Текст книги "Переяславская рада. Том 2"
Автор книги: Натан Рыбак
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 52 страниц)
14
…В субботу поутру зазвонили колокола на соборах и церквах киевских.
Звонили и на колокольнях католических монастырей, когда московское посольство въезжало в Золотые Ворота.
Яненко не выдержал, довольно засмеялся, перегнулся в седле и сказал на ухо Золотаренку:
– Слышишь, Иван, как отцы иезуиты трезвонят?
Золотаренко только усмехнулся в ответ.
Вдоль дороги, от Золотых Ворот до Софийского собора, стояли по обе стороны рядами под своими значками цехи киевские: оружейники, скорняки, кузнецы, чеботари, мечники, шорники, пекари, котельщики, ткачи, колесники, столяры, седельщики, каменщики, гончары, медовары, маляры, солевары, вышивальщицы…
Ближе к собору собрались лавники и радцы с женами и детьми, студенты Могилянского коллегиума, купцы.
Впереди великих послов, которые высадились из саней и шли в сопровождении Павла Яненка, Ивана Золотаренка, писарей и есаулов войсковых, войта и бургомистра, выступало четверо стольников русских – они несли знамена, дарованные царем Алексеем Михайловичем городу Киеву. На одном из них вышит был лев на белом поле, на другом, по синему – единорог, на третьем, по синему полю – святой Юрий, а на четвертом, светло-малиновом знамени – золотой крест.
На паперти собора послов встречали митрополит Сильвестр Коссов и архимандрит печерский Иосиф Тризна.
Увлажнившимися глазами поглядел Бутурлин на Артамона Матвеева. Сказал торжественно:
– Великое празднество ныне! Тщетно недруги наши лелеяли надежду, что Киеву быть в их когтях вечно. Несокрушима сила людей русских. И Киев дождался воли!
– Мудро сказано, – отозвался Артамон Матвеев. – В граде сем святом единоверцы наши должны Хмельницкому монумент воздвигнуть.
– Далеко прозирает гетман Хмельницкий, – заметил одобрительно муромский наместник Алферьев.
– И высоко взлетел, – молвил Артамон Матвеев. Подумал и добавил: – Орел!
Сильвестр Коссов в черной рясе, держа на уровне лица золотой крест, скрывая под косматыми седыми бровями холодный блеск недобрых глаз, сделал шаг вперед и, остановившись, слегка склонил голову.
Черниговский епископ Сергий и печерский архимандрит Тризна стали по обе руки митрополита.
Высоким голосом, резко прозвучавшим в напряженной тишине, митрополит заговорил, обращаясь к Бутурлину, Матвееву и Алферьеву:
– Вы приходите от царя благочестивого с благословенным желанием посетить наследие древних великих князей русских, к седалищу первого благочестивого русского великого князя, и мы исходим вам во сретение: в лице моем приветствует вас оный благочестивый Владимир, приветствует вас святой апостол Апдрей Первозванный, провозвестивший на сем месте сияние великой божией славы, приветствуют вас начальники общежительства преподобные Антоний и Феодосий и все преподобные, изнурившие ради Христа жизнь свою в пещерах. Войдите в дом бога нашего, на седалище первейшего благочестия русского, и пусть вашим присутствием обновится, аки орляя юность, наследие благочестивых русских князей.
Артамон Матвеев не удержался, сказал тихо на ухо Бутурлину:
– В Переяславе хоть не так мудро, а лучше говорено было.
Бутурлин недовольно плечом повел. Должен был про себя отметить: митрополит – хитрец, видно, изрядный. Прав был гетман Хмельницкий, предупреждая о том посольство еще в Переяславе.
В тот же вечер, за трапезой в покоях митрополичьего дворца, ближний боярин Бутурлин, отбросив предосторожности, спросил у Коссова:
– Отчего, твое высокопреосвященство, никогда не писал к царю и не искал себе милости царской в то время, когда гетман Богдан Хмельницкий и все Войско Запорожское неоднократно царю челом били – принять их под свою высокую руку?
Гости в покоях затихли, услыхав такие слова Бутурлина.
Полковник киевский неприметно подтолкнул локтем Золотаренка.
Войт и бургомистр только переглянулись.
Епископ черниговский Сергий даже поперхнулся, должно быть, воздуха лишнего глотнул, потому что ничего но ел и не пил в это время. Только архимандрит Тризна продолжал спокойно жевать яблоко, точно вопрос боярина мало касался его.
Сильвестр Коссов потер руки, облизал кончиком языка тонкие, бледные губы, пожав плечами, сказал спокойно:
– Что писал гетман царю, мне неведомо было. Да и гетман со мною никогда не советовался.
– Не бреши, высокопреосвященство! – вскипел Иван Золотаренко, не обращая внимания на то, что Яненко дергает его за рукав кунтуша. – Как такое говоришь послам великим? Негоже тебе головы брехней забивать.
Коссов побледнел. Задрожали костлявые руки митрополита, лежавшие на столе.
– Не богохульствуй в покоях, церковью освященных, полковник! – гневно возразил Коссов. – Может, так принято на Москве, – спросил, обращаясь к Бутурлину, – чтобы такими словами с высокою духовною особою мирянин разговаривал?
Артамон Матвеев поспешил ответить:
– Правду, ваше высокопреосвященство, говорить не грех как в Киеве, так и в Москве.
– Хула, а не правда из уст полковника нежинского изошла.
– Скажу еще, – едва владея собой, горячо заговорил снова Золотаренко, – тебе больше король польский по нраву, шляхта польская, которая церкви наши униатам отдала, край наш разоряет и людей нашей веры терзает. Ты, митрополит, с папежниками связался. Говоришь, нет? А почему они к тебе ласковы, почему Радзивилл, взяв Киев, тебя и пальцем не тронул? Почему за иезуитов заступаешься? Чуть что – к тебе под защиту бегут… Не крути, митрополит! Время теперь настало – либо со всем народом будешь, либо останешься без паствы, как пастух без стада.
– Паству вы мыслями злыми и своеумными отравили! – вскипел Коссов. – Не раз еще пожалеете и бога будете молить, чтобы разум вселил в неразумную голову Хмеля вашего…
– А, заговорил, как мыслишь! – обрадовался Золотаренко. – Вот это уже другая речь, пан митрополит! Не нравится тебе правда…
– Чужих бы постыдился, полковник, – укоризненно сказал епископ Сергий.
– Каине ж это чужие здесь? – язвительно спросил Золотаренко епископа, – Здесь нет чужих. Сидят с нами послы царя Московского, братья наши по воре и крови. Тебе, епископ, ведомо – шляхтичи-ляхи и униаты римские давно в свойстве. Тебя жолнеры Потоцкого плетьми на майдане в Чернигове не хлестали, а твоих попов между тем до смерти замучили у позорного столба за верную службу поспольству. Сорок попов ляхи жизни лишили. Ты об этом помнишь?
Бутурлин исподлобья поглядывал то на митрополита, то на Матвеева. Тот прикрыл глаза веками: мол, погоди, боярин, давай послушаем.
Ларион Лопухин, сидевший в углу стола, не сводил пристальных глаз с Коссова и Сергия.
Митрополит побагровел. Забрызгал слюною.
– Чем меня укоряешь? Что меня не хлестали плетьми? Я сердцем болел за мучеников священников. Молюсь за них денно и нощио и всем церквам, мне подвластным, о том повелел…
– Лукавите вы, отцы святые, – устало покачал головой Золотаренко, – хитрость ваша только во вред вам. Увидите!
– Не грозись, полковник, – проговорил Коссов. – Как придет смертный час твой, моего благословения искать будешь.
– Смертный час свой я на поле битвы встречу, как воин за веру и волю народа нашего. Тебе о том знать надлежит, и не твоего благословения ждать буду, помни об этом твердо. А хитрить будешь дальше – лишишься престола митрополичьего…
Золотаренко поднялся, взял в руки кувшин с вином, поднес к глазам. Огни свечей заиграли в прозрачном багряном вине. Золотаренко разлил его по кубкам. Подняв свой, провозгласил:
– Выпьем, чтобы правда всегда была правдой и в митрополичьих покоях, и под соломенной крышей.
Артамон Матвеев и Яненко чокнулись кубками с Золотаренком. Бутурлин только пригубил свой. Коссов, Сергий и Тризна не выпили.
– Жалею, что нет здесь гетмана, – многозначительно сказал Золотаренко, садясь.
– И я жалею, – заговорил Коссов, – Пусть бы послушал, что я говорю. То, что Хмельницкий поднял народ на защиту веры нашей, – это хорошо, а то, что чернь распустил, – этого греха ему святая церковь не простит. – Как бы решившись сказать нечто более важное и язвительное, Коссов махнул рукой, словно отгонял от себя сомнения. – Чернь в своеволии своем и дерзости далеко зашла. Не только у панов, достойных людей веры нашей, – не о католических панах говорю – маетности отбирает, а на монастырские земли грешную руку черную протянула. Изнываем мы, великие послы, в тягостях, немного пройдет времени – станем, аки нищие, наги и голодны. Не в почете церковь святая у гетмана Богдана…
– Чернь свое место будет знать, о том, твое высокопреосвященство, не заботься, – перебил Коссова Бутурлин, – а тебе надлежит держать руку гетмана, ибо дело, учиненное им, царем Московским и патриархом Никоном одобрено.
Яненко сказал:
– Разве ты, пан митрополит, не знаешь, что гетман универсалы на послушенство выдал и чернь за дерзостный захват земель монастырских жестоко карает?
– Одною рукой универсал на послушенство подписывает, а другою науськивает ту же чернь, – ехидно заметил архимандрит печерский Иосиф Тризна.
– Чего же вы желаете, святые отцы? – спросил Матвеев.
– А желаем и господа нашего Иисуса Христа о том молим, чтобы достойным людям, шляхетным и почтенным, жилось в спокойствии и безопасности, чтобы среди черни никакого разврата и своеволия не было; шляхту и унию изгнали, так не допускать ее на русскую землю больше, а жить нам тихо, по закону божию, где и как на роду каждому написано, – Тризна проговорил все это спокойно, уравновешенно и, казалось, сразу примирил всех за столом.
– Иначе не будет! – повеселел Бутурлин.
Не сладка была вечерняя трапеза в митрополичьем дворце. Разъезжались гости молчаливые и сосредоточенные.
Время было позднее, а на улицах, как на Ивана Купалу, горели костры, парубки катали огненные колеса, звучали песни. Посольские сани от митрополичьего двора и до полковничьей резиденции провожали криками;
– Слава!
– Послам царя Московского слава!
– Русским людям слава!
И уже после того как прибыли домой, пришлось Бутурлину, Матвееву, Алферьеву еще раз двадцать выходить на крыльцо, освещенное факелами, отвечать на приветствия киевлян.
Приходили на посольский двор студенты Могилянского коллегиума. Студент Дмитро Незовибатько, худощавый рослый парубок, взобрался на забор; остальные, чтобы не упал, держали его за ноги.
Потрескивали факелы. Ветер взвивал огонь. Натужным голосом Дмитро Незовибатько выкрикивал:
Наша Украiна вся розвеселилася,
А Piч Посполита вельми засмутилася.
Однисав Богдан Хмельницький королю у Варшаву:
«Ось тобi одiни в славу i не в славу.
Bci ми, люди руськi, пид царем одним будемо,
Та шляхотського здирства повiк не забудемо.
Cтoiмo вiднинi в можностi великiй,
А у ксьондзiв та шляхти пожовтiли пики,
Слава руським людям вовiки та вiки,
Biчная слава Москвi ясноликiй!»
Студентам коллегиума Бутурлин повелел выкатить на двор бочку пива, ректору послать двадцать сороков соболей. Затем явились представители цехов. Принесли в подарок послам четыре меча и четыре самопала.
Вышивальщицы подарили рушники, вышитые красными петухами. Ткачи – коленкоровые сорочки. Медовары – две большие бочки меду. Живописцы – картину, на которой изображен был русский всадник, мечом убивающий трехглавого змея.
– Три головы – сиречь король польский, папа римский и султан турецкий – враги наши лютые, – сказал пышноусый, статный мастер в коричневом кафтане, взойдя с картиной на крыльцо к послам.
Живописцам пожаловали послы сто золотых и десять сороков соболей Демьяну Кочубею, который картину малевал.
На посольское подворье нырнул человечек с кругленьким бочонком в руках. Протолкался на крыльцо. Низко в ноги поклонился боярину Бутурлину.
– Прими от убогого человека, чернеца Вонифатия, вино из земли Афонской. В подземной пещере на добрых ягодах, освященных Коринфским патриархом, оное вино настояно. Пей во здравие свое и наше и земли православной.
Бутурлин велел вино принять, чернецу дать десять золотых и дубленый кожух.
Взял чернец золотые, кожушок надел на себя, поцеловал руку боярина и пошел прочь со двора.
Думный дьяк Ларион Лопухин, пока боярин и стрелецкий голова Матвеев с муромским наместником Алферьевым отвечали с крыльца на приветствие киевлян, нацедил из бочонка черночьего кварту вина, выпил одним духом. Сказал сам себе: «Доброе вино афонское! Еще, пожалуй, выпью, чтобы лучше распробовать…»
Налил еще с полкварты и выпил. Пошел к себе. Потрогал замок на окованном железом сундучке, где сберегались тайные грамоты. Зевнул и стал творить молитву вечернюю. Но глянул в окно и перестал молиться. Какая там вечерня, когда уже светает!
– Грехи, грехи… – пожаловался вслух и лег, не раздеваясь, на постель.
Проснулся Лопухин от страшной рези в животе. Вскочил с постели, осененный внезапной догадкой:
«Отравился вином афонским…»
Едкая горечь обжигала горло. не было сил стоять на ногах. Липкий пот проступал по всему телу. Пересиливая боль, поплелся в посольские покои. Открыл дверь, перешагнул порог и упал. Бутурлин, Матвеев, Алферьев, Иван Золотаренко и Павло Яненко еще сидели за столом. Вскочили, кинулись к думному дьяку. Он прохрипел Матвееву, наклонившемуся над ним:
– Вино… из бочки… афонское… не пей… то яд… – и повис мертво на руках у Матвеева.
Бутурлин побледнел. С тревогой оглядел стол. Из какой бочки только что угощались? Афонский бочонок стоял отдельно на подоконнике. Слава спасителю! Отлегло от сердца. Боярин перекрестился.
Лопухина уложили в постель. Золотаренко только глянул на желтое, искаженное лицо думного дьяка – сказал уверенно:
– Отрава.
– Иезуиты… – скрипнул зубами полковник Яненко. – Где эта бочка, боярин?
Бутурлин указал рукой на подоконник.
…Выходили Лариона Лопухина. Спасли дьяка. Выгнали из тела отраву. Мать Яноша наварила чугунок зелья. Девясил, чабрец, можжевельник и деревей, сваренные на липовом меду, сделали свое, вырвали из лап курносой думного дьяка.
Бледный и слабый, неверной, дрожащей рукой уже и Нежине, после присяги, которую принесли в соборе нежинцы на вечное подданство царю Московскому, Ларион Лопухин записал в посольские столбцы:
«А наипаче дивно то, что митрополит Сильвестр Коссов долго не соглашался присягу царю Московскому принести и повелел людям своим митрополичьим такожде присяги не приносить. И учинилось такое, что когда все киевляне присягу принесли, и тогда ближний боярин Василий Васильевич Бутурлин зело гневен был на митрополита и купно с гетманским полковником потребовал от него, дабы оный присягу принес. Только тогда митрополит Коссов сие учинил. По видимости, митрополит Коссов в добрых отношениях с духовенством Речи Посполитой и униатами. Полковник Яненко заверил послов царских, что о том гетман доподлинно знает и что в то самое время, когда паше посольство в Киеве пребывало, митрополит с одним иезуитом виделся втайне, И теперь того иезуита гетманская стража разыскивает, а в разе найдут его, тогда иная речь с митрополитом будет. А что меня, царского холопа, отравить задумали, то сбирались такое зло учинить со всеми послами великими, дабы гнев и немилость царскую на гетмана Хмельницкого накликать».
…В конце января с крыльца Киевского магистрата радца Евстратий Гулак читал киевлянам, собранным на майдан – с самого утра скликали на площадь бубнами, – гетманский универсал. В универсале говорилось, что всякому лицу, которое в Киев из других городов или краев чужеземных прибывает пешо или конно, надлежит в магистратскую ратушу явиться и объявить о себе; ежели такое лицо не явится и не объявится, как только в Киев прибудет, то, будучи обнаружено державцами гетманскими и казаками дозорной сотни, сразу будет отведено в замок для допроса и суда. А ежели местные люди такое лицо будут укрывать и, зная о нем, войту или бургомистру не скажут, то оных людей также надлежит доставить в замок и судить, согласно повелению гетманскому.
С крыльца ратуши тот же радца Евстратий Гулак прочитал другой гетманский универсал, в котором приказывалось всем цеховым работным людям – оружейникам, мечникам, селитроделам, ножовщикам и рудознатцам, – кои к киевским цехам приписаны были, а ныне в сотнях киевского полка стоят, из войска идти и в свои цехи вернуться, дабы делать оружие и все для оружия потребное для удовлетворения войсковых нужд гетманских. А буде кто из оных работных людей своею волею так не поступит, с того чинш брать и на прежнюю работу все равно возвращать.
15
Казак четвертой сотни Киевского полка Тимофей Чумак выслушал в своей сотне гетманский универсал об исключении из реестра цеховых работных людей. Помрачнел лицом, крепко сжал эфес сабли и задумался. Немного погодя спросил Чумак полкового писаря Волокушного:
– А саблю отдавать?
Писарь исподлобья мутно поглядел на Чумака, почесал затылок и развел руками:
– О том в универсале ясновельможного не отписано.
…Вечером того же дня Тимофей Чумак отправился на Подол, к своему земляку и давнему побратиму Федору Подопригоре, который, как сказывали, об эту пору был в Киеве.
Подопригору, после долгих расспросов, Тнмофей нашел над самым Днепром, в камышовом шалаше.
Как раз в это время Подопригора варил в закоптелом чугунке уху. Грел у костра задубевшие на морозе руки и, попыхивая трубкой с длинным чубуком, без особого удивления встретил Чумака, будто расстались они только вчера… А времени с их последней встречи уплыло немало.
– Садись, брат, – гостеприимно пригласил Подопригора, указывая место рядом с собой.
Чумак опустился на вытоптанную солому возле Подопригоры.
– А ты все такой же, – усмехнулся Чумак.
– Это паны меняются с виду – толстеют, краснеют, мордатыми становятся, а наш брат, сероштанник голопузый, всегда одинаков.
Подопригора захохотал и, быстро погасив смех, ехидно спросил:
– Что, навоевался? Из реестра, видать, попросили?
– А ты откуда знаешь?.. – удивился Чумак.
– Знаю. Я все, брат, знаю, – хвастливо заявил Подопригора.
– Гетман повелел работным людям назад в цехи возвращаться. Оружия много нужно, а кому его работать – нету…
– Что ж, оружие потребно, – заметил Подопригора, помешивая оловянной ложкой уху. – Без оружия шляхту не повоюешь.
С нескрываемым любопытством глядел Чумак на Подопригору. Опаленное ветрами и солнцем лицо, крылатый разлет черных бровей, кривой, перебитый некогда шляхетской саблей нос – все осталось неизменным за эти три года, что не видал он своего побратима.
– А ты нешто давно из войска? – спросил наконец Чумак.
Подопригора не ответил, кряхтя опустился на колени, добыл в углу шалаша из-под соломы выпуклую зеленую фляжку, протянул Тимофею.
– Угощайся, браток, разговейся…
Чумак охотно взял, отпил несколько добрых глотков и возвратил фляжку Подопригоре. Тот повертел ее в руке и вылил остаток горелки себе в глотку, засунул затем фляжку снова под солому и коротко объявил:
– Я из войска давно, еще после Берестечка.
– Вон как!
– А так.
– Что ж поделываешь?
– Живу как птаха. Видишь, какой роскошный палац себе построил? – Подопригора весело засмеялся, обводя заблестевшими глазами покрытые инеем стены шалаша. – Хоть и убогий палац, а дивчата в гости ходят… Любят меня!
– А паны?
– Паны – нет, – вроде бы с досадой признался Подопригора. – Паны нашего брата не жалуют. Что свои, что чужие.
Казаки молча хлебали уху.
От костра тянуло жарким духом, дым, который по-черному выползал из шалаша, едко щекотал глаза; набегали слезы, и не хотелось говорить.
Когда котелок опустел, Федор Подопригора, вытерев тыльпой стороной ладони губы, заговорил:
– Вот какие дела, Тимофей. Оно, конечно, шляхте польской на нашей земле теперь не сладко придется. Выгоним ее, Москва помощь даст, защитят нас русские братья, – уверенно проговорил он. – Но голоте сероштанной как быть дальше? Наша собственная шляхта оседлает. И сейчас уже мудрят. Хотят прибрать нас к рукам, обкорнать нашу волю. Был я в нашей Веремиевке, там такое творится, что и не сказать. Купец Гармаш, аспид многоглавый, рудню поставил, посполитых приписал к ней, – что хочет, то и делает. Люди с голоду пухнут… А я ему насолил, подбил людей на бунт, пришлось ему деньги заплатить им, а кабы не я, так и подыхали бы. Мать и сестра остались там, сердешные, вот о чем печаль… Твои родители тоже по тебе убиваются… Ждут, когда вернешься, может, лучше им будет…
– Гармаш, говоришь? Постой, постой, я его педелю назад в «Золотом Петухе» видел. Коренастенький такой панок, морда распухла…
– У всех у них морды пораспухали, – сплюнул сквозь зубы Федор Подопрнгора.
– Твоя правда, – невесело откликнулся Тимофей, в мыслях перелетя в далекую Веремиевку.
– А коли правда, так вот тебе мой совет, – горячо заговорил Федор, хотя Тимофей Чумак совета у него не просил, – едем, друже, на Низ, там таких, как мы, развелось немало. Видел я в Переяславе приятеля своего давнего, Гуляй-Дня, – он там, у низовой голоты, кем-то вроде кошевого, только что без пернача. Звал. Живут, говорит, вольно, без панов. Правда, с Сечью не в ладах. Но сказывал – не так заедаются сечевые казаки, как кошевой Сечи Запорожской Лысько низовую голоту не жалует своей милостью.
Чумак задумался. Может, и правда, так поступить? Ворочаться в цех не хотелось. Снова жить как за монастырской стеной придется. А чего доброго, выдадут такой универсал, чтобы приписать работных людей цеховых к какому-нибудь панскому маетку. Тогда прощай воля!
– Ты не сомневайся, друг. Там нам лучше будет. Воля! И гетман к нам повнимательнее станет. Уж я это знаю! Тогда нехай только попадет до нас Гармаш, так и сам генеральный писарь Выговский его не спасет – порубим на колбасу для собак.
– А шляхту воевать кто станет? Кто край оборонит? – Тимофей Чумак взглянул на Федора Подопригору.
Тот ответил:
– Э, брат, мы с Низа прибудем сюда оружны, да увидишь, побей меня нечистая сила, гетман еще оружия даст, пушку, знаменем пожалует, – нас ведь сила великая будет. Там, на Низу, сказывают, уже немало таких, как мы, вольных казаков, и донские казаки туда пробираются, и чернь из Московского царства. Даже из коронных земель Речи Посполитой хлопы польские туда бегут. На то, что не по-нашему крестятся, там не смотрят, лишь бы на руках мозоли были, спина панскими плетьми расписана да ветер посвистывал в карманах.
– Против посполитых польских зла у меня нет в сердце, – сказал Чумак. – С ними давно бы договорились, кабы не шляхта проклятая…
– Ну, так поехали, брат?
– Поехали! – согласно кивнул головой Тимофей Чумак.
– Не худо бы по такому случаю…
– Нет, деньги на более важное понадобятся. А кому шалаш оставишь?
Подопригора прямо за бока схватился.
– Шутник ты, Тимофей! Ей-ей, шутник! – Но, хлопнув себя ладонью по лбу, Подопригора даже подскочил. – Сообразил, брат! Выдам универсал на владение. Пускай моим дворцом владеет наследственно пан коронный гетман Потоцкий! А что? Ловко!
– Ловко, – согласился Чумак.
Через несколько дней Чумак и Подопригора добыли по дешевке на ярмарке у венгерского купца лошадей, запасли на дорогу пшена – саламату варить, подковали у знакомого коваля своих «аргамаков», как пошутил Федор, и выехали из Киева на низовья Днепра.
В другое время дорога, по которой они ехали, была бы пустынна и безлюдна в такую метельную зимнюю пору. Но теперь встречали они немало верховых, купеческие обозы, каких-то людей в чужеземных одеждах, запыхавшихся гетманских гонцов.
Пока вдоль шляха встречались села и хутора, ехать было весело, но когда дорога свернула в безмолвную, заснеженную степь, путникам стало тоскливее.
Неподалеку от Кодацкой крепости догнали они нескольких людей верхами. Поговорили и сразу побратались. Узнали друг друга по крыльям, как сказал Подопригора. Одного полета птицы.
Ехать сообща было веселее, к тому же, если бы теперь дозорные казаки из Кодака попытались остановить их или заворотить назад, десяток сабель был бы силой немалой.
Кодак, однако, объехали ночью. В крепости, когда-то построенной для устрашения запорожцев, теперь стоял на постое гетманский гарнизон из реестровых казаков.
Когда с низовьев повеяло ветром, насыщенным южной влагой, Тимофей Чумак облегченно вздохнул, набрал полную грудь свежего воздуха, усмехнулся. Тревогу и неуверенность как рукой сняло. Подопригора, напротив того, стиснул зубы, замолчал. Задумчиво поглядывал вперед – туда, где даль призывно раскинула свои голубые паруса.
Вторично направлялся к низовикам Федор Подопригора. Когда бежал туда зимой сорок восьмого года, пришлось скрываться от польских жолнеров. Там, на острове Песковатом, впервые увидел Хмеля. Был при нем сын Тимофей да несколько казаков-реестровцев, с ними вместе бежал из своего Субботова. И то, что Хмель не на Сечь подался, а к низовой голытьбе, сразу привлекло к Чигиринскому сотнику сердца низовиков.
У Подопригоры тогда, кроме деревянного шеста, на конце окованного железом, не было другого оружия. Лучшее добыл под Желтыми Водами. А когда Корсунь взяли, Подопригора гарцевал уже перед корсунскими дивчатами на добром арабском коне, с острой саблей в посеребренных ножнах сбоку. Лихой казак был тогда Федор Подопригора! Весной в Киеве, где стоял полк Ждановича, к которому приписали Федора, приглянулась казаку кареглазая дивчина. Недолго думая, посватался Подопригора. Родители Надийки не возражали. Тесть, мечник подольский, изрядно любил выпить, а выпивши, говорил без умолку. Бывало, послушать его – точно самому в странствия пуститься. И где только не побывал Семен Крутовол! Но когда Радзивилл разорил и сжег Киев, погибла Надийка вместе с родителями.
Федор Подопригора не мог забыть тот день, когда узнал о совершившемся несчастье. Жизнь его сломалась. То в гору подымался, а теперь покатился вниз…
…Летели годы, как птицы быстрокрылые.
Подопригора, погрузись в воспоминания, покачивался в высоком седле, не слушал, о чем толковали казаки рядом.
Мысли Федора вернулись к Хмелю. Видел его на Раде в Переяславе, слышал слова его горячие, обращенные к посольству, сам кричал до хрипоты: «Будем с народом русским навеки!» Знал Подопригора – Хмель со старшиной не больно церемонится и панам спуску не дает. Вот и с Киеве знакомые цеховые люди сказывали, что сам митрополит на Хмеля гневен. А все оттого, что гетман не слушает его. Чернь стоит за Хмеля, это повсюду известно. Кабы Хмель свою милость и ласку к черни являл неизменно! Кабы универсалов на послушенство не выдавал! Кабы! Кабы! Мало ли чего вольному казаку, которого еще вчера только шляхтичи хлопом да быдлом называли, захочется! Хоть бы эта шляхта анафемская не возвращалась больше в наш край! Господи, твоя воля да наша сила – такого союза никто на свете не сломит…
Подопригора даже усмехнулся сам себе в усы от такой мысли. Конечно, не сломит! Придет вскорости войско стрелецкое, низовики тоже станут с ним в одном ряду. На низовиков гетман Хмель может быть надежен. Больше, чем на своих есаулов, писарей и полковников.
От Кодака до низовых станиц казацких, где раскиданы землянки и шалаши, в которых зимовали низовики, путь недолгий. На десятый день казаки свернули с широкого шляха на узкую, по хорошо проторенную тропку со свежими следами кованых и некованых копыт.
– Эге, – весело заметил Федор Тимофею, – стежка протоптана. не одни мы, брат, такие разумные!
В воскресенье поутру увидели конники вдали синие дымки, а по правую руку вынырнули из тумана, таявшего на солнце, кручи над Днепром, окруженные высоким частоколом с деревянными сторожевыми башнями.
– Сечь! – указал на частокол Подопригора, сдержав коня. – А вон там, где дымки, остров Чертова Губа.
Тимофею Чумаку захотелось даже шапку снять и перекреститься. Но никто из спутников этого не сделал, и он постеснялся. Пристально вглядывался в даль, как бы стараясь разглядеть то, что ожидало его у низовиков.
Подопригора повел рукой влево, туда, где над снежным полем подымалась, раскачиваясь на ветру, стена камыша, и пояснил спутникам:
– А вон то – плавни Великого Луга.
Седоусый широкоплечий казак с сережкой в ухе, ехавший на тонконогом вороном копе, сказал товарищам:
– В тех плавнях я еще лет десять назад счастья искал, утекая от пана Вишневецкого. Кабы не плавни, ей-ей, торчать бы мне на колу, не увидели бы вы меня, братцы.
– Недаром казаки говорят: «Сечь – мать, а Великий Луг – батько», – задумчиво проговорил Подопригора.
– Сечь – мать, а Великий Луг – батько, – как завороженный, проговорил вслед за ним Тимофей Чумак. – Добрые слова!
– Справедливые, разрази меня гром, ежели не так, не будь я Омелько Трапезондский, вольный казак! – выкрикнул седоусый с серьгой.
– Э, да неужто ты тот самый Омелько, который трапезондского пашу из его собственного дворца выкрал и в казацкий табор приволок? – удивленно спросил Федор Подопригора.
– Он самый, – отозвался старый казак. – А чего стали, как засватанные? Пора саламату варить да горелку пить, пора с братьями низовиками песни петь.
Он хлестнул своего коня плетью, вырвался вперед и галопом полетел к оврагу, сипевшему перед всадниками.
Все двинулись за ним.
– Пожалуй, Омельку этому лет сто! – крикнул на ухо Тимофею Подопригора.
– Сто не сто, а семьдесят, а то и восемьдесят будет, – заметил казак, скакавший рядом.
– Тоже скажешь! С пятьдесят всего, – возразил другой. – Мы с ним из Канева, у него жена молодица такая, что хоть куда!
Тимофей, которому на рождество пошел только двадцатый, невольно тронул пальцами шелковые усы и сурово сдвинул брови. Видать, на Низу товарищи лихие. Таких в его полку не встречалось.
В тот же вечер приехали в низовые курени. Подопригора сразу разыскал Ивана Гуляй-Дня.
– Прибыл! – сказал Гуляй-День, когда они расцеловались и помяли крепко друг друга в объятиях.
– Прибыл и войско привел. Полк не полк, сотня не сотня, а одиннадцать казаков, да среди них Омелько Трапезондский.
– Жив еще рыцарь! – радостно воскликнул Гуляй-День. – Вот это хорошо!
Тимофей Чумак стоял у порога, молча наблюдая радостную встречу Гуляй-Дня и Подопригоры.
Наконец Гуляй-День глянул на Чумака.
– А ты чего застыл? Иди сюда, пане брате! Гостем будешь! – Гуляй-День подвинулся на лавке, давая место Чумаку.
– Он не в гости, а навсегда, – пояснил Подопригора, подталкивая Чумака.
– Так это еще лучше, – одобрил Гуляй-День. – Садись, садись, брат.
Чумак осторожно сел на лавку под слюдяным оконцем, приглядываясь к Гуляй-Дню, о котором уже довольно наслышался от своего побратима.
Вскоре и землянке Гуляй-Дня стало тесно от собравшихся казаков. Явился и Омелько Трапезондский. Побагровевшее лицо и неверная походка, которою он проследовал через небольшое пространство от двери до стола, едва не ткнувшись носом в пол, когда спускался с приступок, свидетельствовали, что казак уже изрядно угостился оковытой. Но это не помешало ему снова цепкими руками ухватить пузатого медведика[7]7
Медведик – старинный украинский сосуд для вина.
[Закрыть] и потягивать из него медок, то и дело приговаривая:
– Добрая у тебя водичка днепровская, Гуляй-День, разрази меня гром! Ей-ей, святая водичка! Уж не из пещер ли митрополичьих или чистая афонская? Га?