355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Натан Рыбак » Переяславская рада. Том 2 » Текст книги (страница 34)
Переяславская рада. Том 2
  • Текст добавлен: 16 апреля 2017, 18:00

Текст книги "Переяславская рада. Том 2"


Автор книги: Натан Рыбак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 52 страниц)

4

…А повый день принес множество новых забот.

Хмельницкий сидел перед митрополитом Сильвестром Коссовым. Нагнув голову, митрополит глядел на него сурово и недоброжелательно.

В распахнутые окна ветер приносил запахи черемухи, задумчивый шелест листьев. Не хотелось видеть ни Коссова, ин архимандрита печерского Тризну, усевшегося поодаль в кресле.

Сильвестр Коссов хитрил. Ты, мол, один нам повелитель и владыка, а бояре нас не уважают. Вот в Киеве на наши вотчинные земли зарятся, замыслили отлучить их от наших владений. Брешут – будто крепость учнут строить.

– Крепость здесь весьма потребна. Тебе же спокойнее будет. Разве мало тебе земли, пан-отец? – перебил Хмельницкий жестким голосом нескончаемую митрополитову речь и тут же пожалел, потому что Коссову только того и нужно было.

– Не почитаешь, гетман, святую церковь! Смирения перед богом нет у тебя. Гордыня до добра тебя не доведет!

Угрожающе поднял руку, сверлил воздух скрюченным пальцем.

– О земле заботишься премного, а мирянами пренебрегаешь. Не знаешь, как им трудно приходится, – сказал, не утерпев, Хмельницкий.

Коссов даже подскочил в кресле, завопил:

– Пан гетман! Не гневи меня… – Схватился за грудь, захлебнулся сухим кашлем.

Хмельницкий подумал: «А, чтоб ты лопнул!» Но Коссов вытер платком, обшитым по краям брюссельскими кружевами, побелевшие губы, тяжело перевел дыхание, продолжал:

– По твоему повелению у игумена черниговского Зосимы железо забрали, колокола с монастырских звонниц сняли… Это суть деяния антихристовы. За это ад и лютые муки в аду… За это перед самим ликом спасителя стоять тебе в ответе.

Коссов перекрестился.

Хмельницкий расправил плечи, откинулся на высокую, обитую кожей спинку кресла, засмеялся.

– Не стращай, пан-отец! Сказал уже Зосиме – грех на себя беру. От слов своих не отрекаюсь. – Разгладил усы и спросил вдруг: – Зачем с варшавскими иезуитами переписываешься?

– Бога побойся! – замахал руками Коссов.

– И тебе его бояться надлежит, понеже ты ему, как сам говоришь, первый слуга в краю нашем. Грамоты, писанные твоею рукой, у меня… Мой тебе совет: оставь надежду на иезуитское отродье, ежели хочешь дожить свои век на митрополичьем престоле.

– Не ты меня на него сажал! – закричал Коссов.

Тризна закрыл лицо руками, как бы подчеркивая – сколь ужасно слышать такое!

Хмельницкий смерил его презрительным взглядом.

– Не прячь глаза, пан архимандрит. – Обратился к Коссову, – Твоя правда, не я тебя на престол митрополичий сажал, но, пан-отец, спихнуть тебя с него смогу, ты мне поверь.

На миг Коссов даже онемел от ярости. Тризна вскочил на ноги.

Забыв об апостольских увещеваниях своих, брызгая слюной, Коссов закричал;

– Боярам московским продался, короля Яна-Казимира предал, с султаном союз заключил, к татарскому хану в Крым на поклон ездил, с католичкой ложе делил и с нею же в православной церкви венчался!..

Безумными глазами глядел на Хмельницкого, взвизгнул, точно кто-то прижег его:

– Кто ты еси? Антихрист! Изменник! Хлоп! Геенна огненная тебя ждет! Мука лютая и позор в веках…

Коссов изошел злобой и затих, упал в кресло, обессиленный… Страшился, зная нрав Хмельницкого. Ждал – сейчас за саблю схватится. Уловил подслеповатыми глазами– не было при гетмане сабли.

Но Хмельницкий не шевельнулся. Сидел в кресле, точно не ему в лицо кинул митрополит обидные слова, не его оскорбил только что… Сам себе удивлялся. Знал: будь это год или два назад – схватил бы этого старца за бороду, кинул себе под ноги, заставил бы на коленях молить о прощении. Но теперь было другое время. Теперь испытывал спокойствие, которого прежде не хватало. Была уверенность, которой ждал и жаждал. Оскорбление из митрополичьих уст не затронуло его, не поразило в сердце. Понял в эту минуту: спокойствие, уверенность и равновесие пришли после январского дня в Переяславе.

У архимандрита Тризны тряслись руки. В глубине души он последними словами поносил митрополита за чрезмерную злобность и неосмотрительность. Но немало удивлен был Тризна, а тем более сам Коссов, услыхав тихие, спокойные слова Хмельницкого, в которых звучали насмешка и презрение:

– Напомню вам, святые отцы, слова мудрые: обида теряет свою силу, если ее презирают, и вселяет веру в себя, если из-за нее гневаются.

Смерил холодными глазами Коссова и Тризну и сказал отчетливо:

– Я презираю вас, паны шляхтичи. Презираю.

Поднялся, сделал шаг к креслу Коссова, Тот поднял руку, как бы желая защититься.

– Не бойся, – засмеялся Хмельницкий, – руки пачкать не стану. Говоришь, продался? Нет! Народ наш, славный и мужественный, с русским братом воссоединил, дабы едины были мы на веки вечные. Знаю, тебе это не по нраву, не с руки. От присяги Москве ты не случайно откручивался. Спишь и видишь унию. Не будет так. Не будет! А что королем и султаном меня коришь, о том ведай: ради счастья края нашего, ради воли его, если понадобится, и и с сатаной из одного кубка пить стану… Думал, в тебе хоть кроха веры есть. Нету!.. Не пан-отец ты, Коссов, а пан шляхтич и вероотступник. Той же кости, что и Ерема Вишневецкий. Казалось бы, одному богу молимся с тобой, а разное просим у него для людей. Ты ярма людям просишь, а я – воли! Пути у нас разные.

Хмельницкий замолчал. Стоял над Коссовым, высокий, широкоплечий, глядел на митрополита сверху вниз, точно раздумывая, что предпринять, и, как бы одолев искушение, сказал погодя:

– Мое повеление тебе – с ляхами да иезуитами игрушки брось. Обожжешься. Своим епископам да игуменам головы не смущай. Супротив войска да людей русских паутину не тки. А иначе будешь поступать – вини себя и своих советников в белых сутанах. На том прощай.

Повернулся и пошел к дверям неторопливым шагом, рассыпая звон серебряных шпор, приминая коваными каблуками красных сафьяновых сапог драгоценный персидский ковер.

Не оборачиваясь, хлопнул дверью.

Жалобно зазвенело венецианское стекло в высоких окнах митрополичьих покоев.

– Антихрист! Истинно антихрист! Боже, ниспошли смерть лютую на голову его, адские муки на весь род, сократи век ему!

Одним духом выговорил все это Коссов, молитвенно вознеся руки к голубому потолку, с которого на золотых цепях свисала люстра дутого стекла.

– Аминь! – прохрипел Тризна, осеняя себя крестом.

…Хмельницкий прямо сидел в седле. Иноходец высоко выносил копыта, рубил подковами утоптанный шлях. На некотором расстоянии от гетмана ехали казаки. Люди останавливались, присматривались и узнавали гетмана. А он ехал не торопясь. После воздуха митрополичьих покоев, насыщенного запахами сухих трав и ладана, хотелось подышать степным низовцем, чтобы выветрился поповский дух, чтобы чернорясникамн и не пахло…

Не поехал в магистратский дом, где ожидали его к обеду полковники Яненко и Мужиловский, а свернул на Подол.

У Софийских ворот стояла толпа селян в серых свитках. Увидав Хмельницкого и узнав его, посполитые поснимали шапки. Он тоже снял шапку, поклонился. Баба в пестром очинке всплеснула руками, охнула счастливо:

– Господи, гетман нам кланяются…

Мужики засмеялись.

– К митрополиту в гости? – спросил их Хмельницкий, чуть придержав коня.

Откликнулся низенький, прижимая вытертую шапку к груди:

– Сказывают, вечерню сам святой отец его преосвященство править будет…

Чуть не сорвалось с языка: «Лучше в шинок ступайте. Зачем брехуна слушать…» Дал коню шпоры и погнал в галоп, подальше от греха.

На Подоле ветер плеснул в лицо запахом рыбы, шумом и гомоном взбаламученного людского моря, криками торговцев, перезвоном железа – у самой дороги голые по пояс кузнецы вызванивали по наковальням пудовыми молотами, точно в цурки-палки играли. Горны обдавали жаром. Летели над головами искры.

Хмельницкий отпустил поводья и, окруженный свитой, поехал вдоль берега. Народ расступался, неторопливо давая дорогу. Есаулу Лученку то и дело приходилось покрикивать:

– Берегись!

Хмельницкий зорким глазом схватывал людскую толпу, коз и лошадей, стада овец за загородками, ряды рундуков, дивчат и баб возле них, высокие, снежно-белые чалмы и пестрые халаты восточных купцов, проворных цыган, вертящихся в толпе, и дальше, за шумным, волнующимся морем людей, на синих водах Днепра, длинные челны и струги.

Краснорожий парубок с коробом через плечо орал как недорезанный:

– Пампушки с чесноком! Кушайте, добрые люди, угощайтесь! На грош – одна, пара – три гроша!

Какой-то дядько в черной смушковой шапке, сбитой набекрень, погрозил ему кулаком.

– Я тебе дам – три гроша пара. В носу зачешется!

Баба в вышитой безрукавке приговаривала монотонно, как молитву:

– Вареники с вишнями, вареники с вишнями, еще и в сметане… Берите, люди добрые, берите, рыцари…

И, перекрывая ее монотонный голос, доносился басовитый возглас:

– Учу, как из мушкета первым выстрелом иезуиту в самое его гадючье сердце попадать!

Перед доской, на которой был намалеван лысый монах-иезуит, стоял коренастый человек с мушкетом в руке, а вокруг него толпились казаки и мещане.

– Кресты из святой земли! Наденешь на шею – все хворобы, все беды пропадут, как сои дурной! – обещал монах в убогой скуфейке, размахивая связкой крестиков над головой.

– Благовония, какими сама королева свейская умащается! Берите, дивчата, дешево отдам! – зазывал торговец в долгополой чумарке, рябой, с плоским лицом.

Ржали лошади. Ревели волы. Лаяли у возов привязанные к колесам собаки. Пригибаясь до земли под тяжестью связанных веревкой мешков, шагали, кряхтя, носильщики, прокладывая себе дорогу в толпе бранью и проклятьями.

Среди арб и телег поблескивали на солнце новенькие, выкрашенные в красный и синий цвет, панские колымаги и рыдваны на высоких колесах. Пани в кунтушиках с меховыми отворотами, подбирая юбки, отделанные понизу шелком, мелко стучали сапожками.

Хмельницкий вздохнул и выехал из этого пекла. Задержался взглядом на синей дали, где светло-зеленая степь сливалась с небом. Где-то там, на западных землях, шли в это время бои, брали приступом крепости казаки, гремели пушки, падали со стен обваренные смолой воины… Где-то там размахивал булавой Золотаренко…

А всего неделю назад и он сам обок с воеводой Шереметевым под Уманью гнал разгоряченного коня, стоял, склонясь, над замученными Галайдой и Лазневым в шатре Станислава Потоцкого. Но жизнь шла своим чередом, люди жили своим делом, своей заботой, и хотя было в этом нечто не совсем понятное ему, даже как бы обидное, но в то же время возникала радость: «Когда бы еще так могло быть? Вот она, та самая уверенность, вера в свои силы, вера в себя, вера в свободу края родного! Это все теперь почувствовали – и чернь, и казаки, и шляхта православная… Переяслав это дал! А вот митрополиту Сильвестру Коссову и всем иже с ним такое не по сердцу».

Уже поворотил коня, собираясь ехать назад, по задержался, увидав над приземистой хаткой с двумя подслеповатыми слюдяными оконцами доску с надписью: «Путник! Войди сюда и отряси заботу с души своей». А чуть пониже тою же рукой было начертано по-латыни: «Hiс habitat felicitas» («Здесь живет счастье»). Хмельницкий улыбнулся. Долго не раздумывая, слез с коня, кинул поводья казаку и сказал Лученку:

– А ну-ка, есаул, зайдем да поглядим, где счастье живет…

На миг подумал: вот как просто! А сколько людей мучаются, страдают и умирают, так и не увидав этого счастья! А оно вон где, здесь, на Подоле, у них под боком живет!

Нагнув голову, едва протиснул свои широкие плечи в узенькую дверь. Толкнул ее ногой. В корчме было чадно. В углу на помосте сидели музыканты. Скрипка, бубен и цимбалы. За прилавком хозяйка расставляла на подносе чарки, медведики, куманцы, графины. Пахло жареной колбасой, чесноком, защекотало в носу от запаха питьевого меда.

Сел с Лученком за стол. Шапку положил рядом на скамью. «Без нее не так быстро узнают», – сказал сам себе. На них и в самом деле не обращали внимания. Дивчина с нитками монист и дукатов на шее, в вышитой сорочке, оправленной в исподницу, протопала сапожками к столу и, поклонясь, певуче спросила, что панам угодно. Получив ответ, не замедлила поставить перед Хмельницким и есаулом куманец меду и две чарки.

Лучепко озирался по сторонам. В корчме было несколько казаков, пели они неразборчиво, нестройными голосами. Немного подальше, у стены, сидели двое эфиопов в чалмах, а за ними с десяток селян; рядом с музыкантами двое монахов что-то рассказывали друг другу, стуча себя в грудь. Лученку такое общество не очень пришлось по душе. Другое дело, кабы один был, а то…

Хмельницкий попивал медок. Расстегнул кунтуш, рубаху. Оперся локтями о стол, прислушался к гомону. Невольно подумал: вот зашел он сюда, сразу видно – не простой человек, вроде бы пан, а никто и внимания не обратил. Однако Хмельницкий ошибся.

К столу подошел старичок. Седые усы закрывали ему рот и подбородок. На нем был зеленый выцветший кунтуш, а сбоку, на красном поясе, висела кривая татарская сабля в украшенных инкрустациями ножнах.

Хмельницкий подвинулся на лавке. Сказал радушно:

– Садись, казак!

Старик охотно сел. Толкнул локтем Хмельницкого. Блеснул глазами из-под насупленных бровей, удивился:

– А узнал казака, пан гетман!

Лученко покосился на старика.

Хмельницкий тихо спросил:

– А кто ж тебе сказал, что я гетман?

Старый задвигался, замахал руками, обиделся:

– Да разве мне память затуманило? Вот ты меня забыл, да и откуда тебе всех помнить, много нас у тебя… А чтобы я не узнал тебя?.. Что ты!

– Ты не шуми так, дед, – попросил Хмельницкий. – А то…

Старичок догадался. Подмигнул хитро:

– Не хочешь, чтобы люди узнали… Нехай!

– Еще меду, дивчина! – крикнул Лученко, угадав желание гетмана.

Хмельницкий налил из поставленного на стол куманца меду в кружку, пододвинул деду. Тот взял ее цепкими пальцами, глянул довольно на гетмана.

– Я тебя под Пилявою видал…

– Давно это было…

– Известно, не месяц назад. Мне уже тогда шестой десяток кончался.

– Теперь сколько?

– А я не считал. Нехай моя баба считает, то ее забота.

– Что ж, выпьем? – предложил Хмельницкий.

– Выпьем, – согласился старый. – Твое здоровье! Будем!

– Будем! – ответил Хмельницкий.

И в памяти сразу возник январский день, майдан, полный народом, и тот громовой отклик от самого сердца: «Будем!»

– И я в Переяславе был, – сообщил старичок. – Ты меня не видал, а я тебя видел. Ты вроде бы малость похудел, но это лучше – нам с тобой в наши годы сало только помеха.

Господи, да это тот самый дед! Вспомнил. Ведь это он глядел ему прямо в глаза, каждое слово ловил. Стоял перед красным помостом с батожком в руках, опираясь не него… И, обрадовавшись, Хмельницкий сказал о том деду:

– Э, да у тебя, я вижу, память добрая!

Дед так и подскочил на скамье.

Лученко цедил медок, поглядывал по сторонам.

– А на Икве тогда хорошо ляхам припекли! Покойник Кривонос дал-таки им перцу! Да и ты тогда на коне скакал красиво! Как ветер! Куда там!

– Много лет утекло.

– Известно. А мы тогда, пан гетман, сомневались в тебе. Куда наклонишься? До короля, а не то до басурманского султана… А напрасно сомневались. Ты надежды оправдал наши. За то и любим тебя, хоть и на руку крут, и панам потакаешь… Потакаешь! Э, ты не перечь, не гневи на правду. Она глаза колет, а кто тебе скажет ее, как не я? Никто не скажет, – уверенно проговорил старик.

– Тебя как величать, казак?

– Ты от слов моих не беги. От правды, гетман, не сбежишь. Она все равно нагонит. А звать меня Онисим Многогрешный.

– Много, видать, грешил род твой, – пошутил Хмельницкий.

– Не считал тех грехов. Не к святым в реестр собираюсь…

Дед замолчал, налил гетману и себе меду. Мигнул глазом на Лученка.

– Что ж этот казак, стережет тебя?.. – Поспешно добавил: – Стереги, стереги, сынок. – Налил и ему меду в кружку. – Хорошо береги. Такого гетмана у нас не было, – невесело покачал головой, – да и вряд ли будет скоро!

– Без таких казаков, как ты, какой я гетман? – сказал Хмельницкий. – Выпьем, Онисим Многогрешный, за твое здоровье.

– А я за твое выпью. Будем!

– Будем!

Ударили цимбалы, застонала скрипка, бубен рассыпал мелкий дребезг. Двое казаков пошли вприсядку.

– Эх, – махнул на них дед рукой, – разве так танцуют! – Нагнулся к плечу Хмельницкого, заговорил: – А я к тебе в Чигирин собирался. Челом бить на пана нашего, твоего полковника Силуяна Мужиловского. Чинши начал править такие, что скоро от Киселя или там от Потоцкого не отличишь.

У Хмельницкого задергалась бровь. Крепко стиснул пальцами край стола.

– Народ стонет, неладное говорит… Того и гляди, как бы хуже не стало. У него правитель Скорупа – ну чисто сатана, горше ляха. А ведь, скажи на милость, – в одной церкви молимся, да и поп с этим управителем одним ладаном дышит… Сказано, видит пастырь овцу свою…

Многогрешный заметил, что Хмельницкий опечалился, тронул пальцем за локоть:

– Ты к сердцу не принимай, а полковнику прикажи, чтобы так не поступал. Люди недаром приговаривают: «Пану поклонись, а подпанка берегись…» Да, видать, не только он, а и другие из старшины спешат золотом карманы набить.

– Ироды! – кинул тихо Хмельницкий. – Ступай, дед, к себе. Будь за меня надежен. Скажи людям: осилим панов-ляхов, татар за Перекоп не пустим – другая жизнь пойдет.

– Оно конечно, – обрадовался Многогрешный, – да и теперь погляди: хотя бы спим в селах спокойно, ни ляхов, ни татар не боимся. Первое лето у нас нынче такое. А все почему? Москва за нас грудью стала.

– Знают о том люди? – радостно спросил Хмельннц-А кий.

– А как же? Тем только в беде и утешаются…

– Пора мне идти, казак. – Гетман сунул руку в карман, но Многогрешный ухватил за локоть обеими руками.

– Нет, нет, и не подумай! На всю жизнь обидишь! Мне слово твое нужно, рука твоя, а не золото… Пес с ним! Оно нашему брату казаку добра не приносит.

– Твоя воля, – согласился Хмельницкий, – а доведется в Чигирин попасть, будешь гостем дорогим.

– Пожалуй, уж на том свете встретимся, – ответил печально дед. – Да чур ей, курносой! Там, где мы, смерти нет, а где смерть, там нас нету!

…Еще долго стоял Онисим Многогрешный возле корчмы под вывеской «Здесь живет счастье» и глядел вслед Хмельницкому, – покачиваясь в седле, тот подымался в гору.

Воротясь в корчму, Многогрешный засмеялся и весело-крикнул:

– Эй, казаки-гуляки! Знаете ли вы, с кем я мед попивал за этим столом? С самим гетманом Хмелем!

– А ведь я так сразу и подумал! – хлопнул себя рукой по лбу казак, перестав плясать. – Сам Хмель. Эх ты, старикан, чего не сказал? Мне он до зарезу нужен!

– Всем нам он нужен, – довольный, утешил казака Многогрешный и попросил шинкарку: – А налей-ка мне, молодичка, водочки…

5

Онисим Многогрешный не выходил из памяти. Когда сели обедать – гетман, Мужиловский и Павло Яненко, – никто не понимал, почему Хмельницкий так мрачен и молчалив.

Мужиловский решил – с Коссовым, должно быть, крепко поссорился.

А Хмельницкий поглядывал на него недобро. Ковырял ножом жареную рыбу и пофыркивал.

Польскую шляхту хотят превзойти! Опомниться не успеют, как своя чернь начнет им красного петуха под крышу пускать. Такой раздор только на руку лютым врагам. Того и ждут, когда перессоримся между собой».

Когда Силуян Мужиловский заговорил про трансильванского посла в Бахчисарае Франца Редея, Хмельницкий шнырнул вилку на пол, ударил кулаком по столу так, что подпрыгнули хрустальные бокалы.

Яненко и Мужиловский побледнели. Какая муха укусила?..

– Хуже панов Конецпольских… Аспиды! Ты что на меня глаза выпучил, Силуян? Почто чернь свою поборами замучил? У тебя там Скорупа, изувер и кат. Зачем держишь пса такого? Народ стонет!

Мужиловский потупил глаза, сказал спокойно:

– Мыслю – у нас нынче побольше забота есть, чем заигрывание с чернью. Коварные замыслы свойского короля более достойны внимания нашего.

– А ты без той черни короля свейского в зад только поцеловать сможешь! Что мы без черни? Кто край защитил? Кто первую в мире армию польскую на колени поставил? Скажешь – запорожцы? Знаю. Но сколько их было? Пять тысяч, а в войске пашем теперь числится больше ста тысяч. Чернь! Чернь! Куда ты годен без нее!

Мужиловский обиженно поджал губы, спрятал глаза за стеклами очков, которые нацепил на горбатый нос. Яненко молчал.

Неудачный вышел обед. Разошлись по своим покоям.

Когда смерклось, приехал Лаврин Капуста. Он всегда появлялся нежданно-негаданно, с таинственными вестями и с таким же таинственным видом.

Павло Яненко недолюбливал чигиринского атамана. Верил тем, кто шепотом рассказывал: Капуста о каждом из старшины что-нибудь худое знает; гетману на ухо нашепчет, а потом сам отойдет в сторонку, только руки потирает и глаза свои пронзительные уставит в угол, будто он ни при чем.

Мужиловский хотя и не любил Капусту, но этого не выдавал. Напротив того, особенно горячо жал руку, обнимался и, если долго не видались, советовался.

Лаврин Капуста и на этот раз объявился перед глазами Павла Яненка точно из-под земли.

– Что невесел, полковник? – спросил, садясь в кресло перед Яненком. – Жданович в Киеве не останется, пернач киевский у тебя гетман не отберет.

У Яненка даже глаза на лоб полезли. Сатана! Как угадал, проклятый, беспокойную мысль, которая не оставляла его? Может, и вправду колдун? Смерил недобрым взглядом сухощавую фигуру Капусты. Тот улыбался. Чуть вздрагивала верхняя губа, ходили скулы под кожей. Казалось, сдерживал смех.

Яненко крикнул слугу. Но Капуста остановил движением руки.

– Не голоден. Гетман где?

– Дай ему покой, – огрызнулся Яненко. – Сейчас только так разгневался на Мужиловского, что, пожалуй, и теперь еще не отошел.

– Я-то ему покой дам, лишь бы вы дали, – проговорил загадочно Капуста. – Проводи к нему.

– А может, спит?

– Увидим.

Хмельницкий не спал. Сидел у раскрытого окна, опершись на подоконник. Смотрел в сад, шумевший листвой и курил трубку. Услыхал шаги за спиной. Узнал лег кую походку Лаврина Капусты, Не оборачиваясь, спросил:

– Ты, Лаврин?

– Я, твоя ясновельможность, – звонко отозвался Ка пуста.

Яненко вышел из горницы.

Хмельницкий обернулся, протянул руку Капусте:

– Садись. Чем порадуешь? Злым или добрым?

– Одно без другого не бывает, – уклонился Капуста.

– Врешь! Бывает! Это только у тебя не бывает.

Капуста развел руками, но все же спросил:

– У кого ж такое бывает – только доброе или только злое, – осмелюсь спросить, пан гетман?

– У Ивана Выговского.

– О, этот может! – согласился Капуста.

– Ну, так угощай. Наверно, не для того, чтобы взглянуть на меня, гнал лошадей день и ночь? Угощай!

– В Стамбуле худо. По всему видать, будет новый визирь Магомет-Кепрели, потому что он уже получил большой бакшиш от князя Ракоция. Папский легат приезжал в Стамбул: обещал, что Венеция уступит, если только султан повелит хану крымскому послать орду в помощь ляхам. Может, орда выступит осенью, а самое позднее – зимой…

– Не может этого быть, – зло сказал Хмельницкий, пристально заглянув и глаза Капусте. – Не должно так быть. Слышишь?

– Слышу, пан гетман!

– Да брось ты мне это «пан, папа, пану»! Больно быстро все панами стали… А выступит сейчас орда, знаешь, что из этого будет?

Капуста кивнул головой.

– То-то же! С новым визирем войди в дружбу, как водится. Под Азовом донцы скоро начнут промышлять. Царь уже грамоту им послал. Нужно и на Казикермен пустить челны наши. Лысько что на Сечи делает? Ворует! Горелку пьет! Но надо так сделать: мол, мы не мы, не знаем и не слыхали о такой дерзости. Пусть сперва припугнут турок, а после и нам вмешаться можно будет… Кому и чуб надрать из наших… Это во-первых…

– Но…

– Что «но»? Не спеши. Во-вторых, ехать тебе, Лаврин, самому к султану. И ехать немедля! Денег возьми, ну, и сам знаешь…

– А в-третьих?

– В-третьих, уж я тебя сам угощу. Радзивилл грамоту прислал, вот прочитай.

Достал из шкатулки пергаментный свиток и протянул Капусте. Тот быстро прочитал. Вернул Хмельницкому:

– Неумно!

– И я не хвалю ум литовского Януша. Но шведы ведь не случайно глазом косят? Не нынче-завтра выступят войной на Речь Посполптуго.

– Нам на руку, – ответил Капуста.

– Погоди. На руку! – зло перебил Хмельницкий. – Известно, на руку, а не на ногу! Но цель у них дальняя: через нашу землю в Москву хотят пройти, нам глаза отвести, одним ударом и нас и Москву покорить! Нужно все доподлинно разведать. Мне в Стокгольме человек нужен. Умный, смелый, отважный. Кто?

– Малюга дал знать: Осман-паша поехал в Стокгольм, был у короля Яна-Казимира в Гродно, из Стокгольма появится в Чигирине.

– Это важно. Отпиши о том немедля за моей подписью в Москву, боярину Ордын-Нащокину. А Малюге нужно в Стокгольм пробираться…

– Опасно! После смерти Гунцеля не поручусь, что за ним не следят. Если вырвется живым из Литвы, и то хорошо!

– Кого ж послать?

– Дай время, гетман.

– Времени нет. не я его даю, Лаврин, пойми. Время нас подгоняет. Не успеем сегодня – завтра поздно будет. Только закончим на Белой Руси, Смоленск возьмет царское войско, пойдет нам навстречу под Брест. Прежде шведов должны мы в Варшаву прийти.

Хмельницкий нагнулся в кресле и проговорил горячо, прямо в лицо Лаврину Капусте:

– Крылья, крылья нужны, городовой атаман! Крылья!

Капуста колебался, искал, как начать. Хмельницкий почувствовал его нерешительность, приказал глухо:

– Угощай дальше.

– В Субботове у тебя не все ладно. От Фомы Кекеролиса разит иезуитом.

– Откуда взял?

– А вот послушай. Прибыл оттуда мой казак, сказывал. В селе бабка Ковалиха прострел отшептывала…

– Знаю, знаю! – нетерпеливо постучал ногой Хмельницкий. – Постарел ты, Лаврин, шептуньями начал заниматься…

– Стали говорить люди в шинке: мол, Ковалиха ведьма…

– Да ее и без того звали ведьмой, – засмеялся Хмельницкий. – Что ж из того?

– А вот оный Фома созвал народ и объявил: «Ежели Ковалиху в воду кинуть, а она выплывет, значит, ведьма, это нечистая сила ее спасает; а ежели потонет и вода ее примет, значит, честная, небо принимает ее к себе…»

– И что же?

– А то, что нашлись дураки, закинули в воду Ковалиху. Начала выплывать – тогда Кекеролис закричал: «Ведьма она, ведьма! Теперь видите, почему на коров падеж и вишня не уродила? Она всему виной!..» Ну, дураки и помогли Ковалихе нырнуть и не вынырнуть!..

– Ах ты, злодей!.. Аспид иезуитский!..

– Истинно аспид! А хуже всего то, что был с Фомой и Юрась и тоже кричал: «Ведьма она, ведьма!.. Топите ее, люди!» Что ж, гетманича послушались…

– А ведь он православный, тот Фома, – задумчиво проговорил Хмельницкий.

– Для достижения своей цели иезуиты и рога наденут на голову. Ты о том хорошо знаешь.

– Твоя правда, Лаврии.

– Надо бы приглядеться к этому Кекеролису.

– Возьми его, – махнул рукой Хмельницкий, – возьми и спроси. Да расспроси хорошенько.

– Как полагается, – пообещал Капуста.

– Зови Мужиловского и Яненка, будем совет держать насчет стамбульских дел.

…А на рассвете, уже погружаясь в сон, Хмельницкий решил: нужно ехать в Субботов немедля. Ганна ждет. Юрась… тот не ждет. Но эта мысль не удивила, только вы-звала досаду.

Солнце уже стояло высоко в небе. Гетман, строгий и сосредоточенный, вершил дела. Подписывал универсалы, читал грамоты от цехов. Говорил с купцами.

Явился Лученко и объявил:

– Пришли попы.

– Давай попов.

Поднялся навстречу. Склонил смиренно голову. Увидел – впереди архимандрит Иосиф Тризна, за ним игумен Критского монастыря Иоанн и еще несколько чернорясников в клобуках. В руках держали кресты. Глядели на него со страхом. он проглотил едкую усмешку. Подошел под благословение к Тризне. Поцеловал руку. Будто не он вчера кричал в митрополичьих покоях. Пригласил садиться. Сам не садился, ждал, пока попы, кряхтя, размещались в креслах. Только когда все уселись, тоже сел. Заговорил:

– Бог сподобил нас вершить дело великое, дабы освободить край наш из-под ига латинян. Весь край наш в этом святом деле готов службу служить церкви нашей. Я, святые отцы, как видите, ради этого жизни не щажу. Знаю о ваших недостатках. Иезуиты вам немало обид причинили, униаты тоже не жаловали милостью. Говорено мне его высокопреосвященством про нужды ваши, и вот – Протянул руку к столу, взял приготовленный универсал, передал генеральному есаулу Лученку. – Читай.

Лученко развернул свиток пергамента, откашлялся в ладонь, начал читать.

Попы, вытянув шеи, слушали внимательно.

– «Богдан Хмельницкий с Войском Запорожским, его величества царя Московского гетман. – Понеже всемогущею своею рукой бог и создатель неба и земли сподобил меня недругов и гонителей матери нашей, восточной православной церкви, ляхов с Украины далеко прогнать, имею твердое намерение, для поправления и оживления, передать маетность, коя принадлежала доминиканскому монастырю, – монастырю Братскому, а именно: село, что зовется Мостищем, по реке Ирпень, со всеми принадлежащими ему полями, грунтами, сеножатями, борами, лесами и всеми мельницами и прибытками, – даю во владение и спокойное пользование».

Лученко перевел дыхание и громким голосом произнес:

«Дано в Киеве. Богдан Хмельницкий своею рукой».

Хмельницкий заметил, как Иосиф Тризна покосился на игумена Иоанна. Мннуты две длилось молчание. Слышно было посапывание толстого архимандрита. Игумен потирал руки ладонь о ладонь, внимательно глядел на гетмана.

Погладив рыжую бороду, Тризна сказал:

– Скудно жалуешь святую обитель, пан гетман. Сие удивления достойно! Ведать должен – пожалование твое ефемерно, понеже мельницы те войной разрушены, а на грунтах чернь осела… Паче того…

– Паче того, есть лучшие земли у монастыря бернардинского, но его высокопреосвященство говорил – их не трогать, – ехидио сказал Хмельницкий. – И тем будем премного довольны, святые отцы.

Тризна замолчал обиженно. Игумен Иоанн недовольно покачал головой.

…В покоях, после того как ушли отцы церкви, остался только острый могильный запах ладана. Хмельницкий подошел к окну и выглянул. Попы шли медленно, черная кучка людей среди густо-зеленых кустов сирени и жасмина. Караульные казаки почтительно склоняли головы. Тризна, не останавливаясь, небрежно осенял их крестом. Когда сели в карету, Хмельницкий проговорил громко:

– Как вороны, ей-богу! Падали, стервятники, ищут.

Лученко, стоявший за спиной, засмеялся.

– Чистое воронье!

Гетман обернулся к нему. Прикрикнул:

– А ты молчи! Не твоего разума дело! Тоже пташка…

Пятясь к дверям, Лученко поспешил исчезнуть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю