Текст книги "Переяславская рада. Том 2"
Автор книги: Натан Рыбак
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 52 страниц)
11
Сотник Цыбенко, которого хорошо знали в корчме «Под короной», явился туда уже под хмельком. Выбрав себе место в углу, недалеко от прилавка, за которым распоряжался венгерец Вано Шандор, его добрый приятель, не раз в трудную минуту выручавший сотней-другой талеров, он приказал служанке Орине принести медведик терновки и пампушек в маковом молоке. В корчме было людно, и Цыбенко, пока ему накрывали на стол, принялся разглядывать посетителей, ища повод для ссоры.
Посредине, за большим столом, сидела компания иноземцев. Их сотник сразу узнал по диковинной одежде. У стены, как видно, какие-то цеховые люди. Скляница горелки и миска кислой капусты на восьмерых говорили об их пустом кармане.
Дьячок в углу жевал вяленого чебака и запивал его пивом, закатывая глаза на лоб. Цыбенко подмигнул ему, и перепуганный дьячок поперхнулся. Довольный тем, что от одного его взгляда люди давятся, он палил себе терновки из фляги, что поставила перед ним Орина, и ущипнул молодицу пониже спины; она охнула и застучала каблучками зеленых сафьяновых сапожек, покачивая бедрами, на которые уставил свои блудливые глаза Цыбенко, жуя пампушку, обильно вымоченную в маковом молоке.
Выпив вторую чарку и подмигнув на этот раз корчмарю, он снова принялся высматривать, с кем можно бы навести ссору. Справа от прилавка сидело двое казаков и селянин в свитке. Сдвинув головы над кружками, они о чем-то говорили шепотом, и это сразу не понравилось Цыбенку. Но, приглядевшись внимательнее к казакам, он узнал по их кунтушам реестровцев Винницкого полка.
«С богунцами пускай сам сатана заводится», – подумал Цыбеико и выпил две чарки терновки не закусывая.
Медведик был пуст, и сотник поманил пальцами служанку.
– Орина, меду, только покрепче.
Орина знала, что означает выражение «меду покрепче». Она только усмехнулась и скрылась за перегородкой, куда за нею последовал и корчмарь. Цыбенко знал: сейчас сам корчмарь в бутылку меду подливает полбутылки оковытой. Что это сделано было именно так, он убедился вскоре, когда Орина принесла высокую бутылку меда и налила ему полную чарку, которую он осушил одним духом. Зарябило в глазах. Набежали слезы, и, откашлявшись, Цыбенко погрозил пальцем корчмарю. Шандор за прилавком сидел, как истукан, и только улыбался сотнику.
– Орина, что тебе привезти из Киева? – заорал Цыбенко после второй чарки меда.
– Да вы только обещаете, пан сотник.
Богунцы перестали шептаться и с любопытством поглядывали на Цыбенка. Он заметил их взгляды, которые показались ему дерзкими, и заорал:
– Орина, живей, а не то раздумаю!..
– Да жемчужное монисто, – хихикнула Орина, закрывшись рукавом вышитой сорочки.
– Ладно. Слово сотника – кремень, Орина!
Цыбенко гордым взглядом смерил богунцев, но они уже не смотрели в его сторону, и, убедившись в этом, ои почувствовал, что у него отлегло от сердца.
Поманив к себе пальцем Орниу, он положил ей в ладонь, которая у нее всегда была наготове, когда она подходила к вельможным гостям, два злотых и спросил:
– Кто эти чужеземцы? – указал головой на людей в диковинных одеждах.
– Купцы, – зашептала Орина. – Один итальянец, а те двое, напротив него, немцы. Итальянца зовут Ромуло или Маруло, и не выговоришь…
– Куда тебе! Не твоего разума…
На эти обидные слова Орина ничего не ответила. Что пьяный языком плетет, это не обида. Злотые уже грелись за пазухой, и она, наливая чарку, ехидно подумала: «Постой, козел, ты еще попрыгаешь от этого меду!»
– Еще пампушек! – крикнул Цыбенко, точно Орина стояла не возле него, а на расстоянии полумили…
– Мигом, – ответила Орина, подумав: «Уже начинается!»
Не успел Цыбенко моргнуть глазом, как Орина уже ставила перед ним на стол фарфоровую миску с пампушками, плававшими в маковом молоке.
Он наклонился над миской и, не удержавшись, клюнул носом в маковое молоко.
– Разве это пампушки?! – завопил Цыбенко и, схватив миску, выплеснул пампушки на головы чужеземных купцов.
Корчмарь Вано выскочил из-за прилавка и кинулся вон из корчмы. Орина, побледнев, совала полотенце в руки итальянцу. Но тот отстранил Орину и, стряхивая с плеч пампушки и вытирая бороду, вымоченную молоком, поднялся из-за стола.
– Ни в одной стране не видано такой дерзости, чтобы нарушать спокойствие и неприкосновенность иноземной особы… – брызгал слюной Санто Ромуло. – Я буду жаловаться пану генеральному писарю! Господа, вы свидетели, рыцари, вы тоже! – кричал он, впадая все больше и гнев.
А Цыбенко развалился на стуле и хохотал, держась за бока.
Итальянец, выдернув из ножен коротенькую шпагу, которая, должно быть, больше служила ему столовым ножом, чем оружием, кинулся к Цыбенку. Приятели Ромуло схватили его за руки, тогда Цыбенко выплеснул ему прямо в лицо мед из чарки, крикнув:
– Утекайте, торгаши! Сотник Цыбепко гуляет…
Но на этом гулянье сотника Цыбенка и прекратилось. Правда, он рассчитывал, что все станется не так. Ведь корчмарь был им предупрежден, и когда началась свалка, он, как было условлено, выбежал из корчмы позвать караульного, который обычно в это время объезжал улицу. Но когда корчмарь возвратился в корчму с караульными казаками, Цыбенка держали уже за руки богунцы, и он, барахтаясь в их руках, визжал, как щенок.
– Как смеете? Меня, сотника его милости самого генерального писаря, – и по затылку… Быдло!
– А вот это тебе за оскорбление реестрового казака из полка его милости Богуиа, – спокойно проговорил рослый казак и отвесил Цыбенку здоровенную оплеуху.
Однако, как того и хотел Цыбенко, еще будучи трезвым, ночевать ему пришлось в крепости, в каменном подвале.
12
Уже принесли присягу на верность царю Московскому Чигирин и Киев, Чернигов и Нежин, Козелец и Остер, Канев и Черкассы, Белая Церковь и Умань, Корсунь и Пирятин, Хорол и Лубпы, Винница и Брацлав и многие другие города и села, хутора и степные заимки по обоим берегам Днепра, Десны, Тясмина, Ворсклы, Горыни, Буга, Орели, Самары и других рек.
Принес присягу Кодак, и присягнула на вечное подданство Сечь Запорожская, получив в подарок от гетмана десять новых пушек и от царя Алексея Михайловича содержание деньгами, хлебом, одежей. Кошевому Сечи, атаману Леонтию Лыську, жаловано – шуба с царского плеча на сорока соболях, пернач в серебряной оправе и сабля с позолоченным эфесом, с кистями алого бархата.
Отзвонили колокола белостенных каменных соборов и ветхих бревенчатых церковок с деревянными крестами на голубых куполах.
Уже выветрились из голов душистые меды и крепкие водки, питые себе на счастье и на погибель шляхте и басурманам.
Весь край, от путивльских лесов до отлогих берегов Збруча, встрепенулся, повел плечами, точно живой человек, и увидел себя обновленным. Леса, степи, реки, озера, города и селения, казалось, иначе выглядеть стали. Словно бы и степь дружнее зазеленела этою весной, и раньше, чем обычно в эту пору, повысыхали дороги, а в хатах завели свою песню сверчки, да там, где их никогда и не водилось.
Даже тот, кто уже давно забыл, что такое счастливая улыбка на губах, и тот засмеялся. У кого горе глаза затмило так, что и в небо не глядел бы никогда, теперь словно впервые синеву увидал.
Множество людей, независимо от возраста и пола, невзирая на то, как им жилось, какого обычая держались, почувствовали во всей полноте то светлое обновление, которое прозрачным, ясным рассветом взошло над измученной и щедро политой кровью родной землей.
Каждый в своем дому (топилось ли в нем по-черному или заморские изразцы облицовывали очаг) понял – теперь другое время. Не нужно уже на ласку его королевской милости уповать, не нужно заискивать у хана и его мурз, век вековать под выдуманным надменной польской шляхтой пренебрежительным прозвищем «схизматик».
Русские люди из Московского царства, о которых наслышаны были на берегах Днепра, отныне не отделены рубежами, которые некогда зорко стерегло коронное войско. Из Киева, из Чигирина – многолюдной и шумной гетманской столицы – теперь в Москву путь один. Никто не остановит, никто не запретит ходить, ездить, встречать или провожать на этом пути.
Родилась уверенность – есть на кого опереться в нежданной беде, есть с кем вместе порадоваться достигнутой победе.
А те, кто колебался (речь идет о своей шляхте), рассчитывая, где ему лучше придется, под королем польским или под царем Московским, колебания свои отбросили; те, кто озирался, начали глядеть вперед, у кого же был твердый помысел – перекинуться к панам-полякам, – затаились, притихли, выжидали.
Позднее, после первых праздничных дней, пришло и другое. Кто хлопотал, как бы новые земли приписать к своему владению, а кто беспокоился, попадет ли в новый казацкий реестр, о котором молва шла, что будет он числом тысяч в семьдесят – восемьдесят. Но черни было ой куда больше!.. Все же, если с королевскими указами сравнить, лучше выходило. Король и шляхта коронная хотели числить в реестре от силы десять тысяч.
Чернь выжидала, переговариваясь втихомолку: пускай и дальше будем работать на панов, как при короле, но ведь не все шесть дней, а хотя бы три дня на пана, три на себя, а седьмой – богу… Как оно на самом деле будет? Никто не знал.
В низовьях Днепра, над синими лиманами, среди бескрайней степи, в куренях и землянках оставались те, у кого ни имения, ни дома своего не было. Даже права работать на пана уже не было… Там, откуда их занесли горе и беда, могли они встретить только казнь на колу, пытки, смерть у позорного столба или вековечную татарскую неволю.
Когда войско гетмана шло на Батог, когда нужно было польскую шляхту устрашить, они были при деле. Война отшумела, и снова подались кто на Сечь, кто на Низ. Тут были люди с Подолья, с Волыни и Покутья, даже посполитые из-под Кракова, тяглые и посадские люди – беглецы из московских земель, чернь из Валахии и Молдавии…
На Сечи их тоже не очень-то приветливо встречали. По старому обычаю подойдут к стенам с Сечи, покричат:
– Пугу, пугу!
Стража спросит:
– А кто там?
Ответят, как по обычаю полагалось:
– Казак с Луга!
Караульные, вместо того чтобы поскорее ворота отворить, только погрозят мушкетами, а то и стрельнут для острастки да прикрикнут:
– Пока железом пяток не припекли, утекайте! Тоже казаки сыскались!..
В куренях и землянках жили по-птичьи. Что нынешний день даст, и за то слава богу. Кабы не рыба по ерикам да степным озерцам, распухли бы с голоду; да еще порой удавалось ближние татарские улусы пошарпать, но татары научились обходить стороной голоту и только в большом числе выходили в степь.
Когда Сечь приносила присягу, голытьба из куреней и землянок густо высыпала под стены крепости. Но ее присягать на верность царю Московскому никто не звал, да она и не спешила. Что царь, что король, что султан – одна хвороба, толковали сорвиголовы, – лишь бы сабля-сестричка на боку да мушкет-братец на плече.
Однако присматривались к гонцам гетманским, которые на добрых конях, как на крыльях, летали из Чигирина на Хортицу, в Кодак, в Казикерман, в Бахчисарай. Расспрашивали у разговорчивых, чего ждать, а у молчаливых – у тех только по виду угадывали, каким ветром веет из Чигирина.
…Великое посольство гетманское ехало в Бахчисарай. Сотня казаков Чигиринского полка одвуконь, карета шляхетская, в дверцах окошки настоящим стеклом застеклены, впереди кареты десяток всадников с прапором и бунчуком. Возле бунчука, по бокам бунчужного, двое трубачей.
Остановилось посольство на привал. Посол приказал разбить себе шатер на берегу Днепра, а в Сечь не заехал. Кошевому это не понравилось. Что сие могло означать? Уж не ждать ли теперь беды? Может, гетман гневен? А может, и сам посол почему-нибудь зол на кошеного? А разве спросишь о том посла? Да еще если этот посол – Лаврин Капуста!..
Приказав казакам поставить шатер не в Сечи, Лаврин Капуста имел свою цель.
Вдоль днепровских берегов, над ериками и озерами, раскинутыми далеко на юг, стояли курени и землянки низовиков. Насчет них был у него приказ гетмана. Долго возиться Капуста не собирался, но считал, что, если будет соседом низовиков, дело уладит быстро. О несогласиях между кошевым и низовиками знал. Вот и решил действовать иначе.
Посольские казаки рассказали низовикам, куда едут.
– Вот припугнем хана, чтобы с ордой на Украину ходить но спешил, – объяснили разговорчивые.
Низовики хвалили: это, мол, дело доброе. А может, лучше сейчас трубить поход да сечевиков взять и ударить на Бахчисарай.
Кто потолковее и не такой горячий, остерегали:
– Не так-то сразу и ударишь, ежели у хана орды тысяч сто.
– Сто-сто, а нас боится.
Вышел к низовикам, столпившимся на берегу, гетманский посол. Первым поздоровался:
– Здоровы были, казаки!
Федор Подопригора подтолкнул локтем побратима Чумака.
– Казаками называет, слышь!
Тот ответил:
– Погоди, радоваться рано…
Спрашивал гетманский посол, сколько здесь низовиков. Отмалчивались. Но когда посол спросил вторично, вышел вперед Подопригора и ответил хитро:
– Мы – как падалица, куда ветром занесет, там и растем…
Посол улыбнулся. Заложил руки за спину.
– Меня бояться вам нечего. Злого причинять вам не собираюсь. Я гетманский посол к хану, чигиринский городовой атаман Лаврин Капуста.
Подопригора, услыхав, как зовут посла, рот разинул. Вот тебе на! Неужели это сам Капуста! По рассказам представлялся не таким. Думал – должен быть рослый и широкоплечий, оселедец на голове пальцев на пять, так что за оба уха заложить можно… А перед ним стоял невысокого роста шляхтич, и сабля как-то не шла к нему. С виду не казак. Сказать бы – писарь, и то не скажешь. Вот тебе и на, какой он, Лаврин Капуста!
Чумак шутливо одернул:
– Закрой рот – комаров наешься.
Подопригора осмелился, спросил:
– А на что, пан, спрашиваешь, сколько нас? Для какой такой нужды?
– Знать должен, можно ли считать вас войском.
– Мы всегда войско, – ответил храбро Подопригора под одобрительные возгласы низовиков.
И правда, почему не быть низовикам храбрыми? Что захотел, то и сказал. не поправится пану – пусть не слушает, а припугнуть или обидеть все равно не сможет. Степь широка, плавней, ериков да озер не сочтешь, есть куда низовику податься при лихой године.
Гетманский посол спросил про Гуляй-Дня. Узнав, что уехал с казаками рыбачить, приказал немедля послать за ним. Вызвался поехать Подопригора. Хотя Гуляй-День оставил его за старшого и ему не следовало отлучаться из стана, но Подопригора рассудил: дело такое, что нужно самому рассказать Гуляй-Дню, кто его зовет, и хорошепько рассудить, прежде чем идти к Лаврину Капусте. Дьявол его знает, какое там гетманское слово должен сказать Капуста? Может, в Чигирине задумали что худое против низовиков? Послушались наветов кошевого?.. Все могло быть! Беспокоило и то, что сам Капуста пожелал вести переговоры с низовиками.
Гуляй-День внимательно выслушал Подопригору. На берегу низовики вялили рыбу. Низко кружились чайки, плыли на восток легкие облачка, от костров на берегу несло едким дымом. Гуляй-День посасывал свою трубочку и раздумчиво молчал. Вспомнил Хмель про низовиков. Не кого-нибудь послал с ними говорить, а самого Капусту.
– Гляди, Иван, как бы тот Капуста нас не подвел…
Гуляй-День ничего не ответил Подопригоре. Будто и не слыхал его предостережения. Думал о своем. Чувствовал – не миновать нового похода. В памяти снова возник январский день на майдане в Переяславе, разговор с гетманом, а после встал перед глазами повитый туманом Дон, Великий Курган, пепелища на месте домов и обгорелый пень явора, росшего возле хаты, – свидетель смерти Нимфодоры и плена Оленки. Где она теперь, сердешная? Печаль охватила сердце. Молчал Гуляй-День. И Федор Подопригора тоже замолчал, понимая, что не нужно торопить Гуляй-Дня.
Много станичников-донцов пострадало тогда от набега янычаров. Мишка Чумаков неведомо как и жив остался. Изувечили казака аспиды турки! Думали станичники – не выживет от ран хлопец. А он, выжив, не был тому рад. Какой теперь из него казак! Одного глаза нет, правая рука искалечена, хромает… Увидел Гуляй-Дня Мишка, не выдержал и заплакал. Обнял его, как сына, Гуляй-День. Молча поцеловал в лоб. Правда, лучше для казака смерть, чем такое увечье. Но то, что увечье это ради Оленки сталось, наполнило сердце Гуляй-Дня невыразимой теплотой к Мишке. Сказал хлопцу, что отомстит и за Оленку и за него. Что когда-нибудь увидит Оленку – не верил уже Гуляй-День. Лучше пусть руки на себя наложит дивчина, чем бесчестье испытать.
Сам не свой воротился тогда к низовикам Гуляй-День. Проходили дни, но не было утешения для застывшего в горести сердца. Теперь снова припомнилось все. Отчего бы это? Зажглась слабая надежда: может, прикажет гетман в поход идти на Крым, на города, где невольников держат татары? Известно ведь – как раз по весне торгуют невольниками в Кафе, Гезлеве…
– Что же, Федор, поедем к пану Капусте, – сказал Гуляй-День, подымаясь.
А Подопригора был недоволен молчанием своего побратима. Что это у него, язык отнялся?
Воротясь в стаи, Гуляй-День и Подопригора тотчас пошли к Лаврину Капусте.
Он встретил низовиков ласково. Указал на ковер. Сел сам, по-татарски скрестив под собой ноги. Гуляй-День и Подопригора уселись напротив. Взяли из атаманова кисета табачку, набили свои трубки, закурили. Почувствовали низовики – званы они на доброе дело, обиды не будет. Подопригора постепенно расправил плечи: впервые в жизни приходилось ему так близко сидеть с гетманским атаманом – дело немалое!
Гуляй-День слушал внимательно Лаврина Капусту. Из его слов выходило – гетман не оставит низовиков без помощи, не даст им блуждать сиротами по свету. Пусть собирает Гуляй-День всех на великое дело.
Спросил чигиринский атаман, где теперь семья Гуляй-Дня. А когда Гуляй-День рассказал про беду, какая сталась с семьей, Капуста задумался, замолчал, словно забыл, для чего и звал к себе низовиков.
– Горе великое у тебя, Иван, – сказал Капуста. – Дочка твоя у янычаров в полоне, сколько наших людей у татар! Иезуиты в Варшаве готовят новое посполитое рушение, на Подолии Потоцкий жжет села, избивает и бесчестит жен и детей, казаков на кол сажает. Война великая будет. Стрелецкие полки уже выступили из Москвы. Теперь не искать уже нам у басурманов ласки. Великий поход будет, и идти вам, низовикам, под булаву гетманскую, часу не медля.
Подопригора воспользовался минутой, заговорил. Пожаловался тут же на кошевого Сечи Лыська. Как на собак смотрит на низовиков. За людей не считает. Хлеба не дает, пороха не дает, соли не дает, даже в сеченую церковь не пускает. Про церковь сказал для красного словца, туда низовики не больно добивались, А если еще когда татар пошарпают – грозился кошевой послать своих казаков разогнать низовцев, курени и землянки разорить. Вот какие времена пошли!..
Лаврин Капуста махнул рукой. Такого больше не будет.
– Все, что потребно, – сказал, – получите во многом числе: и пороха и пуль дадут на Сечи. И в церковь пускать будут. – Прищурил глаз, усмехнулся. Понял, дьявол, как это но церкви болеют низовики. А потом, сурово сводя брови, проговорил: – Я не поп, вы не богомольцы, исповеди вашей, казаки, мне не надо. Велел гетман дать тебе, Гуляй-День, пернач. Верховодь, собирай всех в паланки. Разбойников и проходимцев прочь гони. А всех, кто к настоящему делу пригоден, тех бери под свой пернач. Знаю, о чем спросить хочешь. Впишут ли вас в реестр? Впишут, Мое слово твердое. Именем гетмана Хмельницкого говорю. Скажу тайну, пусть пока никто о том не знает: пошлет вас гетман со своими казаками промышлять над ляхами. Сечевики будут стоять здесь. Им приказ – следить орду, чтобы не выступала за Перекоп.
Лаврин Капуста встал. Открыл скрынку, стоявшую в углу шатра, достал из нее пернач и протянул Гуляй-Дню.
Гуляй-День и Федор Подопригора вскочили на ноги.
Гетманский посол подошел вплотную и торжественно проговорил:
– Принимай пернач, куренной атаман низовых казаков, как повелел именовать тебя гетман.
Гуляй-День взял обеими руками пернач и, прижимая его к груди, тихо ответил:
– Пускай теперь бережется шляхта проклятая. Не пожалеет гетман Хмель, что дал мне пернач. Нет, не пожалеет, – уверенно повторил он.
– И вот тебе универсал гетманский, согласно которому ты должен подымать низовой курень в поход и, не медля часа, выступать в Чнгирии.
Гуляй-День засунул пернач за пояс и взял универсал.
– А тебе, Подопригора, быть есаулом в низовом курене.
Лицо у Подопригоры вспыхнуло, точно огнем озарилось.
– На меня, пан атаман, будь надежен. Так и скажи гетману: будут низовики все делать, как он повелит. он – гора, а мы ту гору со всех сторон подпираем, вот и прозвание мое – Подопригора!
– Слова разумные, казацкие, – одобрил Капуста. – Бог в помощь вам, казаки. Выступайте. Кошевому Сечи я уже отдал приказ, чтобы коней и всякое войсковое снаряжение дано вам было в достаточном числе.
Попрощавшись с Капустой, Гуляй-День и Подопригора вышли из шатра.
Гуляй-День шагал, крепко сжимая в руке пернач. Кругом толпились низовики. Кое-кто был уже под хмельком. Кто-то выкрикнул:
– Слава!
– Слава нашему куренному! – во весь голос крикнул Подопригора, размахивая шапкой.
Гуляй-День поглядел на него весело. Низовики горланили изо всех сил:
– Слава куренному Гуляй-Дню!
– Слава Гуляй-Дню!
– А чтоб тебе, Федько, сто чертей в печенку! – рассердился Гуляй-День.
Но видел Подопригора, что гнев Гуляй-Дня невелик.
Федор Подопригора шагал рядом с Гуляй-Днем, гордо подняв голову. Попадись ему сейчас пан Конецпольский, он бы ему заплатил все чинши, какие задолжал, сразу! И осып, и рогатое, и сухомелыцину, и желудное, и очковое, и подымное – так, что от самого пана закурило бы едким, поганым дымом.
Низовики выбежали на шалашей, землянок, куреней своих. Развели костры. Требовали, чтобы Гуляй-День рассказал, о чем гетманский посол говорил. А когда узнали, что гетман жалует их и считает всех казаками, да еще пернач дал Гуляй-Дню, которого они уже давно выбрали своим атаманом, то тут такое началось над Днепром, что гулкое эхо покатилось в синюю даль опускавшегося на степь вечера, подобное пушечным залпам.
Шумели низовики:
– Теперь и нас казаками считать будут…
– Можно будет по своим домам после войны разойтись.
– Русские люди на помощь пришли! Вот где ищи правду!
– Нехай король Ян-Казимир с панами своими пятки салом мажет…
– А мой пан Калиновский, пожалуй, в Краков уже к своему брату утек.
Гуляй-День пошел в курень. Туда собрались старейшие низовики. Совет держали, как дальше быть. Приговорили: через два дня подыматься и выступать.
Прибежал есаул от кошевого. Поклонился Гуляй-Дню низко, а прежде, харцызяка, нос задирал, когда к нему ходили просить соли да хлеба. Сказал есаул: пан кошевой просит пана куренного низового казачества.
Гуляй-День подмигнул казакам.
– Пошли, пан Подопригора!
Ухватясь за бока, низовики хохотали, а сечевой есаул прямо остолбенел.
В тот вечер у костров над ериками низовики наварили ухи из окуней и щук, поперчили с легким сердцем, сдобрили яловцом[15]15
Яловец – можжевельник.
[Закрыть], глядели на небо, усыпанное звездами, и вспоминали далекие родные дома, с тоской покинутые из-за злого своевольства панов-ляхов. Думали о своих матерях, женах, детях, сестрах… Но на этот раз было на душе светло. Не оставил их Хмель, вспомнил!
Людно было у костров. Пришли сечевики в гости, принесли оковытой, вина заморского, сала, цибули и две мерки соли. Выпили за братство, менялись саблями и шапками, сечевики ругали своего кошевого Леонтия Лыська. Нос воротит от нашего брата, паном стал, и свои курень все тащит. Одних ковров нахватал столько, что ими, пожалуй, путь от Хортицы до Чигирина выстлать можно. Ко всем чертям такого кошевого! Вымазать бы его дегтем, вывалять в перьях и выгнать в степь. Пусть катится, как трава курай.
Когда уже вдосталь было попито и поедено, и в бубны ударено, и в пляс хожено так, что искры от костров летели в темную ночь, Федор Подопригора завел песню:
Сильные голоса весело раскололи степную тишь, и в них потонул высокий голос Подопригоры. Катилось над кострами, над озерами и ериками:
Славнi хлопцi-запорожцi
Biк звiкували – церкви не видали,
Як побачили та й у полi скирту,
Отаман каже: «Ото, братi, церква»,
Осавул каже: «Я в нiй сповiдався…»
Кошевой Лысько, проводив гостей, взошел на крепостной вал. Прислушалея к песне, сплюнул в ночь, скрипнул зубами и погрозил кулаком в ту сторону, где светились огни.
Лаврин Капуста, гетманский посол, приказал кошевому дать низовикам пороха, пуль, сабель, лошадей, хлеба и соли, сапог и разной одежды. Только что шел об этом разговор с куренным. Даже пришлось по чарке горелки выпить.
Что было делать кошевому?
Низовики уже спали. Вскоре и их позовут трубы. Может, и посчастливится еще повидать родные места? Все могло быть на сем свете…