Текст книги "Судьба Алексея Ялового (сборник)"
Автор книги: Лев Якименко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 37 страниц)
9
Откуда-то издалека накатывался гул. Прерывистый, зловещий. Его прорезали хлопающие удары. Яловой уже понимал, что стреляют зенитные орудия, и еще не сознавал, почему, откуда, зачем они.
Мучительное пробуждение.
– Быстренько! Быстренько!.. Кто может – вниз, в бомбоубежище! За лежачими придут санитары.
Белая косынка мелькнула в дверном проеме, сестра кинулась в соседнюю палату.
И только теперь Яловой отчетливо различил натужное гудение немецких бомбардировщиков.
Раненые выскакивали из палаты в одном белье. Кто прыгая на костылях, кто выставив вперед закованную в гипсе, бревноподобную руку.
От ринувшегося сверху, вырастающего воя мелко задрожали стекла. Взрывом шатнуло здание, с потолка посыпалась штукатурка.
– Санитара! Санитара! – закричал майор из угла. Какой-то надорванный голос. Как и Алексей, он был «лежачим». Ранение в позвоночник. Парализованы ноги.
Он бесновался там у себя в углу.
– Мать вашу!.. Свиньи! Трусы!..
Мгновенная вспышка за окном. И грохнуло так, что показалось: накренился пол и кровать поехала вниз.
И пошло. Налет продолжался несколько часов. Били по железнодорожной станции – там скрещивалось несколько дорог. По беспрерывному разрозненному хлопанью зениток можно было догадаться, что вражеские самолеты подлетали группами, с разных сторон. Прерывистое гудение, короткий сверлящий вой… Взрывы следовали один за другим. Они то удалялись, то приближались к госпитальным зданиям.
Один из тех самолетов, которые не могли пробиться из-за яростного зенитного огня к станции, обрушил еще одну бомбу на темневшие внизу кирпичные коробки. Ударной волной рвануло окна, со звоном посыпались стекла. Осатанело взвизгнув, в пол возле кровати врезался осколок. Влажноватая тошнотная вонь взрывчатки кружила голову. Ветром отдувало штору. Она сиротливо хлопала, как флаг на корабле, терпящем бедствие.
Одиночество и бессилие. Пластом на кровати. Не то что сдвинуться, голову с трудом поворачивал.
Какое унизительное чувство беспомощности! Должно быть, подобное испытывают моряки на обреченном корабле, когда он, накренившись, медленно опускается в пучину.
– Гады! Сволочи! – вновь не выдержал майор. – Бросили! На погибель!.. Уби-и-йцы! – в полный голос рыданул он.
– Слушай, майор! – Яловой старался говорить как можно отчетливее. Рокот самолетов, удары зениток глушили слова. – Пойми!.. Нам с тобой… уже ничего не страшно. Пойми это… и будь человеком!
Едкая дымная гарь, красноватые отсветы занявшихся пожаров, оглушающие всплески взрывов, вздрагивающая земля. И два беспомощных человека на утлых лодчонках-кроватях. То ли позабыли про них, то ли санитары побоялись вернуться и вынести в убежище. Но и здесь, в опустевшей госпитальной палате с разбитыми окнами, с обвалившейся штукатуркой, была своя цена мужеству.
Майор, комкая угол подушки, забивал ее в рот. Он молчал. Не проронил больше ни одного слова.
Ни тогда, когда начали возвращаться раненые, с судорожным хохотком обмениваясь подробностями, кто как бежал или падал при взрыве, кто это свалился в щель, да прямо на толстую повариху, и какими словами шуганула она бедного солдатика в бязевых кальсонах, севшего ей на шею…
Ни тогда, когда санитарка, ахая и удивляясь, что в палате во время налета оставались раненые, выметала штукатурку и стекла…
Ни на следующий день, во время обхода врача. До этого майор не терпел боли, костерил по любому поводу санитарок, сестер… Что-то не понравилось – тарелку об пол: не буду есть!..
К вечеру следующего дня после налета большую часть раненых отправляли на станцию для погрузки в эшелон. Санитарный поезд подошел накануне, попал под бомбежку, но все обошлось для него сравнительно благополучно: сгорели два вагона, в некоторых повылетели стекла. Поезд спешно привели в порядок, и он начал принимать раненых.
Автобусы и грузовые машины, осторожно минуя воронки, подъезжали к госпиталю. Кто мог ходить, взбирались сами. Тяжелораненых поднимали на носилках.
Ялового запеленали, как мумию. От шеи до пояса гипсовая колыбель – опасались, что поврежден позвоночник, – тяжелая неудобная колыбель, спина потела, даже шеей не повернешь; ногу заковали в металлические шины. Через заднюю дверцу сунули в автобус.
Впереди, подпрыгивая на сиденье, белесый кругломордый парень рвал на груди нижнюю рубаху, вопил:
– Га-а-ды! Почему не коли-и-те… Им все до лампочки, лишь бы вытолкать. Сестру-у сюда! Помираю-ю!
По-дурному закатив глаза, начал биться об стенку. В автобус поднялся начальник отделения Шкварев.
– Помолчи-ка! – негромко приказал он.
– Все вы га-а-ды! – еще сильнее завопил парень. Он задыхался, хрипел.
– Перестань! Тебе же сделали укол! – поднял голос Шкварев.
– Обманщики! Я дурачок, что ли! Воду вогнали под кожу. Живодеры!
– Слушай, что я тебе скажу, – Шкварев говорил с отчетливой властностью. – Мы ввели тебе новое лекарство. Понимаешь, новое, чтобы ты не привыкал. В твоих интересах. Оно действует медленнее. Зато безвредное. Понял меня? А теперь замолчи. Перестань хулиганить Будешь кричать, я сниму тебя с эвакуации.
Повернулся, позвал:
– Яловой! Капитан Яловой!
Алексей отозвался. Он лежал внизу на полу, над ним повисли носилки с другим раненым. Он не видел доктора, слышал только его голос.
Шкварев, сгибаясь, подобрался, наклонился над Яловым, опустился на коленки.
– Что это он? – тихо спросил Яловой.
– Наркоман, – безнадежно сказал Шкварев. В глазах – угрюмая горечь и усталость.
Помолчал, полез за папиросой, вновь вложил ее в коробку.
– Что же, прощайте, капитан! Вы мужественный человек. – Поцеловал. – Счастливого вам пути! Верьте! И держитесь!
Яловому показалось, по глазам Шкварева сумеречная тень прошла. Что скрывалось за ней: человеческое участие, сожаление, печальное знание врача?..
Шкварев заторопился, выбрался из машины.
«Что же, прощай, друг! Помнить буду. Может, и свидимся. Если встану. Если не обманул ты меня напрасной надеждой».
Автобус дрогнул, двинулся.
– Обманщики! – вновь завопил белесый парень. Он забарабанил в стенку автобуса. – Стой! Стой! Воду вогнали, гады! Это не лекарство!
10
Круглолицый бритоголовый полковник – начальник политотдела дивизии – не забыл Ялового. При первой возможности он вызвал его, приказал съездить в политотдел армии. За какими-то документами.
– Поезжай! День-два обойдутся без тебя в полку. И дело сделаешь, и своих повидаешь…
Рослый вороной конь оказался тяжелым на ход, выехал Яловой в предрассветных сумерках, а добрался в политотдел поздненько. Пока мыкался по проселкам и лесным дорогам, петлял, «сокращая путь», опоздал к установленному часу. Но неприятности обрушились на него совсем по другой причине.
Едва Яловой, тяжко топая заляпанными сапогами, в неказистой потрепанной солдатской плащ-палатке появился в политотдельской избе, сидевший за столиком у окна инструктор озадаченно приподнялся.
– Ты? Вы? Как вы сюда попали?! – заорал он вдруг.
Только теперь на свету Яловой разглядел и узнал его. Плюгавенький, с рыжими бачками. Иван Пузырьков. В редакции его звали просто Ванькой. Он любил сочинять стихи «по поводам»: «по поводу Первого мая», «по поводу Женского дня»… По приказанию редактора Яловой раза два возвращал Пузырькову стихи, пытаясь при этом пояснее выразить редакторскую волю: «Объясни ему, дураку, что для стихов талант надобен».
Но Пузырькова трудно было смутить. Он разводил свои коротенькие ручки, всплескивал ими:
– Ах ты, вишь, какая промашка вышла. Не то словцо сунул!
Прощаясь, пообещал:
– В другой раз аккуратнее буду. Не оплошаю. За науку благодарствую. А рифмы ети я унасекомлю!.. До своего дойду. До войны в нашей конторе ни разу газета без моих стихов к празднику не обходилась.
Теперь же перед Яловым предстал совсем другой человек. Власть имущий! Громовержец! Приподнимаясь на носках начищенных сапог, он выкрикивал:
– По какому поводу?.. Кто направил вас?.. Какое имел право, не спросясь?! Сделаем «втык» и начальнику политотдела!
Голосишко же был тощенький, без начальственного «рыка», на визг походил. Этот визгливый голос, начищенные до блеска сапоги с короткими голенищами, рыжие бачки, косо мотавшиеся на осатанелом лице, и подхлестнули Ялового.
Он шагнул вперед и сказал как бы даже удивленно:
– Какая же ты сволочь!
Как взвился Пузырьков! Ножками затопал. Застонал в мстительном наслаждении.
– Я с вами теперь по-другому! Вы узнаете… Это вам не редакция. Сейчас докладную!.. Загремишь!..
Подумавши, надо было отважиться на то, что в несдержанной гордыне своей свершил Яловой. По приему, по наглому крику политотдельского «чижика» должно было догадаться, что числят Ялового в штрафниках, которым бы в безвестности и терпении замаливать свои грехи… Теперь же по-всякому могло обернуться…
Но тут с повелительным стуком распахнулась дверь, в избу вошел начальник политотдела армии. Яловой узнал его, бывал тот несколько раз в редакции. Сутуловатый, глубоко сидящие глаза под кустистым навесом бровей – похожий на тех мастеровых, которых так любили изображать в довоенных кинокартинах.
Яловой шагнул в сторону, давая дорогу. Пузырьков, вытянувшись у своего стола, начал было докладывать:
– Товарищ полковник!..
Полковник досадливо махнул рукой и, не отвечая на приветствия и, казалось, никого не замечая, чуть припадая на левую ногу – наследие еще той, гражданской войны, – прошел во вторую половину, отгороженную плащ-палатками.
Пузырьков торопливо ощупал, застегнуты ли на все пуговицы ворот гимнастерки, нагрудные карманы, почтительно зависнув плечами, нырнул вслед за начальником.
Яловой не прислушивался, о чем там за подвижной стенкой шел разговор. Он стоял у печи, смотрел на сеющийся за окном дождь, на ракиту у дальней баньки и никак не мог найти ответ на простой с виду вопрос: откуда подлость в человеке? Нет, не та крупная подлость кровавых дерзаний и захватов, известная и по истории, а обыкновенная житейская подлость. Подлость безо всякой, казалось бы, выгоды. Единственно по влечению. По свойству характера.
Пузырьков выскочил из-за плащ-палатки явно не в себе: морда свекольная, глаза навыкате. Рукой указал Яловому: следуй, мол, туда! К начальству. Угол плащ-палатки оказался откинутым.
Яловой, рубая по-строевому шаг, – откуда что и взялось! – подошел к полковнику. Тот сидел за канцелярским столиком, угнув голову. Казалось, сморила его усталость. Потребовал командировочное удостоверение, подписал прибытие и убытие, как будто это было его дело! Возвращая, все так же не глядя на Ялового, сказал:
– Документы получите немедленно. И завтра же в часть!
Добавил наставительно:
– Зря вас послали. Другого не нашлось, что ли? Какое-то время вам не следует появляться здесь без специального вызова. Советую!..
Поднялся, еще больше сутулясь, ушел.
Но, видно, весь день был рассчитан на то, чтобы не раз напоминать Яловому о добре и о зле в разных его обличьях.
Вернувшись из политотдела в редакцию со всеми необходимыми документами (Пузырьков швырял их один за другим, заставлял пересчитывать, сверять, расписываться во многих ведомостях), Яловой пошел умыться. Никак не мог поговорить с Ольгой Николаевной. На месте ее не оказалось. А розыски по телефону при помощи сердобольных штабных телефонисток пока не увенчались успехом.
Дождь прекратился. Стволы сосен предзакатно рдели. На высокой траве радужно отсвечивали дождевые капли. Мирно и покойно было. Ни о чем не хотелось думать. Ни о будущем, ни о своих обидах. Стук дятла лишь подтверждал неизменность всего сущего.
Яловой расческой поправил влажные волосы, застегнул ворот гимнастерки, потянулся за ремнем с пистолетом – повесил его тут же на суку, возле умывальника. И тут услышал, как некто, игриво высвистывая «У самовара-а я и моя Маша…», уверенно спускался по тропке сюда же, к умывальнику. Среди деревьев мелькнуло перекинутое через плечо полотенце, из-под расстегнутого кителя показалось сытенькое брюшко и наконец выдвинулось лицо Мопса с обвисшими брылами. По намекам приятелей, по догадкам выходило, что именно этот человек был причиной всего случившегося. Мопс, близоруко щурясь, пригляделся: кто там у умывальника; сделал несколько мелких шажков, и тут его будто пригвоздило.
Яловой напрягся, он вдруг ощутил в себе звериную упругую силу, готовность к прыжку. Он не мог отвести взгляда от этих обвисших щек со склеротическими жилками, от этих замерших студенисто-бесцветных глаз.
И Мопс не выдержал. Тихонько-тихонько приподнялся на носки. Повернулся назад, все так же осторожно ступая на вытянутых носках. Отступив в тень, за деревья, побежал – немолодой человек, в послужном списке которого была и работа в республиканской газете, и директорство в московской школе.
Выдал себя!
Клеветник!
Мразь в человеческом облике!
…Ольга Николаевна сама разыскала Ялового часу в девятом. Потрескивало в трубке полевого телефона. Голос ее звучал далеко, отчужденно. И Алексей без особых надежд предложил встретиться завтра утром. Но когда Ольга Николаевна узнала, что он завтра же утром должен уехать, голос ее дрогнул.
– Я хочу вас видеть сегодня же…
До штабной деревни, где находилась Ольга Николаевна, было километров двенадцать. Более двух часов ходу.
– Подождите у телефона, – сказала Ольга Николаевна. – Я вам еще раз позвоню. Что-нибудь придумаем…
Рассеянный сумеречный свет июньской ночи – слабое отражение белых ночей – скрадывал очертания, но Яловой еще издали угадал, что это Ольга Николаевна. Верхом на лошади, рядом с ней всадник в плащ-палатке с натянутым на голову капюшоном.
Конь под Яловым, натомленный за долгую дорогу, неохотно перешел на мелкую рысь. Вороная кобыла Ольги Николаевны шла машисто, легко, выбрасывая комья грязи из-под кованых копыт.
Ольга Николаевна то ли не признала сразу Ялового, то ли не смогла остановить свою резвую лошадку – проскочила мимо.
Алексей окликнул ее. Откидываясь назад, натягивая поводья, Ольга Николаевна, видимо, с трудом придержала лошадь, повернула назад. Яловой тоже развернулся, поехал навстречу. Но лошадь Ольги Николаевны не пожелала останавливаться. Закусывая удила, зло выгибая шею, она протанцевала мимо. Проплыло напряженное лицо Ольги Николаевны, закушенная губа, выбившаяся из-под берета прядка волос. И лишь когда спутник Ольги Николаевны, запоздало перегибаясь, схватил норовистую лошадь под уздцы, она остановилась.
Оттого, наверно, и вышла встреча скомканной и неловкой.
– Видите, какую мне лошадку подсунули, – раздосадованно пожаловалась Ольга Николаевна, когда Яловой приблизился к ней. И лишь затем, просияв глазами, сказала: – Ну, здравствуйте, Алеша, я рада…
– Здравствуйте, – сдержанно ответил Яловой.
Незнакомый человек, маячивший на коне, сапоги и брюки Ольги Николаевны, плащ-палатка, театрально свисавшая с одного плеча, – весь вид ее, долженствующий показать, что она бывалая наездница, призрачный, бледный свет ночи – все обстоятельства так не соответствовали тому, что пережил Яловой за все долгие дни разлуки, что сама встреча показалась ему не настоящей, подстроенной.
Не сдержался, проронил с осуждением:
– Ну и выдумщица вы!
Ольга Николаевна норовисто вскинула голову:
– Вы не рады мне, Алексей Петрович? Или не в настроении?
Оборотилась к всаднику, поджидавшему на коне:
– Поезжайте! Спасибо! Я вернусь пешком.
Пошла к сосновым бревнам, желтевшим у обочины. Усаживаясь повыше, сказала:
– Давайте-ка лучше посидим и помолчим. Видно, три месяца велик срок, – уронила мимоходом.
Что же, верно, не виделись они больше трех месяцев. Алексей так ждал этой встречи, она грезилась ему чем-то ликующим, в радужных всполохах праздника. Но вот наконец они одни, кругом – ни души. И все до обидного не так. Сидят на бревнах и молчат. Будто чужие. Выходило, расстояние и время и впрямь успели развести их.
Туча то притушала рассеянное белесое свечение – и тогда ближние опушки хмурились, мрачнели, то вновь яснело – и тогда светлели лужицы на дороге, Алексей видел своего коня, наклонявшегося к ярко-зеленой траве, отчетливо проступали светлые стволы берез и зеленоватых осин среди мохнатых темных елей.
Ольга Николаевна уперлась локтями в колени, ладошки рук – под щеки, затаилась рядом, молчала. В прозрачном дымчатом свете лицо ее казалось незнакомо-усталым и безрадостным. Щемящее чувство потери все сильнее завладевало Яловым. Показалось, не встреча, а прощание.
Молча дошли до штабной деревни. Яловой в поводу вел коня. Остановились в низинке, подернутой туманцем. И только тут, оглушенный событиями этого дня, Яловой очнулся, понял, что вот сейчас Ольга Николаевна уйдет, скроется за ригой, темневшей на окраине, и все – он, быть может, никогда больше не встретит, не увидит ее. Чувство потери было таким мгновенно-острым, болезненным, что он, не смущаясь тем, что их мог видеть часовой у дорожного шлагбаума, схватил Ольгу Николаевну за плечи, притянул к себе.
– Я не могу так! Простите меня, Ольга Николаевна! Я хочу увидеть вас. Перед отъездом. Хотя бы на несколько минут.
Ольга Николаевна провела ладонью по щеке Ялового:
– Колючий какой!
Быстро сказала, как о чем-то решенном:
– Да, да! Конечно же! Пораньше. Я встречу вас у развилки.
От развилки они повернули на тропу, петлявшую между соснами и березами. Под Ольгой Николаевной была вчерашняя норовистая кобылка, но она довольно послушно спустилась по крутой дорожке в глубокий глухой овраг. По склонам овраг густо порос молодыми дубками, рябиной, внизу тянулись сизоватые малинники, буйно кустился орешник.
Недавно поднявшееся солнце то проглядывало, то скрывалось за тучами. Сыроватая мгла прореживалась бегущим светом, и вновь все темнело, хмурилось. Буйно зеленевшую траву пятнили белые головки ромашек, красные шарики клевера, вымахнувшие вверх пожелтевшие метелки щавеля.
Яловой привязал лошадей к изогнутой березке. Ольга Николаевна по-вчерашнему в сапогах, брюках, в плащ-палатке, легко сгибаясь и разгибаясь, начала собирать цветы.
Яловой подошел к ней. Она приостановилась. Он увидел порозовевшее лицо ее, полуопущенные глаза, ромашки и голубые колокольчики в руке. И в том, как стояла она, в ее безвольно опущенной руке с букетиком цветов было что-то бесконечно трогательное, доверчивое и беззащитное. Повинуясь тихому, скорбному и счастливому чувству, Яловой бережно обнял ее и неловко ткнулся губами в щеку. Ольга Николаевна вздрогнула, отстранилась, ему показалось, с укором. Яловой виновато потоптался на месте. Отвел взгляд в сторону. И вдруг почувствовал, руки ее слепо нащупывают его шею, услышал смущенное, прерывистое:
– Позвольте и мне… отдать поцелуй.
Он услышал ее дыхание, губы ее коснулись его губ. Растерянные глаза, в красных пятнах лицо.
«Да она же просто девчонка! – удивился Алексей. – Мечтательница! Выдумщица!»
В словах ее «отдать поцелуй» было что-то наивно-провинциальное, книжное. Но Алексею слышалась совсем иная музыка. В гибком послушном стане. В ее руках. В ее губах. В полумгле.
– Не надо, Алеша… Милый, сегодня не надо, – она не отстранялась, не упиралась. Глаза в глаза. Доверчивые, испуганно-счастливые, они молили. Отрезвляли. – Не надо, хороший мой!..
11
Дивизию перебрасывали на другой участок фронта, в другую армию. Смещались к югу, к белорусским землям, на которых в то памятное лето 1944 года развертывалась грандиозная битва – отмщение за муки и утраты начальной поры войны.
На первом же привале – закатное солнце лениво дымилось на верхушках сосен, согревало хмурые вершины дубов – бывалые солдаты – ноги кверху, под голову – пилотку – отдыхали, а ребята из недавнего пополнения (подбросили их перед самым маршем) стали в круг.
Смуглые, с тонкими талиями, перехваченными солдатскими ремнями… Только из дома, из горских селений, со школьной скамьи. Мерные хлопки, и в кругу идет, плывет на носках – едва приметные усики, детски чистое, смугло-розовое лицо – руки то в одну, то в другую сторону, будто отталкивают все мольбы и воспоминания, рвется воин в битву; неуловимо меняется ритм, все яростнее, грознее танец… Выскочил второй, угрюмоватый, с низким лбом, воинственно пошел плечом вперед.
Яловой вместе со всеми бил в ладоши. Все быстрее и тревожнее ритм.
Алексею виделся праздничный вихрь на просторной сцене. В перекрещивающемся нетерпеливом мигании прожекторов. Казалось бы, нехотя, так плавно, так зазывно идущие женщины в белом, от родника, с кувшинами. Влетающие в круг мужчины-всадники. Полы черкесок подобраны. Грозное вихревое движение. Мелькание газырей на черкесках, вспышки рукояток кинжалов на тонких поясках. Ноги в высоких мягких сапогах без каблуков творят что-то невообразимое…
Как эти ребята в грубых кирзовых сапогах на лесной кочковатой опушке смогли вернуть силу и первозданность старому горскому танцу? Их ноги, казалось, не знали устали. Они жили своей воинственной жизнью. Они грозили, подкрадывались, нападали, топтали врага, уходили…
– Во дают! – комбат-один Павел Сурганов возбужденно задышал над плечом Ялового. И неожиданно, вроде бы даже с сожалением, распорядился: – Кончай, ребята!
Заметил, как недовольно дрогнуло лицо Ялового, посоветовал:
– Ты их завтра посмотри!
Оправдываться не оправдывался, сразу перешел в наступление:
– Вам, политработникам, что… Напишешь в донесении, мол, с великим подъемом двинулись, выполним приказ Родины, высокий морально-боевой дух проявился в том, что на привалах не только отдыхали, но и танцы устроили… Сегодня эти молодцы пляшут, а завтра будут проситься на подводы. У одного ноги потерты, у другого живот схватило… Видали мы таких вояк!
Шагал с Яловым впереди батальонный колонны. Короткие светлые усы. Упрямо выдвинутый подбородок. Холодноватые, глубоко сидящие глаза. Вольный разворот плеч в ремнях крест-накрест. Стойкий сладковатый запах одеколона и табака. Курил Сурганов только трубку. Трофейный Мефистофель кривлялся, пускал дым из-под хвоста.
– Донесение не только я, но и ты будешь писать. Не забудь про кухню… Отстала на марше по неизвестным причинам. Чем ты солдат будешь кормить, командир? – съязвил Яловой.
Покосился на Сурганова. Тот ожесточенно дымил мефистофелевской трубкой. Страсть не любил, когда находили в его «хозяйстве» упущения. Во всем хотел быть первым. За порядком следил строго. Крут бывал до чрезвычайности. Если сыщет виновных в задержке полевой кухни – несдобровать им. Комбат – не такая уж и высокая должность, но властен над многими жизнями. Хотя и верна солдатская присказка: «Дальше «передка» не пошлют», а все же…
Яловой уже и раскаивался, что поддразнил самолюбивого комбата, попытался смягчить его.
– Брось ты, перебедуем! Чего-нибудь на ночь пожуем, а к утру все образуется!
– Не бойся! Солдат вовремя накормим! И даже тебя – аттестата не потребуем, – отрубил Сурганов. – Если через два часа кухня не сыщется, я их потрясу… Я им поспущу жирок… накопили в обороне! С винтовочкой у меня побегают.
Сумеречный рассеянный свет июньской ночи. Среди редких туч – звезды, на краю неба – несмело подрагивал лунный серпик. На Украине называли его «молодык». Только народился.
Повлажневшая дорожная пыль глушила удары солдатских сапог и ботинок. Шли вольно, не в ногу, но «по четверкам», взвод за взводом, и с интервалами – рота за ротой. Звяканье патронов в подсумках. Жестяной стук котелков. Невнятные разговоры. Медленные, тягучие. Как всегда во время длительных переходов.
…Если бы каждого из этих людей – из разных мест они, разных национальностей, возрастов – спросить, что бы они хотели сказать своим близким при условии, что у них одна-две минуты? Что они завещают будущему? И потом, через много лет, когда окончится война и подрастет новое, совсем новое поколение, прокрутить пластинку с голосами всех этих людей?
Что бы он, Яловой, сказал потомству? Или, например, Павел Сурганов? Идет подтянуто, шаг легкий. Хотя и была у него верховая лошадь, на маршах ею не пользовался. Шел со всеми.
– Командир – отец солдатам, им пример и образец, – подшучивал Яловой.
– А ты что думал, я, как «старая перечница», буду в карете на подушках выкачиваться? – Павел то ли сердился, то ли посмеивался.
Командиру полка полковнику Осянину было за пятьдесят, мучил его радикулит, вот и приспособил он для дальних передвижений пару лошадок и какой-то шарабанчик с мягким сиденьем. Яловой не находил в этом ничего зазорного. Сурганов не скрывал своего пренебрежения.
– Давно его пора куда-нибудь подальше в тыл, пусть там с запасниками воюет…
– А тебя на его место?.. Ты что, командиром полка хочешь стать? – допытывался Яловой.
– Если скажу «не хочу», поверишь?
– Может, и поверю.
– Ну и дурак! Кто же от папахи отказывается. Не всю же войну мне в комбатах ходить. Прочие-другие вон как пошли. На дивизии сели! А войну начинали ваньками-взводными.
– Придет время, выдвинут и тебя!
– Жди да погоди! А пока «старая перечница» на мне выезжает, а заслуги все себе. Выдвинет он! Тут гляди в оба, как бы не задвинул!
Странными казались Яловому эти разговоры Сурганова о должностях, о званиях, о власти. О том, кто кого поддерживает, у кого «рука» в штабе, кто кого «обходит», кто кого «подсиживает». Как в какой-нибудь канцелярии или довоенном учреждении.
– Ты что, с луны свалился, – обиделся Павел. – Война войной, а служба службой. Тебе что!.. Кончится война, ты шинельку с плеч, вновь в студенты определишься, а я армию бросать не собираюсь, я к ней костью прирос. Мне служить да служить, значит, должен я и о продвижении думать.
Яловой, посомневавшись, все же решил спросить у Сурганова: а что хотел бы он передать потомкам?
– На кой они мне! – Сурганов двинул плечами. – У меня и сродственников никаких. Ни отца, ни матери не помню, померли в голодный год. В детских домах вырастал. Потом на заводе. И прямо в армию.
Посмурнел. На дальнем пригорке за деревенскими избами засветилась колоколенка.
– А верно, что бы я такое сказал… Какие слова…
Что-то дрогнуло в его лице. В неясном свете оно смягчилось, подобрело.
– Мирно живите… Так это они и без меня будут знать. Хрен кому в драку захочется после такой войны. Мы на сто лет вперед за всех отвоюемся. Чтобы друг друга не обижали?.. Так это смотря какой человек. Иного гада не то что обидеть, а прижать так надо, чтобы дух из него вон… В коротких словах не скажешь…
Вдруг повернулся к Яловому, даже с шага сбился:
– Нет, всерьез, знаешь, что я сказанул бы… Если, значит, мне не дожить… Ребятки, – сказал бы я, – об Тоньке моей позаботьтесь. Может, сынок будет у нас. Если случится такое, человеком чтобы он вырос!..
Голос его прозвучал с затаенной страстью.
– Веришь, сына хочу, чтобы после меня росточек остался на земле. Кругом такое… А я… Я бы для него…
Сурганов рванулся, ушел вперед.
Глухая деревенская улица. Пыльные лопухи в ровике. Пригорок. Церковка. Сколько за ночь пройдут они таких деревень! Безымянных, неузнанных. Какие дороги пересекут, где остановятся…
Слышалось дальнее позвякиванье тележных колес, лошади с натугой брали подъем, возницы сонно покрикивали: «Но-о! Но-о!»
И вновь низинки, подернутые туманом. Тихие ветлы у пруда. Темная кайма дальнего леса. Дорога, пробитая людьми для связи и общения, а теперь служившая войне. Одной только войне.
– Нет, бабу понять невозможно… То есть с первого раза ее нипочем не раскусишь, – рассуждал Сурганов.
Кухня подоспела к завтраку, пар валил из открытого котла. Перед рассветом вздремнули. Перемоглись кое-как, а Павел успел и побриться. Одеколоном несло так, как будто он вылил на себя флакон «Тройного». Щеки запали, но в глазах озорство. «Подурил» с девчонками из санитарной роты. Пришли проверять, нет ли потертостей или заболевших на марше. Комбат приказал их покормить, предлагал остаться навсегда в его батальоне. Обещал райскую жизнь…
Девчонки посмеивались; одна из них, Клава, вдруг гибко повела плечом и, глядя почему-то на Ялового, притопывая одной ногой, выговорила-пропела:
Ой, военного любить
Надо приготовиться.
Сначала люлечку купить,
А потом знакомиться!
Озорновато помахала рукой и ушла с подругой вперед.
Сурганов толкнул Ялового:
– Видал, какая слава про нас идет! Это она где-то в деревне частушку подхватила.
Сурганов просвещал Ялового:
– Вот эта справа, высокая такая, у нее шрамик на щеке… Девка ничего из себя, можно сказать, нормальная, а по фронтовым условиям так и очень даже. Женькой ее зовут. Да ты что, ничего о ней не слыхал? Лопух ты, как я погляжу. Агитатор полка, санчасть рядом, парень ты вроде приметный…
В руках у Павла тонкий хлыстик из можжевельника. Он пощелкивал им по голенищам, поглядывал на девчонок из санитарной, которые то отставали, то вновь уходили вперед.
– Так вот Женька, если ты не знаешь, это самое… Как бы по-культурному выразиться… По медицине… Девушка! – коротко хохотнул. – Не вру. Им недавно осмотр был. И обнаружили, что это… Думаешь, она застеснялась? Черта с два! Погляди, какой павой выступает! Она себе цены не сведет. Знаешь, что говорит? Всю войну в девушках продержусь, а после войны на законном основании замуж выйду. Заметил, как перед ней все повертываются. Первая девка на деревне! Духи ей, конфетки дарят, цветы даже подносят. И все время под наблюдением. Если кто по грубости с ней, сразу заслон… Молодые парни, офицерики ваши из штаба сами девку оберегают. Как бы кто не испортил. Про это ты слыхал? А по-моему, это самая вредная девка. Сколько возле нее холостых парней в полной силе, а она хвост прижимает. На мирное время заманивает. Да на кой ляд ты тогда, когда баб будет полно, каких хочешь!.. Ты сейчас облегчи… Выбери по нраву. Это же полное неуважение к мужскому полу! Все же веры у меня нет, что к ней кто-нибудь не подберется, не уговорит…
Сурганов – к Яловому.
– Слушай, Алешка, может, ты бы ее, дуреху, уломал?..
– Тебе нравится, ты и действуй…
– А мне теперь без надобности… Я так, в общем рассуждении. У меня своя сударушка-забота… С этими движениями-наступлениями вторая ночь впустую… Переглянулись с Тонькой на рассвете, и все. Ничего более.
Про Тоньку Яловой слыхал от разных людей. Во всей дивизии, пожалуй, судачили о том, как Сурганов отбил себе ненаглядную. И от самого Павла слышал.
– Послали меня на учение в штаб армии: «Прорыв стрелковым батальоном с поддерживающими средствами укрепленной позиции противника». Я на разборе выступал, командующий меня заметил, похвалил. На крыльях лечу. Не успел за день домой в дивизию, на пересыльном каком-то пункте уговорились с ребятами ночевать. Пошли пристанище искать. Ткнулся в одну избу – глазам не поверил. Слева нары вдоль стены в два этажа, и на них вповалку сплошь… И вверху и внизу. Девки! Сапоги, юбочки, чулочки поснимали, поразвесили, шинельками прикрылись. Но шинелька не одеяло, сползает, глянул, у одной коленка светится. Такая хмарь на меня нашла. Одеревенел, с места не двинусь. А девкам и байдуже, как говорят хохлы, посвистывают себе, бормочут чего-то во сне.