходило вокруг. Две недели просидел Осман-паша в Чигирине. Кухарь Цимбалюк вечернею порой, разговляясь, как он сам говорил, чаркой водки, хвалился гетманским слугам:
– Вы поглядите только на басурманского посла – морда какая гладкая стала! Вот откормил кабана!
– Самое время заколоть, – сказал джура Иванко.
Цимбалюк погрозил ему порожней чаркой.
– При гетмане который уже год ходишь, а ума не набрался… Выдумал тоже! Как это можно посла таким способом жизни лишить?
– А другим способом можно? – ехидно спросил Иванко.
Цимбалюк махнул порожнею чаркой, наполнил ее горелкой из скляницы, которую держал в кармане, выпил, поднялся, сказавши:
– Пойду вечерю послу варить.
Но на этот раз Осман-паша дома не ужинал. Стояла на столе в его покое и остывала баранина, а ои сидел и развлекался в обществе послов польского короля – Казимира Бенёвского и Людвига Евлашевского, которые прибыли в Чигирин.
В этот вечер узнали в Чигирине – погиб в битве с поляками наказной гетман, полковник корсунский Иван Золотаренко.
В этот вечер но прикоснулся к еде гетман Хмельницкий, и зарыдала горько жена гетмана Ганна, и Иван Богун, сидевший за столом, побледнел и отодвинул от себя кубок с вином, услыхав печальную весть.
Слезы бежали из глаз Ганны, а она все крепче прижимала руки к груди. А Хмельницкий говорил с гневом:
– Господи! Смерть точно договор заключила с панами-ляхами!
– Вечная память и слава храброму рыцарю! – отозвался тихо Богун.
Ганна поднялась и вышла из горницы.
Хмельницкий проводил ее тревожным взглядом.
– Пусть поплачет наедине. Любила она его сильно, – сказал Хмельницкий. – Эх, не ко времени смерть твоя, друг Иван! Жить бы тебе да жить…
Долго продолжалось молчание. Погасли свечи в канделябрах, но гетман удержал руку Богуна, когда тот хотел зажечь огонь. Вздохнув тяжело, заговорил:
– Осман-паша не для развлечения сюда прибыл. Это нужно хорошенько понять. Тебя, Иван, позвал, чтобы ты о том знал. Выводи свой полк на травяные корма, в южные степи. Крепко стереги все дороги из Крыма, чтобы и заяц не проскочил. Мартыну Пушкарю, Осипу Глуху уже отписал. Они выступят тебе на подмогу. А мне здесь, видно, назавтра с панами поляками хлопоты начинать. Иди, Иван, отдохни, а поутру выступай. Будь здоров, брат.
Поцеловал Богуна в губы и вышел. Богун в темноте нашарил свой кубок и выпил его до дна.
– Славный рыцарь был Золотаренко, – произнес он вслух, выходя из горницы, – храбрый воин!
…На следующий день, едва только Хмельницкий прибыл в канцелярию, Капуста положил перед ним на стол челобитную негоцианта Вальтера Функе, задержанного в Чигирине за недозволенную скупку железа и перепродажу его татарам в Крым. По этому же делу должен быть в ответе купец Гармаш Степан да шведский негоциант Адам Виниус.
– Купца Виниуса придется отпустить, матери его копинька, а Гармаша судить согласно моему универсалу.
Хмельницкий коснулся рукой челобитной Вальтера Функе.
– А этот паук чего хочет? – Не ожидая отпета, сам начал читать. Прочитал и спросил вдруг: – Невольников в Кафе он купил?
– Он, – еще не понимая, куда клонит гетман, сказал Капуста.
– Что ж, скажи ему, – помилуем, отпустим на все четыре стороны, если всех невольников, которых купил у басурманов и держит в Кафе, отдаст нам.
Хмельницкий остановился на миг, поглядел в раздумье на Капусту и приказал:
– А ну-ка давай сюда этого Функе!
Через полчаса негоциант Валътер Функе предстал перед Хмельницким и узнал, что должен сделать, чтобы получить свободу и беспрепятственно выехать с Украины. Его глаза беспокойно блуждали но стенам гетманской палаты, и пальцы непрестанно шевелились. Низко поклонясь, он забормотал о том, что впутали его в эту досадную историю Адам Виниус и Гармаш, а если бы он знал о запрещении продавать железо, то и гроша ломаного не дал бы за пего. Кому, как не ему, уважать законы чужой страны! Этому учили его еще в детстве, на родине.
– И людей учили покупать? – спросил Хмельницкий, исподлобья поглядев на купца.
Функе смешался. Замолчал. Снова забегали глаза. Прятался от тяжелого и сурового взгляда Хмельницкого.
– Сколько невольников ты купил у татар?
– Тысячу триста душ, – дрожащим голосом ответил Хмельницкому Функе.
– Врешь, купец! – ударил кулаком по столу Хмельницкий. – Души ты не купил, тела купил, а не души! Заруби это на носу. Напиши письмо, чтобы этих людей сняли с кораблей и отправили сюда, и Чигирин. Когда все они будут здесь, получишь свободу. Понял?
– Ваша ясновельможность! Но ведь я заплатил татарам большие деньги. Я купил у них товар…
– Ирод! – крикнул Хмельницкий так, что стекла зазвенели в окнах. – Товар, говоришь? Люди товаром стали для тебя?
– Ваша ясновельможность… – Функе, с мольбой сложив руки, упал на колени.
– Тебя бы на турецкую галеру, как мучеников наших, чтобы до конца жизни прикован был к веслу, тогда узнал бы, как называть людей товаром! Пошел вон! Убери эту падаль, Капуста!
– Ваша ясновельможностъ! – взмолился Функе, – Я все сделаю. не губите меня, пан гетман! Деток малых пожалейте…
Пришлось казакам вытащить негоцианта за руки.
Грамоту, написанную Вальтером Функе, о доставке в Чигирин купленных им весной в Кафе невольников в тот же день повез слуга Вальтера Функе – Юлий Штольц.
Плохо кончилось дело для Степана Гармаша и его управителя. В конце июня в Чигирине генеральный суд судил их за измену.
На майдане над Тясмином, при многолюдном стечении мещан, казаков и посполитых, генеральный судья Богданович-Зарудный с красного помоста читал:
«Именем гетмана его царского величества Украины с войском, Зиновия-Богдана Хмельницкого генеральный суд расследовал и установил, что купец Гармаш Степан и управитель рудни Веприк мещанин Медведь Федор нарушили существующий запрет гетмана – под страхом смертной казни продавать железо в чужие руки, на пользу врагам края нашего и в ущерб и обиду краю нашему, вере и всем людям нашим. Купцов-иноземцев Адама Виниуса из Роттердама и Вальтера Функе из Франкфурта-на-Майне, как участников сего воровства, но людей, подвластных чужеземным державам, за пределы Украины выслать, взыскав с них на покрытие убытков деньгами с каждого по сорок тысяч гульденов…»
Богданович-Зарудный на миг остановился, взглянул на позорные столбы, к которым привязаны были преступники, окруженные стражей, и продолжал читать. Ветер разносил над майданом слова:
«Гармаша Степана и Медведя Федора казнить смертью через повешение в городе Чигирине на магистратском майдане, привязав каждому на грудь и спину таблички с надписью: «Вор, отступник, предатель». И каждому, кто будет проходить мимо позорных столбов, надлежит плюнуть в глаза этим злодеям, которые отечество и весь народ наш обманули и предали. Имущество преступников полностью отобрать в пользу военной казны.
Дано в Чигирине и утверждено гетманом Зиновием-Богданом Хмельницким».
Довбыши ударили в котлы. Закричал Федор Медведь, Гармаш потерял сознание. Функе и Виниус с ужасом глядели на толпу, которая грозною стеной надвинулась на них. Но вскоре их отвязали и повезли, окружив стражей, в замок. Женщины и мужчины грозили им кулаками, швыряли в них мусором.
На майдане среди народа стояли Григорий Окунь и Демид Пивторакожуха.
– Есть правда на свете, – то и дело повторял Окунь. – Слышишь, Демид, как голосит Медведь? Пойдем-ка плюнем ему в глаза, ворюге.
– Ой, братцы, не буду! – взмолился казакам Гармаш, но услыхал в ответ:
– Какие мы тебе братцы? Хитер! Под виселицей в родичи лезешь?
Не верил Степан Гармаш, что конец пришел. До последней минуты был спокоен: если не зять Лисовец, то Выговский выручит. Оттого молчал Гармаш и словом не обмолвился до конца, а мог бы… Как Капуста ни допытывался, он молчал. Увидел Гармаш на красном помосте Выговского. Тот стоял – и ни звука. Потащили казаки Гармаша через помост к виселице, вот уже ставят под виселицу. Гармаш закричал:
– Стойте… Важное скажу… Признаюсь…
– Живее делайте свое! – свирепо закричал казакам Выговский и взмахнул перначом.
Ничего не успел сказать Степан Гармаш. Через минуту уже, прикусив язык, качался в петле.
Выговский вынул платок из кармана и дрожащей рукой вытер мокрый лоб. Молча выслушал гневный укор Богдановича-Зарудного:
– Не в свое дело, пан генеральный писарь, вмешиваешься! Не тебе тут кричать и приказывать. Это нарушение закона.
Не помиловал Хмельницкий и генерального обозного Носача с генеральным скарбничим Иваничем.
– В сотники их, торгашей подлых! Следовало бы к позорным столбам выставить, да только заслуги былые под Пилявой и Зборовом уважил. Видеть их не хочу и слышать не хочу, – сказал он Богдановичу-Зарудному, когда тот закинул словечко, что хотят, мол, Носач и Иванич гетману в ноги пасть, чтобы милость свою к ним явил.
В тот же день Хмельницкий, собираясь вместе с Ганной в Корсунь на похороны Ивана Золотаренка, получил из Киева, от Яненка, привезенную гонцом грамоту, в которой сообщалось, что митрополит Сильвестр Коссов внезапно для мирян в бозе почил и что архимандрит Иосиф Гривна недвусмысленно намекает игуменам многих монастырей, собранным в Печерскую обитель, что ему, архимандриту, быть теперь митрополитом киевским.
– В бозе почил, – проговорил вслух Хмельницкий, глядя куда-то поверх головы Лаврина Капусты, сидевшего перед ним на табурете. – Наконец! Отпиши в Чернигов епископу Лазарю Барановичу: быть ему, не медля часу, в Чигирине.
Помолчал и добавил твердо:
– Быть ему митрополитом киевским. Давно получил на то благословение патриарха Никона.
…Корсунь встретил гетмана перезвоном всех церквей и соборов. Еще не доезжая до города, он вышел из кареты и теперь ехал верхом на своем белой масти Вихре, который, как бы гордясь, что несет в седле такого всадника, пританцовывал, взбивая коваными копытами легкое облачко пыли. Шумел над головой гетмана бунчук. Трепетало на ветру малиновое знамя. Звонко били тулумбасы. Чигиринцы, по десять казаков в ряд, прямо сидели на высоких, тонконогих конях, держа на плече обнаженные сабли. Следом за гетманом ехали Лаврин Капуста, Мартын Пушкарь, Федор Коробка, Иван Искра, Иван Богун; Силуян Мужиловский остался управлять в Чигирине.
Ганна прижалась в углу гетманской кареты. Сухими глазами глядела она сквозь открытое оконце на прямые улицы Корсуня. Здесь прошло детство, пролетела молодость. Здесь она впервые увидела Богдана. Здесь брат Иван поверял ей, своей единственной и любимой сестре, самые затаенные мечты о служении родному краю. В гору шел Иван. Своею отвагой и умом заслужил великий почет у гетмана и во всем крае.
Вот уже родной дом. Настежь распахнуты ворота. По обеим сторонам ворот стоят корсунские казаки, без шапок, с пиками в руках. Низко над крыльцом приспущены стяги. Двумя рядами по обе стороны дороги, от ворот до крыльца, застыли казаки в алых кунтушах.
Гетман остановил коня. Легко соскочил на землю. За ним спешилась старшина. Вышла из кареты Ганна. Стала рядом с гетманом.
Вот та минута, которой больше всего страшилась. Крепко сжала губы. Глядела прямо перед собой. Не опускала горячего взгляда. Гетман взял в свою руку ее локоть. На сердце стало теплее.
…Лежал в гробу наказной гетман, полковник корсунский Иван Золотаренко как живой. Лицо полковника было спокойно. Ветерок, залетавший в растворенные окна, пригибал пламя свечей. Не о такой встрече мечтали Золотаренко и Хмельницкий.
– Челом тебе, Иван! – громко сказал Хмельницкий и поклонился мертвому полковнику до земли.
– Братик мой… – прошептала Ганна и упала на грудь брату.
Хмельницкий увидел, как мелко задрожали плечи Ганны. Богун хотел помочь ей, но Хмельницкий движением руки остановил его.
Тихо и грустно было в большой палате корсунского полковника, в той палате, где когда-то Ганна Золотаренко смело и честно взглянула в глаза гетману Хмельницкому.
«Зачем ты так нелепо ушел от нас?» – подумал Хмельницкий. – Кому нужен был этот поединок? Снова шляхта по-иезуитски поступила».
Из рассказа есаула Тронька, который привез в Чигирин эту страшную весть, знал Хмельницкий, как все произошло. Казалось, своими глазами видел то утро и то поле битвы под стенами Вильны. Вот он, Иван, на свое гнедом коне принимает вылов польского забияки. Без кольчуги и забрала, на глазах у всего войска, выезжает он на поединок. Десятки тысяч людей вышли из окопов поглядеть, как славный казацкий полковник будет биться с польским полковником. Могучим и уверенным ударом выбил саблю из рук поляка Золотаренко и, не давая ему опомниться, ударом плашмя по плечу выбил противника из седла. Не хотел Золотаренко убивать врага, который вышел с ним состязаться один на один. Но враг по-иному мыслил. И когда Золотаренко, спешившись, хотел помочь ему подняться, тот выхватил из-под плаща пистоль и выстрелил Золотаренку в грудь.
– Рано ты ушел, Иван, – тихо повторяет гетман, и эти горькие слова его слышат Богун и Капуста, стоящие рядом.
– Вот кто мог бы быть моим преемником, – сказал ночью Ганне Хмельницкий, когда она сидела рядом с ним на скамье перед телом брата.
На заре прибыл воевода стрелецкий Артамон Матвеев со стольниками Троекуровым, Милославским и Морозовым.
Войдя в покой, они все низко поклонились гробу с прахом наказного гетмана, и Артамон Матвеев, расправляя плечи, произнес:
– Земно кланяемся тебе, наказной гетман, жалованный царскою милостью наследственным боярством. Храбрость твоя, отвага и разум вечной хвалы достойны.
Еще раз поклонились воеводы и стольники. Печально заиграли музыканты. Зазвонили колокола в церквах.
– Не тужи, гетман, – говорил Матвеев Хмельницкому после похорон. – Утратил ты верную руку, но весь народ твой тебе рука ныне. Сам о том знаешь.
– Одним утешаюсь, – проговорил Хмельницкий, – если и мне суждено уже собираться в дорогу, из которой нет возврата, оставляю родной край не в сиротстве.
– Твои труды ради освобождения родного края никогда не забудутся. Никогда не забудет этого, уверен будь не токмо Малая Русь, но вся Великая Русь и Белая Русь. Ты своего отвагой и разумом державным являешь пример служения матери-отчизне.
– Спасибо тебе, воевода, – растроганно ответил Хмельницкий, низко наклонив голову, и крепко пожал руку Артамону Матвееву.
10
Уже второй месяц недуг грыз Хмельницкого. Возникнув неожиданно, как и всякое несчастье, он приковал его к постели, наполнил недавно еще упругие и подвижные мускулы отвратительной слабостью, затуманил взор, сжимал безжалостною костлявою рукой сердце, не давал дышать.
Все раздражало. И то, что ходили в прихожей на цыпочках, что доносился оттуда монотонный, непрестанный шепот, что, входя в его опочивальню, домашние и старшина прежде всего справлялись о его здоровье, избегали говорить о казацких делах, старались своими неуместными рассказами развлечь его. А ему все это казалось детскою забавой и только. Еще больше наполнялось гневом больное сердце, и не хотелось уже ни говорить, ни глядеть ни на кого. Отворачивался к стене и в тысячный или в десятитысячный раз разглядывал алые розы, вытканные умелою рукой на голубом фоне ковра. Их было шестнадцать, и это число казалось ему добрым знаком, потому что числил под своего булавой шестнадцать полков. Но увидит ли он снова эти полки выстроенными в поле, услышит ли над головой шелест бунчуков и знамен, звонкие удары тулумбасов, победные трубы?.. Эти мысли только терзали сердце.
Ганна неотступно сидела в головах. Приносила питье и еду. Она-то не старалась развлекать. Глядела ему в глаза вдумчиво и ясно. И этот взгляд ее был красноречивее слов. И точно так же она читала в его глазах. И так, молча глядя друг другу в глаза, беседовали они и долгими днями, и бессонными ночами, при неверном мерцании свечей в канделябрах.
Да, Ганна видела все и знала все. Он в этом был глубоко убежден. И оттого, что она знала всю непреодолимую, как он думал, силу его недуга, можно было откровенно, без всяких опасений, вести с ней эту немалую беседу.
И правда, Ганна видела, как с каждым днем тают силы Хмельницкого. Точно кто-то положил ему на плечи тяжкую ношу и надломил их. Порою, поднявшись с постели, он по целым часам сидел в кресле, молчаливый и сосредоточенный, уставил вперед суровый взгляд.
Лаврин Капуста привез из Киева трех врачей.
Иоганн Белоу, Яков Курц и Богуш Балабан – все трое точно одной матери дети. на диво похожи друг на друга. Невысокого роста, в черных суконных кафтанах и туфлях козловой кожи, они появились перед гетманом однажды осенним днем, как три колдуна. Не обращая внимания на его неудовольствие, начали щупать ему живот, грудь, мяли суставы, выстукивали холодными пальцами спину, прижимали к сердцу каждый по очереди ухо, заглядывали в рот, старались, ухватив кончик языка, заглянуть глубже в горло, а потом лопотали между собой по-латыни.
Хмельницкий, закрыв глаза, впервые за все эти долгие дни и ночи усмехнулся. Он понимал каждое слово, сказанное врачами, и его смешила напыщенность, звучавшая в их пронзительных голосах.
Врачи вышли, и он услыхал, как Капуста за дверью обстоятельно и подробно расспрашивает их, а они, точно обрадовавшись, заговорили все сразу.
Потом Капуста сидел возле Хмельницкого и успокоительно говорил:
– Лекари, пан гетман, знаменитые. Вон тот, низенький…
– Они все трое низенькие…
Тогда Капуста принялся объяснять ннане:
– Тот, что сидел по правую руку от тебя, пан гетман…
– А они все время менялись, прыгали вокруг меня, как блохи…
Капуста засмеялся:
– Видно, тебе полегчало, слава богу!
– Уж не от лекарей ли? Они таки хорошо мне живот намяли.
– Так вот, самый знающий из них – рыжий итальянец…
– Ишь ты, а я всю жизнь думал, что итальянцы черные, – пошутил Хмельницкий.
Капуста поднял на него вопросительный взгляд.
– Ну, ну, рассказывай, не буду перебивать.
Вошла Ганна. Спросила озабоченно у Хмельницкого:
– Что сказали?
– А вот его спроси, – указал Хмельницкий рукой на Капусту.
Итальянец Иоганн Белоу утверждает, что это недуг сердца, вследствие заболевания в печени и почках, и прописал тебе, гетман, питье, которое должен ты употреблять трижды на день. Так уж ты, панн гетманова, понаблюдай. Ведь знаешь, как пан гетман следит за собой!.. – Капуста укоризненно поглядел на Хмельницкого.
– Буду пить, – согласился Хмельницкий, – если нужно, так и четыре раза на день. Только ты говоришь: знающий лекарь, итальянец, а я думаю – мошенник. Не бывает итальянцев по имени Иоганн Белоу.
– Пан гетман! – воскликнул Капуста. – У него аптека в Киеве, на Подоле, она считается лучшей в крае нашем. Ты уж мне поверь – прежде чем привезти его и прочих эскулапов, я о них справился надлежащим образом.
– Верю, Лаврин. А теперь скажи – комиссары польские здесь?
– Здесь.
– Бенёвский и Евлашевский?
– Да, пан гетман.
– Да оставь ты это «пан, пан», – не на раде мы с тобой! Для комиссаров, известно, вольготнее не со мной переговоры вести.
– Знают, что ты заболел…
– Радуются: помру скоро – легче тогда обмануть старшину.
– Богдан! – горестно воскликнула Ганна.
– Молчи. Мне спорить трудно. Скажи, Лаврин, нынче какой день?
– Четверг, – с тревогой ответила Ганна.
– Спасибо, казачка, а то завалялся, обленился и счета дням не знаю. Так вот, Лаврин, скажи комиссарам – в субботу буду говорить с ними.
– Стоит ли тебе…
– Для края нашего все стоит делать. Даже если сердце корчит от боли и если печенка и почки, как там наговорили тебе лекари, по могут никак управиться… Э, Лаврин! Слышал я, о чем лопотали по-латыни твои колдуны, хорошо слышал.
Капуста попробовал еще раз настоять на своем:
– Богдан, а может, поручить дело переговоров Мужилдовскому, Коробке, Богуна вызвать, Пушкаря?
– Нет. Вести переговоры с комиссарами буду я. Не для того девять лет все старания прилагал и жизни не щадил, чтобы позволить панам комиссарам обойти нас. О рубежах речь идет, Лаврин. Понял? О рубежах края нашего. И разошли гонцов во все полки, пускай на той педеле соберутся сюда полковники.
– Слушаю.
– Вот это другая речь. А чем хорошим угостишь?
– Малюга прибыл.
Хмельницкий оживился. Оперся локтями на подушку, спросил нетерпеливо:
– Что привез?
– Замыслы короля Яна-Казимира и шляхты как на ладони. В Стокгольме, через подканцлера Радзеевского, проведал. Но шведы уже стали принюхиваться к нему…
Капуста, точно опомнившись, взглянул на Ганну, Хмельницкий уловил его взгляд и сказал:
– Говори смело. Это не шляхтянка Елепа, а Ганпа Золотаренкова.
Ганна благодарно коснулась его руки, отошла к окну и села на табурет.
И радостно и больно было ей услышать эти слова в такие горестные, трудные дни.
– Твоя правда, гетман, – сказал после минутной паузы Капуста. – Иезуиты, видно, докопались, и хорошо, что Малюга спешно выехал.
– Хорошо сделал. Выздоровею – буду с ним говорить. Скажи ему: он мне роднее брата. Так и скажи. Пускай все грамоты, часу не медля, везет в Москву.
Хмельницкий кивнул головой Капусте. Тяжело опустил голову на подушку; снова из угла опочивальни надвинулся на него густой туман, сдавил грудь, не давал дышать.
Ганна кинулась к постели, но гетман уже не видел ни Ганны, ни Капусты, и снова над ним колдовали врачи, силой вливали в рот какое-то питье, приказали раскрыть все окна. Запах опавшей листвы наполнил опочивальню.
А в пятницу поздно вечером Хмельницкий в легоньком кунтуше сидел за столом и, не отрывая глаз от проворной руки писаря Пшеничного, следил, как она старательно водит гусиным пером по листу пергамента, и тихо говорил:
«Уведомление твое, твое царское величество, про виленское замирение до нас дошло, и за оное и за твою заботу о людях наших и крае нашем зело тебе благодарны и земно кланяемся тебе в ноги. И что ты, государь, лукавую шляхту не послушал и не отступился от нас, за то тебе слава в веках и благодарность потомков. Как верные слуги твои, мы радуемся сему договору, но только же, как верные слуги твои, которые неправду и обман панов-ляхов знают доподлинно и гораздо лучше кого бы то ни было, говорим тебе: они, паны-ляхи, договора этого держаться не станут. Ведь и прежде того они ничего но учинили тем людям, которые твое имя государево бесчестили и поносили. От сейма до сейма, на протяжении десяти лет, они спе дело покарания злоумышленников оттягивали, хотя крест на том целовали многократно. Такая обида и такая неправда от панов и короля ихнего перед богом и тобою, государь, подтверждается и тем, что Речь Посполитая уже много десятилетий ведет воину не токмо супротив народа нашего православного, но и против веры пашей, и потому дружбы и ласки от них нам никогда не будет, доколе Речью Посполитой управляет лукавый Ватикан. А ныне они сей договор для того уложили и целовали крест, дабы получить передышку и меж тем договориться с султаном, ханом и иными державами – снова тебя, государь, воевать. Что ж, если и вправду ляхи твое царское величество на корону польскую и княжество литовское избирают, то зачем же они воеводу и каштеляна познанского Войницкого послали к цесарю римскому Леопольду, просить родного его брата к себе на королевство? Послы польские прибыли на Москву двенадцатого октября минувшего года и вели переговоры с боярами, а еще допрежь того послали шляхтича сенатора Пражмовского, который и на Москву ездил, и к князю Ракоцию с короной, скипетром и яблоком – его просить. Все сие вышесказанное – доказательства ляшской неправды и коварства. Посему можно предвидеть, что они виленский трактат соблюдать не будут, и кто знает, будет ли еще оный договор одобрен сеймом? Видя вышереченные неправды ляшские, мы веры дать ляхам не можем, ибо знаем доподлинно, что они нашему народу православному недоброжелательны».
Кончил диктовать. Нетвердою рукой налил в кружку целебного питья, прописанного врачами, выпил через силу – такое оно было горькое.
– Что они, аспиды, полыни туда насыпали?
Пшеничный удивленно поднял глаза на гетмана. Угодливо повел носом.
– Сие мне неизвестно. А если такое ваше повеление – справлюсь мигом.
Хмельницкий покачал головой. Испытующе поглядел на писаря. Подумал:
«Ишь, как разнесло его на гетманских хлебах да паляницах!»
Невольно вспомнил Свечку. Сказал вслух:
– Эх, Федор, Федор…
Пшеничный, склоняя низко голову, заметил:
– Ваша ясновельможность, меня наречено Филиппом…
– Дурень! – без гнева сказал Хмельницкий, – Не о твоей особе речь. Подай грамоту и исчезни. И рот на замок. Понял?
– К вашим услугам, ясновельможный пан гетман.
И когда Пшеничный уже был у дверей, крикнул:
– Пшеничный Филипп!
Тот, резко повернувшись, замер в ожидании.
– Ты честный казак?
Пшеничный заморгал глазами. Господи! Что бы сие означало? Где ошибка? Что натворил?
– Спрашиваю тебя. Почему молчишь? Говори!
Гетманский приказ прозвучал гневно.
– Честный, ваша ясновельможность, – не совсем уверенно поспешил ответить Пшеничный.
– Тогда отвечай. Если бы польский король призвал тебя и сказал: «Вот что, пан писарь, даю тебе знание сенатора и маетность, лишь бы ты отрекся от веры своей и края своего», – согласился бы?
– Ваша ясновельможность…
– Ты отвечай коротко.
– Нет! – решительно ответил Пшеничный и сделал шаг от дверей, – нет, пан гетман, и не потому, что перед вами говорю, а сказал бы это королю польскому в глаза.








