Текст книги "Судьба Алексея Ялового (сборник)"
Автор книги: Лев Якименко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 37 страниц)
Отдувались желтые занавески. Из раскрытого окна сладковато и свежо пахло вянущей просыхающей травой.
И только когда Яловой открыл глаза, он увидел, что у его кровати сидит какой-то человек и внимательно вглядывается в него. Халат, казалось, поспешно был накинут на морской китель, и оттого человек не был похож на врача. Показалось, кто-то из знакомых, из морской стрелковой бригады.
Цепкий взгляд. Тщательно выбритое лицо. Набрякшие мешочки под глазами.
– Что же, давайте знакомиться, – сказал. – Я – заведующий отделением. Фамилия моя Шкварев. Военное звание – капитан медицинской службы. Как видите, в одном звании с вами. Хотя я постарше. Перед самой войной в Ленинграде окончил Военно-морскую медицинскую академию.
Говорил ровно, спокойно. Руки с крепкими длинными пальцами – на коленях. Ни истории болезни. Ни сестры рядом. Будто и впрямь зашел проведать, поговорить по-свойски.
– Где вы учились? – спросил.
Его почему-то заинтересовал институт, в котором до войны пребывал Яловой.
– ИФЛИ? Институт философии, литературы, истории… Не слышал. Что же это, вроде Царскосельского лицея? Гуманитарный заповедник. Из вас сразу готовили и философов, и историков, и литераторов? Един в трех лицах? Ах нет… Раздельно, по специальности. И кем же вы хотели стать?
Впервые после ранения интересовались будущим Ялового.
– Если я правильно понимаю, – рассуждал Шкварев, – для вашего будущего самое главное сохранить голову, то есть способность здраво мыслить и рассуждать.
– Сохранить голову и способность здраво рассуждать хорошо бы всякому, – не удержался, чтобы не съязвить, Алексей.
Шкварев обрадованно хмыкнул, по-товарищески подмигнул:
– Это хорошо, что вы шутите. Для меня это, знаете, добрый признак.
Посерьезнел:
– Видите ли, если по какой-либо причине я лишусь возможности работать руками, я – никто. Для меня это катастрофа. Крушение надежд. А я очень хотел бы стать хорошим нейрохирургом. Очень… В вашем же случае возможны и некоторые варианты.
Он привстал, наклонился над Алексеем.
– Давайте-ка теперь вас посмотрим. Я недолго буду мучить. Основное видно из истории болезни…
Какая легкая рука была у него! Он умел не дразнить боль. Острием иглы касался кожи, глухой стон Алексея – он тут же отдергивал руку, приглядывался, выбирал другое место для контроля.
– Ясно, ясно… Куда сейчас уколол? Теперь, внимание! Какой палец отгибаю? На какой ноге? Подвигайте стопой. Коленку можете согнуть? Взгляните на мой палец, следите за ним. Шире раскройте глаза. Покажите язык…
В странном состоянии находился Яловой. Где-то рядом была земная твердь. По ней ходили люди. Они были вольны в каждом своем движении. Они могли присесть, подняться, побежать, остановиться. Жаркое июльское солнце просвечивало сквозь деревья, на ветках наливались яблоки, румянились ягоды на лесных полянах, душно и сладко пахло в малинниках; ветер пригибал высокие головки ромашек на лугу, цветущий клевер клонился среди густо поднявшихся трав. На этой же земле, высветленное солнцем, стояло кирпичное здание, в котором большая комната называлась палатой, раздувались желтые занавески на окнах, свежий запах вянущей травы мешался с острым запахом карболки и йода; в углу вскрикивал майор, у него ранение в поясницу, парализованы ноги, ночью он не спал, все звал сестер, кричал, матерился…
Кровать была последней реальностью того мира, из которого он, Алексей Яловой, был выбит, брошен пластом; он даже головы не мог повернуть, видел только перед собой… Выпрямлялся и вновь сгибался над его кроватью врач с молодым и таким серьезным лицом, которое ни разу не тронула улыбка, но вот это лицо начинало словно бы стареть на глазах Алексея, бледнело, растекалась, подступала боль, она вовлекала Алексея во тьму, кружила, затягивала в топь…
Голос доктора глохнул, он шел из немыслимых далей, и стоило огромных усилий вновь вернуть себя к реальности, увидеть озабоченные глаза, услышать:
– Что я вам скажу… Не хочу быть пророком, но уверен, запомните это, что вы встанете, будете ходить, жить. Будете человеком. Для нас, медиков, это уже много. Грузить мешки на пристани вряд ли сможете, но с ручкой вполне управитесь. Движение в правой руке скоро восстановится, месяца через два-три. Достаточно этого вам для вашей специальности?
Жизнь вновь звала его, внушала надежду глуховатым голосом этого доктора.
– Кажется, да… Если вы имеете в виду только специальность.
– Я имею в виду не только специальность. Я сказал вам, вы будете человеком. Но давайте условимся о некоторых вещах, – голос врача стал напористей, жестче. – Вы вчера, например, потребовали пантопон… Вам его не дали, и правильно сделали. Если бы дали, я наказал бы дежурного врача.
– Я не требовал, я попросил… – Яловой удивился, до чего у него слабый, плаксиво-жалующийся голос. Как будто он усомнился в своем законном праве потребовать лекарство, которое облегчало.
– Я не хочу, чтобы вы вдобавок к тому, что получили, стали еще и нравственным калекой! – отрубил Шкварев.
– При чем здесь пантопон? Это же не морфий…
– Извините, какой дурак вам это внушил? Пантопон – наркотик, к которому привыкают так же, как к морфию или опиуму. Вы знаете, что такое наркоман? Это конченый человек. У нас в госпитале несколько таких, к несчастью, лежат сейчас. Вы можете поглядеть, что это такое…
Нечего сказать, удружил ему тот доктор с рыжими усиками! Но теперь вновь он оказывался безо всякой помощи и защиты… Без щита.
– Запомните, многое, если не все, зависит сейчас от вас самого, – голос доктора слабел, шел из потрескивающих пространств. – Все зависит от вашей воли и выдержки. Сохраните вы себя как человека или нет…
Припомнились давние студенческие споры о грани воли. Друг его Виктор Чекрыжев доказывал: человек может все, пока контролирует себя сознанием. А во время движения к фронту без сна и отдыха они отстали на последнем переходе. Едва брели по зимней, занесенной снегом дороге. И луна посмеивалась между туч. Воля была, а сил не было.
– Не всегда помогают заклинания, доктор, – и вновь, словно со стороны, услышал и удивился, какой у него слабый и тонкий голос. – Что я могу?.. Мне говорить трудно… Смотреть больно.
– Ваше сознание должно работать, как сознание здорового человека. Мы будем с вами говорить о литературе, об искусстве… Я буду приходить к вам каждый день. Не могли бы вы мне рассказать о Данте? Или что это такое – трубадуры?..
– Ну, что же, поговорим. – Яловой улыбнулся глазами.
А в самом деле, что мог бы он вспомнить о Данте? Может, о его первой книге «Vita nuova» – «Новая жизнь». Книга любви. Просветление человеческого духа. Чрезмерность и аффектация чувства, смягченная безупречно строгой формой сонета. Пятнадцатый сонет он знал когда-то по-итальянски.
Споры об искусстве, о Гете и Данте, о Леопарди и Пастернаке, о Фадееве и Лебедеве-Кумаче – с одинаковой горячностью – все это было в другом мире, в другой жизни. Где мостки туда? Какие переходы надо выдержать? Из одного госпиталя в другой… И ничего не могу.
– Что? – насторожился доктор.
Видимо, последние слова Алексей произнес вслух.
– Ничего не могу, – повторил Яловой. – Воля есть, а ложку, чайную ложку, в руках не удержу. На бок и то не могу повернуться.
– При этом не надо впадать в панику. – Шкварев был невозмутимо спокоен. – Ваше лекарство – время. Такое ранение у вас. Кое-чем поможем. Порошки выпишу – спать лучше будете. Уменьшится боль. Легкий массаж, болеутоляющий. Каждый вечер будет приходить массажист. Не курите? Попробуйте курить. Пьете? Нет. Это хорошо. К обеду вам дадим пятьдесят граммов коньяку. Не сопьетесь?..
С тем и ушел.
6
Когда он видел ее чуть скошенные развернутые плечи, прямой стан, гимнастерку, схваченную в тонкой талии широким ремнем, уверенно закинутую голову, он невольно ускорял шаг.
Она приближалась: выпуклый ясный лоб, широко поставленные глаза, дрогнувшие в улыбке ресницы. Она почему-то никогда не здоровалась за руку, подходила, быстренько кивала головой, говорила своим высоким чистым голосом: «Здравствуйте, Алеша! Я рада».
И шла рядом. Как будто они расстались всего несколько минут назад.
Сознательно или бессознательно она стремилась к тому, чтобы в каждой встрече была прелесть новизны и неожиданности. Что-то, видно, недодала ей жизнь в беззаботную пору ранней юности – в шестнадцать – семнадцать лет.
Она могла позвонить в редакцию, не смущаясь, попросить, чтобы разыскали Ялового. Голос ее звучал отчетливо, ясно, она всегда называла себя, ее не пугали возможные сплетни, пересуды:
– Алеша, у вас после ужина не освободится время? Мы могли бы пойти с вами на лыжах.
До этого Яловому и в голову но приходило, что ночью можно кататься на лыжах, что в редакции их армейской газеты вообще могли «найтись» какие-либо лыжи. До них ли было… Но оказывалось, что и лыжи есть, к тому же с мягкими креплениями для валенок.
И он с Ольгой Николаевной спускался от деревни в лес, пронизанный лунным светом.
В колдовской игре сахарно-белых сугробов, в сумрачно-сиреневом свечении снега под деревьями, в мохнатых с прозеленью кустах, покорно присевших под громоздкими хмурыми навесами, в переменчивом беге сумрачных елей, в березах, мигающих среди темных дубов и зеленовато-холодных осин, – во всем виделось что-то сказочное. Неожиданное. Будто кто-то для них устроил эту пеструю кутерьму света и тьмы, это чередование крутых поворотов, спусков, открытых светлых полянок с мохнатыми шапками на одиноких пнях и сумеречных заснеженных просек.
У Ольги Николаевны побелели кончики ресниц, и она сама в заиндевевшей шапке, в меховой куртке, в валенках казалась тоже отсюда: из лесной чащи, из-под таинственных навесов снега, из призрачного кружевного переплетенья света и теней. В мягком рисунке губ, в своевольном изгибе подбородка, в диковатом блеске затененных глаз была необъяснимая прелесть.
Она остановилась, грудь ее поднималась и опускалась, на переносице выступили влажные капельки. Варежкой она стряхивала снег с шапки.
– Вы заколдованная царевна, – сказал Алексей. Простодушно, с неуклюжей наивностью. Не своими словами.
Ольга Николаевна весело, с вызовом мотнула головой:
– Вот и попробуйте, расколдуйте!
Выставив вперед лыжную палку и покрутив ею в воздухе, словно отряхивая набившийся в кольцо снег, добавила:
– Только знайте: женщина, если она действительно себя ценит и уважает, – не сказочная царевна. Ее не расколдуешь, прижавшись по случаю к устам. Не помогут дешевые комплименты и слюнявые моления…
– А что же надобно свершить для королевны? – спросил Алексей.
– Очень жаль, что именно вы об этом спросили, – бросила с неожиданной серьезностью Ольга Николаевна.
И Алексей, работая палками, заскользил вслед за ней. Плелся позади дурак дураком. Невеселая это должность. Но все мы – то ли случаем, то ли по простоте – нет-нет да и побываем в этом звании.
Про дурака Яловой занес себе в записную книжку, вернувшись часу в третьем ночи в редакцию. Считал, когда-нибудь сгодится.
Его удивляло, радовало и смущало ее внимание к тому, что он делал в газете. В разговоре, как бы ненароком, она давала понять: читает все написанное им. Она редко спрашивала, над чем он собирался работать, но во внимании к тому, что она узнавала из газеты, угадывался какой-то тайный и не совсем понятный интерес. С неожиданной ревностью относилась к отзывам. Будто они и ее чем-то задевали.
Случайно Яловой узнал, как Ольга Николаевна «сцепилась» с членом Военного совета, когда тот в ее присутствии (генералу нездоровилось, и она принесла какое-то лекарство) начал было разносить редактора газеты. «Что же вы недоглядели! Мне политотдел прислал очерк вашего Ялового, просит дать указание, чтобы его в частях агитаторы почитали. Мол, хорошо про цену земли написано, я начал читать, а там прямо сразу про то, как парень девку в лес потащил! Ничего себе воспитание! Давай, мол, ребята, не теряйся!» – «У вас, видно, была тяжелая юность, товарищ генерал», – неожиданно вмешалась Ольга Николаевна. Руки на коленки положила, рассказывал редактор, сидит пай-девочка, и только, а глаза рысьи. Генерал даже поперхнулся: «То есть?» – «Я читала этот рассказ. Там совсем другое…» – «По-твоему, парни с девками ночью в лес по ягоды ходят?» – «По ягоды или не по ягоды, но зачем же… Зачем во всем подозревать дурное. А там ведь все понятно: приехала жена из Москвы, с сельхозвыставки, привезла медаль, ее чествуют в клубе, а потом они с мужем пошли в лес. Им хотелось побыть одним, понимаете?.. После шума, духоты им помолчать хотелось, почувствовать, что они только вдвоем. Это чисто и поэтично…»
«Словом, защитила тебя девка! – редактор довольно хлопнул себя по бокам. Вздохнул. – Попробовал бы я! В порошок бы… А ей что?! Доктор, красивенькая к тому же. Ну и мимо меня пронесло».
А Ольга Николаевна об этом случае никогда ни слова, ни полслова.
Временами казалось, что к его работе она относится с бо́льшим вниманием, чем к нему самому.
«Что я, скаковая лошадь, которую надо оценить: возьмет она препятствие или нет. А может, был у нее кто-то другой. А я только для «роздыха», для души?» – ревниво возмущался Алексей.
И переставал искать встреч с Ольгой Николаевной, чтобы потом, по прошествии некоторого времени, вновь надеяться и верить.
– Странно все, непонятно, – бормотал Алексей Яловой в ту памятную по лыжной прогулке ночь.
Он возвращался из штабной деревни к себе в редакцию. Дорога была похожа на траншею, проложенную в глубоком снегу. Вдали виднелись верхушки ветел, по молчаливым трубам угадывались крыши деревенских изб. Празднично рассиялась луна. Снежные блестки морозно переливались, играли. Поскрипывало под валенками. Недаром говорят, что полная луна – к морозам. Алексей поднял высокий воротник полушубка, ему послышалось слабое дыхание розы – любимых духов Ольги Николаевны. Прощаясь, она поправила ему шарф, по-родственному застегнула верхнюю пуговицу полушубка и, словно чего-то испугавшись, подтолкнула его к двери: «Идите же! Спокойной ночи!»
– Странно все.
А сам был горд и счастлив в эту ночь всем тем, что было, что все это было, что оказалось возможным и на войне, что возможна была такая женщина, как Ольга Николаевна.
И она не приснилась, не привиделась. Он оставил ее в темной избе с одинокой заснеженной рябинкой под окном; она в это время, должно быть, снимала с себя свитер, юбку, распускала волосы, вытаскивая шпильки. О чем она думала в эту минуту? На что надеялась? Чего ждала от него?
И вдруг ему показалось, он понял ее. А вдруг то, что он считает недостатком порыва, искреннего чувства, – стыдливая сдержанность поэтичной и чистой натуры, которая больше всего страшится оскорбительной ординарности, того, что именуется в обиходе «романом»? Многое она видела за эти прошедшие годы войны. Обыденность и пошлость мимолетных связей пугали и отвращали ее.
«Не потому ли она, – думал Яловой, – с такой бережностью, с такой настойчивостью стремилась создать вокруг себя мир, в котором не было места грубости и пошлости? Не потому ли она так стремилась в самых, казалось бы, неподходящих условиях сохранить поэзию чувства, простоты и сердечности…»
7
Алеша, милый!
Простите меня, дуру. Все так неожиданно и быстро произошло, что я поначалу ничего не могла понять. Вы ничего мне не сказали. Я случайно узнала о том, что случилось. Почему Вы не захотели мне рассказать?.. Ну, да не об этом сейчас.
Я узнала, что за Вас хлопотал член Военного совета. Но, видимо, все было решено «выше», фронтовым начальством. Генералу пообещали вернуть Вас в газету, если Вы «проявите себя» в боевой обстановке.
Вы-то хоть знаете, в чем Вас обвиняют? Я пыталась выяснить. Мне намекнули, что будто кто-то из Ваших «друзей», из редакции, направил грязный донос… Могло быть совсем плохо, сказали мне, но за Вас заступились. И все же вот как повернулась Ваша судьба.
Не могу простить себе, что не повидала Вас перед отъездом. Я должна была видеть Вас! Я так хотела Вас видеть, слышите!
Я верю в Вас, Вы – добрый, хороший человек. Ради бога, опасайтесь только всяких тайных мерзавцев. Остерегайтесь тех, кто всякое слово толкует вкривь и вкось.
Номер Вашей полевой почты мне сообщил Ваш редактор. Он порядочный человек, горюет, что ничем не смог Вам помочь. Обещал печатать все, что Вы напишете.
Я знаю, как Вы теперь далеко от нас.
Но мне надо увидеть Вас. Поговорить с Вами. Не приедете ли Вы в ближайшее время в политотдел или редакцию? Может, представится такая возможность? Или, может, встретимся где-нибудь на полпути? Я знаю, в каком районе располагается Ваша часть.
О. Н.
Письмо посылаю не по почте. С офицером связи, который направляется в Вашу дивизию. Он обещал разыскать Вас и вручить письмо в собственные руки.
8
Яловой был направлен в стрелковую дивизию для прохождения дальнейшей службы.
– Тебя за баб турнули? Или за анекдоты? – оживленно поинтересовался толстенький полковник с круглым веселым лицом. Пригляделся к своему новому подчиненному, похмурнел. Как-то по-свойски вздохнул, сочувственно сказал:
– Не горюй, голубчик!.. В жизни знаешь как бывает: камни с неба валятся. Живой покудова, ну и хорошо. Все остальное приложится. Я тебя в хороший полк направлю. Приживешься.
Вот и приживался Яловой на новом месте.
Письмо Ольги Николаевны лежало в кармане. Выходит, помнила. И не только помнила…
По новым своим обязанностям агитатора полка Алексей Яловой шел в один из батальонов, занимавших оборону на переднем крае.
Мучило недавнее, не отпускало. Каждый свой шаг припоминал, каждое слово: кому, когда, где?.. В чем себя мог упрекнуть, обвинить?
Прошло больше месяца, но Алексей Яловой все не мог опомниться от тех перемен, которые произошли с ним.
Война была войной, и тут ничего нельзя было изменить. Да и не хотел он для себя отдельной судьбы. Правда, рушились тайные надежды на писательство. Ну, что же, выживет, уцелеет, вновь попытается вернуться к тому, что было начато в армейской газете.
Не спал многие ночи по другой причине. Только начнет уходить, проваливаться в спасительную мглу, и вдруг обжигающая боль. Будто кто-то невидимый подносил к его телу раскаленный добела прут, с дьявольской ухмылкой жег по живому… Несло паленым, смрадным.
Он вскакивал с нар, дверь из землянки рывком, хватал ртом стылый морозный воздух. Путались, расплывались на небе зябко подрагивающие звезды…
Почему там тогда разговаривали с ним как с преступником? Или, по меньшей мере, как с возможным злоумышленником. Под сомнение было поставлено все, чем он жил: его вера, его искренность, его подлинность.
Генерал из фронтового управления: морщинистое лицо, глаза под набрякшими полуопущенными веками, узкие, насталенные, словно лезвия бритв.
– Вы говорили…
– Вы утверждали…
Заглянет в раскрытую на столе папку и дальше, дальше…
А что такого он говорил? Что утверждал?
– Умнее всех хотите быть. Диалектики не понимаете. Недоучившийся мальчишка, а рассуждает.
– Слова нового гимна, видите ли, ему не понравились. Начал рассуждать, что «Интернационал» куда лучше… Нашелся ценитель! Вы что, не знаете, кто рассматривал и утверждал слова гимна!..
– Научили вас разговаривать… Что в голове, то и на языке. Болтает, как собака лает.
– Что вы со мной так разговариваете! – взвихрился Алексей.
Но когда он понял, что его не только подозревают в чем-то недозволенном, враждебном, но и прямо обвиняют, он взмолился:
– Прочитайте, что я написал, что пишу. Там виден человек. Весь, как он есть. Там не скроешься.
– Мало ли чего вы напишете или написали. Словами всякая фальшь прикрывается. Словам меньше всего можно верить.
Будто с маху увесистым кулаком в запретное место. Голова со звоном назад. Скрипучий, недоверчивый голос издалека.
Вся жизнь была в том, что ни в одном слове нельзя сфальшивить, слукавить ни в обыденности, ни на бумаге. «Говори, сынок, правду, только правду», – убеждала мама его, несмышленыша. Так и осталось. В искусство верилось больше, чем в жизнь. Брался за перо, как за монашеский посох. Как верующий перед богом, так ты перед листом бумаги. Сфальшивишь, слукавишь – и нет тебя. Дорога в искусство для тебя закрыта.
И вот теперь ему говорят, что словами всякая фальшь прикрывается, что созданное тобой может показаться иным вроде маскировочного халата.
Больше он ничего не объяснял, ни в чем не оправдывался.
– Слушайте меня внимательно, Яловой…
Алексей поднял голову. В лице старого человека с генеральскими погонами на щеголеватом кителе вроде что-то смягчилось. Засинело в глазах.
Но говорил он прежним едким, скрипучим голосом.
– Вот что я вам посоветую на будущее: если чего не понимаете, держите язык за зубами. Мало ли как вас перетолкуют.
…Но кто же он, тот клеветник, подлая душа, все оболгавшая, исказившая, истолковавшая самое невинное так, что мороз по коже?..
Приостановился только потому, что споткнулся о толстый, вздувшийся на дороге корень. Огляделся.
Вчера он проходил по этой же дороге. И теперь не узнавал ни самой дороги, ни рыхлой колеи, по которой уже стремился первый ручеек, ни окрестных полей, ни дальних перелесков.
Еще вчера все было как зимой. Все рисовалось отчетливо ясно: дальняя хмарь леса с выскочившими вперед заиндевелыми березами, за оврагом неожиданное, по-весеннему зеленоватое свечение осиновой рощицы, слепящий блеск снежного наста…
Теперь все смешалось, растворилось в неясном зыбком свете, в полумгле. Низко провисшие тучи с рваными краями безостановочно сеяли мелкий тепловатый дождь. В полях сумрачно осели снега, над ними вставал туман.
Яловой потоптался на месте. И замер, вдруг догадавшись, ч т о он видит, ч е м у он стал свидетелем.
Подошел один из тех редких дней на переломе, когда все вокруг еще помнит, живет зимой, и уже вступает в права новая хозяйка. Еще не видно, она далеко, но она послала вперед влажные ветры, туманы, теплые дожди. Помолодевшее, наскучавшееся в одиночестве солнце, хотя и томилось, скрытое тучами, поднялось над землей, его дыхание сквозило в рассеянном свете, в мелко сеющемся тумане.
Повсюду слышались шорохи, тихое кряхтенье, неясное бормотанье. Снег темнел, оседал на глазах. Он будто растворялся, переходил в туман.
Так вот почему говорят: «Туман съедает снег»!
Это было чудо. Оно вершилось на его глазах.
Дождь негромко стучал по капюшону, натянутому на зимнюю шапку, по жестким полам плащ-палатки. Лицо в росинках, в каплях родниковой свежести и чистоты.
«Умойся, касатик, водою ключевою, водою студеною…»
Из каких это сказок, из каких материнских далей?..
Заговорила вода. Булькало-булькало – и по колее, перепрыгивая через препятствия, уже помчался пенный, мутный поток. Идти можно было только посередине дороги. Ее, словно панцирем, прикрывала темная зимняя наледь.
Стряхивал ладонью с лица студеную весеннюю влагу. Будто и впрямь умывался. И недавнее ожесточение, боль, обида – все, чем жил последнее время, как-то незаметно утихало, отодвигалось.
Что-то высшее, разумное и целесообразное виделось Яловому в таинстве обновления, в смене времен, в негромкой работе жизни. Ничто не могло остановить это вечное движение.
Человек создает свои законы, природа живет по своим. Человек часто пытается управлять природой, не зная сокровенных законов бытия.
Но в чем же высшее предназначение человека? Способен ли разум его, «венца творения», понять связь и обусловленность сущего? В чем тайна жизни? Оправдание ее и цель?
С этими мыслями и добрался Яловой до глубокого оврага, по склонам которого были вырыты штабные землянки стрелкового батальона.
У крайней стояли сани, запряженные парой лошадей. Гнедая кобыла, обеспокоенно вскидывая голову, поглядывала на тонконогого жеребенка. Тот дурачился, опускал круглое копытце в мутный говорливый ручеек и тотчас выдергивал, словно обжигало его холодом. Настороженно покосился на подходившего Ялового, хвост трубой, метнулся к матери.
«Вот она, жизнь! – выдохнул Яловой. – Любовью, материнством она продолжает себя в бесконечности».
Любить и понимать жизнь, любить других и ненавидеть все, что несет зло и разрушение, – только так можно жить!






