Текст книги "Судьба Алексея Ялового (сборник)"
Автор книги: Лев Якименко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 37 страниц)
3
Хороший, хороший мой Алеша!
Я пишу Вам в никуда. Никак не могу узнать, где Вы. Наревелась и пишу.
Откликнитесь же Вы, слышите! Подайте о себе весть!
Родной мой, я знаю, что Вы не можете сейчас писать, что у Вас руки… Но из сестер хоть кто-то же сможет под Вашу диктовку написать несколько слов. Сообщить, где Вы, как Вы…
Теперь по порядку. О Вашем ранении сообщил мне позавчера Ваш друг И. Ф. Приезжал по каким-то делам в политотдел, позвонил мне, рассказал, что был у Вас, как только сообщили из полка о Вашем ранении, он поехал в медсанбат, видел Вас после операции, перед отправкой в госпиталь, но Вы его не узнали. В какой госпиталь Вас увезли, он сказать не мог, не знал.
Начальник штаба дал мне машину. На «виллисе» я начала объезд армейских госпиталей. Мне обещали самолет, чтобы вывезти Вас.
Но разыскать Вас нигде не смогла. Моталась по разбитым дорогам, по болотистым гатям. Наша армия сейчас наступает, все движется, госпитали меняют свою дислокацию.
На вторые сутки, к вечеру, я наткнулась на медсанбат вашей дивизии. Они переезжали, я повстречала их на развилке – пропускали танки.
В стороне курила женщина-врач. Меня словно что-то толкнуло, я подошла к ней, представилась, спросила, из какой части. Оказалось, из медсанбата вашей дивизии. Она оперировала Вас. Сказала, каким молодцом Вы держались. И рассказала мне о Вашем ранении.
Алеша, я уже не плачу, потому что уверена, – слышите, уверена, – что к вам все вернется. Вы встанете на ноги, и Ваши руки, Ваши добрые, ласковые руки… К ним вернется сила.
Да! Да! Все будет хорошо.
Вы возьметесь за ручку и закончите свой рассказ. Помните, во время нашей последней встречи, Вы рассказывали, что задумали написать про жеребенка. Родился на войне жеребенок. И как ему радовались солдаты. Колокольчик сделали, чтобы не потерялся.
Хороший мой Алеша! Вы будете жить! Вы должны жить!
Не так! Не об этом я. Мне сказала врач, что она не сомневается, что все обойдется, все будет хорошо. Только время. Спокойствие и мужество.
Я плачу оттого, что не могу быть с Вами. Сейчас, в эти минуты, когда Вам так тяжело. Только видеть Вас, быть подле Вас, знать, что хоть чем-то можно помочь, облегчить.
Целую Ваши больные страдающие руки.
Напишите, откликнитесь! Только не молчите, Алеша-а!..
Милый мой!..
4
Долгим, трудным был путь к передовой.
Хлестал дождь. Накрывшись плащ-палаткой, с трудом вытаскивая сапоги из глинистой, плотной грязи, он брел по обочине. Дорога – разбитая, с вывороченными пластами, в глубоких рытвинах, залитых водой. Не проехать ни машинам, ни подводам. Лишь группки солдат понуро гнулись под ветром и дождем, на своем горбу тащили продовольствие и боеприпасы.
Почти позабылось то давнее ранение сорок второго года. Контузия давала себя знать неожиданной слабостью, тихим звоном в голове. Но в двадцать лет этому не придавалось значения. Отлежался тогда три месяца в госпитале – и снова в строй. Считал, неслыханно повезло: Алексея Ялового направили «для прохождения дальнейшей службы» в редакцию армейской газеты.
С рассветом следующего дня добрался до большака. По нему саперы проложили «колейку». Поперек укрепили бревна, вдоль настелили доски – кати, как по асфальту! Но «колес», как известно, корреспондентам армейской газеты не полагалось, попутных не случилось, и он «по асфальту» пешкодралом двинул дальше.
Нудно сеявший дождь прекратился. Из-за рыхлой дымчато-фиолетовой тучи проглянуло солнце. В стороне, на пригорке, среди высоких сосен и елей, забелела церквушка. И он, повинуясь неясному побуждению, свернул на проселок. В длинной, захлестанной плащ-палатке, тяжело переставляя сапоги, поплелся к церквушке.
Чем ближе подходил, тем яснее видна была разрушительная работа времени и войны: поржавевшие луковичные купола, широкие проемы окон, закрытые досками… Удивился нарядным каменным воротам с высоким арочным перекрытием. Воздвигли их по прихоти какого-нибудь богатого барина, чтобы подъезжать ему в карете к самой церкви.
И тут, из темного провала с неясно мерцающими огоньками в глубине, из-за тяжелой, окованной железом церковной двери выступила девушка. Будто из тех – самых давних времен.
По первому взгляду некое подобие барышни-крестьянки. Правда, по военному времени в солдатской стеганке, как и многие из женщин, которые вслед за ней выходили на паперть. Но у женщин стеганки ношеные-переношенные, от старшинских щедрот, у нее же новенькая, видно, только со склада; платок – козырьком над высоким лбом, концы его под подбородком – торчком в стороны, из-под ватника – ровные складки темно-синей шерстяной юбки; у других женщин, спускавшихся по ступенькам, на ногах разбитые кирзовые сапоги или валенки в резиновой обувке из автомобильных камер, у нее – легкие сапожки с неутраченным блеском; по камню цок-цок: каблуки с металлическими набойками.
Шла по тропе прямо на Ялового. По-монашески строгое, продолговатое лицо, опущенные глаза. Вся в себе. Яловой, посторонившись, влетел в лужу, поскользнулся.
Может, поэтому она и остановилась. У нее оказались усмешливые карие с золотистым ободком глаза.
– Здравствуйте, – сказала она, по-детски наморщив лоб. Припоминала, что ли? – Вы в нашей газете служите, да? Фамилия ваша Яловой? – И, чуть откинув голову, протянула руку: – А я – врач. Ольга Николаевна Морозова.
Яловой вспомнил, что в один из приездов по вызову в политотдел видел ее в штабной столовой. Вспомнил, как свободно, с каким достоинством прошла она к столу, как уселась на скамейку. Расправив юбку, бегло взглянула на шумящих, снимающих шинели штабных командиров, и они почему-то тотчас притихли. Запомнился ее отчуждающий взгляд, строгое в своей прелести лицо и то выражение сознающего себя достоинства, с которым она ела, разговаривала, застегивала шинель, поправляла берет. Она вела себя с непоколебимой уверенностью, что все, с кем она встречалась, должны были поступать сообразно с тем, чего она хотела и ждала от них.
Так и теперь. Она пошла по дороге, казалось, в полной уверенности, что Яловой последует за ней.
И он, хотя перед этим и намеревался заглянуть внутрь церквушки, посидеть на скамейке, отдохнуть, повернулся и пошел за ней.
…И все-таки сейчас, рядом с ним, была совсем другая, не та молодая женщина, которую он видел в форме с погонами старшего лейтенанта медицинской службы в штабной столовой. В глазах ее, в наклоненном побледневшем лице таилось волнение, оно еще не схлынуло, она жила им.
– Вам не приходилось бывать в церкви? – спросила.
– Приходилось. Давно. В детстве.
– Я тоже один раз была с сестрой. Мама у нас рано умерла, старшая сестра меня растила. Пошли мы с ней ко всенощной, совсем маленькая я была, за руку держалась, боялась потеряться. За оградой полно людей, месят весеннюю грязь; вот так же, как сегодня, дождик моросил, на паперти толпятся люди, дрожат огоньки свечей, их руками прикрывают от ветра. И вот словно хлынул свет из дверей, все зашевелились, задвигались: «Христос воскрес!», начали целоваться: «Воистину воскрес».
Больше ничего не запомнила, а вот этот свет, праздничное воодушевление долго помнились. Забылось с годами. Кто из нас потом в церковь ходил? Другим жили, о другом думали.
А сегодня проснулась рано, хозяйка-старушка собиралась в церковь, я и пошла с ней.
Может, и к лучшему, что вы в церковь не зашли. Убого там. Икон раз-два – и обчелся. Закопченные доски без всякой оправы. Вместо свечей – лампы из снарядных приплющенных гильз, бензин у заезжих шоферов достают. Попик – старенький, голова у него трясется, облачение ветхое, в каких-то рыжих пятнах. Вместо дьякона – здоровенная мрачная старуха в солдатском ватнике, прогоревшем на боку. Идет, шаркает валенками, вместо калош – резина из автомобильной камеры.
Почти одни женщины. В темных платках.
Вот как они молились, вам бы надо увидеть. Стоят на коленях, бьют поклоны, припадают к холодному каменному полу. Приподнимут голову, измученные строгие лица, глазами из тьмы на свет. И в глазах их… Ничего для них в эти минуты не существовало. Ни церкви, ни бога. Глаза их жили одной надеждой.
Молили они у судьбы жизнь для своих солдат: отцов, мужей, сыновей, суженых… Кланяются, шепчут, что-то выпрашивают. Так молились, что и я, если бы верила, начала бы молиться со всеми: «Господи, спаси их и помилуй! Спаси их, господи, если ты есть на свете…»
Пожала плечами, покачала головой. Повернулась к Алексею. Вся – открытость, сострадание.
– И знаете, о чем подумала? Хорошо бы у каждого был человек, который каждый час, каждую минуту помнил бы о тебе, исступленно просил бы у судьбы… Может, тогда и на войне больше бы выживало?
И вновь она преобразилась. Вот уж как весенний день: то сумеречно, то светло. Смутилась, что ли, своей откровенности. Самолюбиво вздернула голову и, чуть свысока взглянув на Ялового, спросила:
– Ну-с, а вы как об этом полагаете, товарищ писатель?
– Какой же я писатель, – застеснялся Алексей. – Студент недоучившийся, а сейчас вот газетчик армейский… А о том, что вы рассказали… Об этом только стихи писать…
Как она зарделась! Словно о ней уже были сложены стихи. Глаза у нее сделались совсем детские: наивно-доверчивые, удивленные. Она смотрела на Алексея, качала головой:
– Да что вы!.. Какие стихи…
Все, что происходило с Яловым с той самой минуты, как он увидел ее, выходящую из церкви, было так непохоже на то, что он узнал за эти годы на войне, так несообразно с тем, чему свидетелем и участником он был еще позавчера, когда мимо, по узкому ходу сообщения, пронесли на плащ-палатке убитого и он узнал в нем двадцатилетнего Сашу Копейкина – снайпера, о котором писал не раз. Несколько дней Копейкин «охотился» за вражеским снайпером, да, видать, в одночасье открыли они друг друга. Почти одновременно грянули два выстрела…
Яловой хотел забыть нахмуренное, жестко сведенное лицо с маленькой смертной дырочкой над переносицей, думал о той дальней северной деревне, в которой, может, такая же, как здесь, церквушка, и мать Саши, может, такая же, как эти выходящие из церкви женщины, молилась за своего младшенького и не отмолила, не выпросила у судьбы…
И Алексей оказался в другом мире. Он сознавал, что рядом с ним какая-то необыкновенная, не похожая ни на кого девушка, у которой за внешнею сдержанностью и неосознанной гордыней вдруг открывался мир чувств и переживаний, чем-то родственно-близкий ему. Все, что увидела она и рассказала, ему казалось – он увидел и так же пережил.
Они спускались к озеру, за которым в лесу скрывалась деревушка, где размещался штаб армии. Алексей взмахивал рукой, говорил о стихах, которые должны звучать как заклятие.
Ольга Николаевна, как он величал ее, удивляясь про себя, что не решится назвать ее по-простецки Олей, остановилась. Не без лукавинки дотронулась холодной рукой до щетинки на его щеках.
– Не брились вы… И глаза у вас запали. Вам надо отдыхать. Мне сюда, – показала она на дорогу, вдоль которой, скрываясь в кустарниках, тянулась связь, – а вам до редакции еще километра три. Отдохнете, заходите к нам…
И пошла. Прямая спина. Высоко вскинутая голова. Обернулась и, приложив ладошку ко рту, крикнула:
– Сегодня вечером пожалуйте, угощу чаем… с вареньем… брусничным!
Вновь увидел Ольгу Николаевну недели через две. В деревне, которую занимал штаб армии. Издали угадал, обходила лужи, прыгала с камешка на камешек. В шинели, приталенной, как модное пальто, с узкими погонами, которые подчеркивали женственную округлость плеч, в берете – из-под него свободно до плеч спадали мягкие волосы, в маленьких сапожках – она показалась на мгновение кокетливо-беззаботной, незнакомой.
Он уже различал ее зарумянившееся лицо, темную прядку волос, опавшую на крутой высокий лоб, прикушенную от напряжения нижнюю губу…
Поспешил навстречу, крикнул:
– Здравствуйте, Ольга Николаевна!
Она вскинула голову, в глазах ее мелькнуло что-то похожее на удивление и радость и тотчас угасло, сменилось холодным напряженным вниманием, будто она что-то припоминала и не смогла, не захотела вспомнить.
Яловому, чтобы пропустить по узкой натоптанной тропке не пожелавшую остановиться Ольгу Николаевну, пришлось стать боком. Как на перекидном мостике. Но и ей, чтобы пройти, надобно было повернуться. Они оказались друг против друга. Лицом к лицу. Он ощутил ее дыхание, она коснулась его грудью.
– Ольга Николаевна, – сказал он быстро, – я должен извиниться перед вами. Тогда я не смог прийти к вам. Срочно потребовали материал в номер.
У нее самолюбиво дрогнули ресницы, к переносице побежали тоненькие морщины.
– Простите, я что-то не припоминаю, по какому случаю вы должны были прийти ко мне…
И взглянула на него прямо, открыто, с таким отчуждающим интересом, что Яловой невольно усомнился, ее ли он повстречал тогда у деревенской церкви. Он попытался всерьез напомнить:
– Как же, вы на чай меня приглашали… с брусничным вареньем.
– Да что вы! – простодушно восхитилась Ольга Николаевна. – У меня и варенья брусничного… сроду не было. Я его терпеть не могу.
И, посторонив движением руки Ялового, пошла себе дальше. Прямая, гибкая. А он стоял и чувствовал себя человеком, который не совсем пристойно попытался остановить малознакомую женщину, рассчитывая на какое-то внимание с ее стороны.
На этом могло и закончиться случайное знакомство. Но вскоре редактор послал Ялового посмотреть кинокартину «Два бойца», с тем чтобы дать в газету маленькую рецензию. Картину должны были показывать для штабных работников.
Когда Алексей в сумерках подошел к обыкновенному деревенскому сараю, приспособленному под кинозал, там было уже полно и шумно. Как в захудалом клубике где-нибудь в провинциальной глуши, когда один раз в неделю «крутят кино».
Собрался служивый штабной люд. Молодые офицеры в «надраенных» сапогах любезничали с девушками в военной форме: делопроизводителями, машинистками, те громко вскрикивали, хохотали, прикрываясь ладошками… И вдруг стихали под осуждающим взглядом какого-нибудь серьезного пожилого дяди из старших офицеров. Вновь взрывались хохотом в другом углу. С холодной сыростью мешался ядовитый запах ваксы, тройного одеколона, дешевой пудры. Для полноты картины, кажется, не хватало одних семечек.
Яловой осуждал себя за раздражение, он знал, как редки минуты отдыха у штабных трудяг, но не мог совладать со своим раздражением, потому что только вчера вновь вернулся с «передка» и ему казалась несовместимой та жизнь, которой жили солдаты и офицеры там, в окопах и землянках, в постоянном напряжении и опасности, под холодным, медленно гаснущим светом вражеских ракет, с тем, как здесь, в сравнительном удалении от линии фронта, живут эти люди из штаба, и он с ними. Некоторые из них никогда не стояли в холодном одиночестве в солдатском окопе под пронизывающим ветром с дождем, и впереди была темень, и впереди был только враг.
…По глинистым скользким ступеням он выбрался из окопа вслед за командиром разведывательного взвода, стараясь не потерять в кромешной тьме его широкую спину в бушлате.
Яловой напросился в «поиск» с полковыми разведчиками. На их участке давно стояло затишье, командование требовало свежих разведывательных данных.
На обратном пути, в предрассветном тумане, в болотистой низине, поросшей низкими деревьями, их обнаружили немцы. Попытались отсечь артиллерийским и минометным огнем. Ответили наши батареи. Заработали пулеметы. Трассирующие нити прочерчивали мглу. Взрывы следовали один за другим. Ослепительно мигали кривые полосатые березки, медленно падала поднятая взрывом почерневшая, с отсеченными ветками осина.
Ялового оглушило, из уха потекла теплая струйка крови. «Язык» – здоровенный тяжелый связист, его взяли на «линии», – был убит у наших окопов. Тяжело ранило двух разведчиков, которые тащили его. Один из них, белесый Иван Лобзов, накануне просил оставить его «дома», суеверно утверждал, что на этот раз не вернуться ему… Что-то такое привиделось ему во сне. Командир разведвзвода, старшина из моряков, рыкнул на него, приказал собираться без разговоров. Лобзов начал было писать домой, не закончил, порвал письмо, вышел из землянки, долго курил. И вот его несли на плащ-палатке, он хрипел, на губах пузырилась кровь.
Яловой все помнил этих разведчиков. Он знал, что им вскоре предстоит новый «поиск». Но немцы насторожились, и он даже не представлял, где можно будет пробраться через их передний край.
…Проще всего было бы уйти, раз не до фильма ему сегодня. Но приказ редактора оставался приказом. Яловой, потоптавшись у двери, начал высматривать свободное место.
И только теперь у противоположной глухой стены увидел Ольгу Николаевну. В цветном платке, в меховой безрукавке, надетой на белую блузу, совершенно «гражданская» на вид – она показалась еще более заметной и привлекательной. Наклонившись, она сдержанно улыбалась: ее сосед, немолодой подполковник, клюкая вислым носом, рассказывал что-то, сзади, подаваясь вперед, похохатывал бровастый капитан с глубоко сидящими темными глазами.
Пытливый напряженный взгляд Ялового словно толкнул Ольгу Николаевну. Она настороженно приподняла голову и, увидев Ялового, неожиданно поманила рукой, крикнула: «Идите к нам!»
В эту минуту механик выключил свет, застрекотал аппарат, но Яловой, переступая через ноги и поминутно извиняясь, начал пробираться по ряду.
Ольга Николаевна предупредительно поймала его за руку, потянула вниз, потеснила рыхлого подполковника, усадила рядом.
– Давно вернулись? – шепотком спросила, как старого знакомого. Будто знала, когда он должен вернуться, и ждала его…
По окончании сеанса она быстро распорядилась своими спутниками. Бровастый капитан, к явному своему неудовольствию, вынужден был провожать подполковника. Тот раскуривал коротенькую трубку, посмеиваясь, подтвердил то, что сказала Ольга Николаевна: он плохо видит в темноте и ему действительно необходим спутник, хорошо знающий штабную деревню.
Яловому выходило сопровождать Ольгу Николаевну. Он шел за ней по натоптанной тропе. Впереди светлели рукава кофты, тянулся слабый след запаха вянущих лепестков розы – он не знал тогда, что есть такие духи. Маленький серпик луны поднялся над дальним лесом, мирно дремали избы… И все казалось удивительным и неожиданным. И эта затихающая деревня, и едва уловимое летнее дыхание отцветающих роз. И более всего молодая женщина, которая умела распорядиться с такой веселой властностью.
Она остановилась возле избы с двумя темневшими окнами. В слабом рассеянном лунном свете лицо ее казалось похудевшим, построжавшим, расширились глаза.
– Вот здесь мы и живем. Не хотите зайти?..
– Конечно, хочу, – ответил Яловой.
Его хмельно закружило, казалось, в этот вечер произойдет что-то необыкновенное.
Помигивающий свет электрической лампочки, желтовато отсвечивающий вымытый пол в избе, белая скатерть на столе, напротив Ольга Николаевна, из других, довоенных, времен, в кофточке и синей юбке…
Она подперла ладошкой щеку.
– Я зазвала вас… Мне просто хотелось поговорить с вами. Я вот давеча прочитала ваш очерк о танкисте… Трогательно вы написали, по-человечески… Как бережно везли его, раненного, товарищи на танке. Многое вспомнилось. В конце сорок первого мы выходили из окружения. Меня ранило, я не могла идти. Все ослабли, изголодались, а меня несли, не бросили… Думала: конец, все… А старшина, был такой украинец, пожилой, с усами, все говорил мне: «Терпи, доню! Терпи, голубонько, тебе еще деток растить…» Как меняется все в жизни…
Ольга Николаевна резко встала, походила по комнате.
– Давайте чай будем пить, – предложила. – Что же о грустном… Все о «темной ночи».
Разлила чай в стаканы. Подсунула блюдечко с розоватым вареньем.
– Кажется, ваше любимое… Брусничное.
И вдруг рассмеялась. Прикрыла руками глаза. Вспомнила, как разговаривала с Яловым при встрече. Довольная собой, нашалившая девчонка.
Яловой вскочил, схватил ее за вздрагивающие руки.
– Так вот вы какая! Так вот ты какая!..
Ожидал – отстранится, засмеется, не без игривости спросит: «Какая?»
Но Ольга Николаевна спокойно, не вставая, высвободила свои руки. С укоряющим холодком сказала:
– Что вы, Алексей Петрович! Садитесь, допивайте чай…
5
– Сколько времени он не спит? – грубый голос шел сверху.
Алексей медленно приподнял веки. Мучительно было это возвращение к свету, к необходимости слушать, отвечать.
Над ним склонился дюжий детина с черными усиками, в белой докторской шапочке. Круглые глаза смотрели с тем фамильярным недолгим интересом, в котором должно было выразиться внимание и занятость.
…Куда они торопятся? В редком из врачей увидишь живое участие и неподдельную заинтересованность. А этот, видно, из любителей пожить… Выпить. Пожрать… И не только. Ишь как на молоденькую сестру глазом метнул.
«Что же это я? – укорил себя Алексей. – Тоже… психолог!.. Впервые вижу и уже «подверстал»… Неужели и меня озлобляет боль?»
Укорять укорил, а догадывался, какой последует вопрос:
– Итак, как мы себя чувствуем?
Доктор встретился с глазами Алексея, что-то, видно, прочитал в них. Бабники, жуиры – они чутки и догадливы во всем, что касается их. Самолюбиво вскинул голову, рыкнул начальственно:
– Безобразие! Шестые сутки не спит… Почему не доложили? Боль надо купировать! Пантопон ему, два кубика!
Громогласный, самоуверенный, двинулся дальше. Довольство собой, здоровье так и выпирали из него.
…И вновь ты не прав! Что же ему, стоять возле каждого из нас, изображать сочувствие, говорить тихим голосом. Почему ты ждешь сострадания… Чтобы опереться на него, как на костыль? Сострадание – утешение слабых. Тебя сбили с ног, свалили. Но ты живой! Дышишь, живешь. Значит, держись. Всеми силами – держись!
– Терпи!..
– Терпи!..
Терпение, терпение – одно дано тебе…
Терпение, терпение – одно дано тебе…
Почему у меня начинает вдруг «пробуксовывать»… Как на испорченной пластинке – игла проигрывает по одной бороздке. Этот визг повторения!
Терпение, терпение – одно дано тебе!..
Так можно свихнуться!
Сходят с ума от боли? Где-то я читал про бешеного слона. Он все сокрушал на своем пути. Оказалось, пуля застряла в черепе. Его мучила невыносимая боль.
Оттолкнемся от этого предмета. Поставим вопрос так: «Сколь долго может терпеть человек?»
Это вопрос о границах воли или о пределе возможностей? Дальше – не могу! И взрыв. Бунт. Как говорят на Украине: «Терпець увирвався». Какое точное слово: «увирвався»! В его корне: «рва… рвать, взрывать».
Что же тебе – выть? Стонать? Реветь на весь госпиталь?..
Мерзкие слова!
Надо разграничить содержание понятия. Терпеть – значит испытывать давление. Со стороны кого-то или чего-то.
Но терпение может стать и твоим оружием. Когда у тебя ничего больше не остается. Никаких других возможностей. Только терпение. Твоя последняя надежда, твой слабый щит.
Терпи!
Терпи!
Терпи, казак, атаманом будешь! Атаман – туман… «Наша доля туманом повита».
А может, терпение должно бы идти об руку с состраданием? Вспомни сестричек в том, первом после медсанбата, госпитале. ППГ. Передвижной полевой госпиталь. Он и впрямь двигался. Вслед за наступающими частями. В каменном школьном здании осталась лишь часть обслуживающего персонала. Ждали машин. Но они не подошли вовремя, пришлось принимать раненых. Носилки ставили на пол. Не было уже ни кроватей, ни топчанов. Всю ночь возле тебя промоталась сестричка со вздернутыми косками. Что ему хотелось? Что поел бы? Присядет на корточки, заглядывает в глаза. Вся участие, вся сострадание.
– Что вы так?.. – тихо пожалел ее. – Нас много… Так вас надолго не хватит.
Она беспечно тряхнула своими заплетенными косками, будто не поняла его или не хотела понять. Захлопотала. Учила пить из поильника. Бережно наклоняла носочек, так что ни одна капля не пролилась. Ни на подбородок. Ни на грудь. Не запомнилось даже лицо ее. Виделось, как в тумане. Что-то доброе, кругленькое, щебечущее… Долгой жизни тебе, милая девчушечка!
В новом эвакогоспитале Алексей находился вторые сутки. Так он теперь передвигался. Из одного госпиталя в другой. Как в старину на перекладных.
Когда вносили, увидел двухъярусные, уходящие вдаль нары. Вверху над ним кто-то ворочался, стонал. Стояки скрипели, как бесприютные деревья под ветром.
На матрасе, набитом сеном, лежал почти голый. Простыня закрывала до пояса. Все тело горело, словно обожженное. Притронуться невозможно было. Тотчас взвивалась боль, словно подстегнутая. Все меркло. И вновь его бросало во мглу, в одиночество…
«Меня тащит время в бред. Провожу я время в бреде. Почему «бреде», надо «в бреду». Пусть будет так: «Как в тумане бреду в бреду…»
Ладошкой тронули влажноватый лоб. Сестра с приподнятым, наполненным шприцем. С трудом выбираясь на свет, спросил:
– Это не… морфий?
– Пантопон… – успокоительно, как показалось, ответила сестра.
Морфия страшился… Наслушался солдатских рассказов про то, как в полевых госпиталях кололи морфий то ли по сердобольности, то ли чтобы избавиться от тяжких криков; потом оказывалось: вырабатывалась привычка, бедолага уже не владел собой, кричал, молил, плакал, чтобы укололи, иначе умрет. На всю жизнь оставалось такое. Морфинисты, наркоманы. Избави боже от такой судьбы. Алексей готов был переносить все, никакого морфия не надо ему. Терпеть до последнего. И в этой своей готовности видел еще одну надежду на то, что выстоит, встанет, пойдет.
Алексея качнуло. Откуда-то издали подошла зеленовато-желтая волна, мягко окутала его и понесла. В каком-то невесомом прозрачном тумане. Тело его, налитое свинцово-ноющей тяжестью, словно теряло свой вес. Боль отступала, задавленно ныла.
«Вот какое бывает лекарство!» – с придушенным ликованием подумал Алексей.
Его втягивало в странный цветной мир. То ли явь, то ли сон, то ли воспоминания, ставшие надеждой.
Он видел себя маленьким, голым, у моря, на горячем песке, и рядом загорелую маму в цветастом сарафане, вытряхивавшую из туфли песок. И тут же, вполне осознанно, прикидывал, как он сразу же после госпиталя – к морю. Он знал, куда именно. В рыбацкую станицу Голубицкую. Возле родного Темрюка. К низким домикам рыбацкой бригады.
Растянуться на песке возле просмоленной, сохнущей на солнце байды или в тень под палатку, хлопающую на высоких кольях. И чтобы солоноватое свежее дыхание моря чуть остужало накаленное зноем тело…
Впервые после ранения, словно въявь, увидел Ольгу Николаевну. Бежала к нему по песку, завивалось платье между ног, в руках босоножки. Но глаза почему-то блеклые, слепые, невидящие…
И вновь накатывалось туманно-легкое, зеленовато-желтое.
Теперь уже, казалось Алексею, можно будет выдержать все. Укрощенная боль ныла, придавленно скулила в глубинах. Значит, есть лекарство, которое может помочь, облегчить, и, видимо, оно безвредное, раз его так решительно назначил врач. Вот оно, истинное сострадание!
А как он плохо подумал об этом враче поначалу. Писателем себя вообразил. Отгадчиком человеческих душ. Вот и доверяй первому впечатлению!
Пантопон! Пантопон! Надо запомнить, не забыть.
И когда его готовили к отправке самолетом в новый фронтовой госпиталь и боль вновь подступила, яростно напомнила о себе, он тут же торопливо попросил сестру:
– Уколите, пожалуйста, пантопон.
Дежурная сестра, уже другая, не вчерашняя, с морщинами у глаз, как-то странно взглянула на Алексея, хотела, видимо, что-то сказать, но ее громко окликнул все тот же врач с рыжими усиками; закатанные до локтей рукава халата открывали волосатые бугристые руки – он подписывал у столика бумаги. Сестра что-то сказала врачу, он, приподнявшись со стула, глянул в сторону Ялового, разрешающе махнул рукой.
И вновь ему помогали, спасали от боли. И вновь он был в желтовато-зеленом тумане. Между явью и сном. В тихом блаженном освобождении. И тогда, когда, подпрыгивая на корнях, ныряя в выбоины лесной дороги, разбитый автобус мчал его на полевой аэродром, и когда его торопливо грузили в самолет. Обычный «кукурузник». Работяга У-2. На таком он как-то летел к передовой. Надо было срочно попасть в морскую стрелковую бригаду: готовился ночной разведывательный бой. Дорога была непроезжей. Летчик в черном шлеме настороженно вертел головой: опасался до предела, видны были залитые озерцами, словно перепаханные колеями, дороги, кое-где ревели танки, тягачи волокли автомашины с грузами.
На дивизионной площадке самолет не приняли, все развезло, пришлось возвращаться. Весь путь к передовой Алексей проделал вновь пешком. Не без иронии сопоставляя скорость пешехода и самолета, букашки и человека.
Теперь ему надлежало вновь лететь. Второй раз в жизни. Поначалу никак не мог сообразить, как его поместят в этот самолет. Там всего и было два места. Усадить-то его нельзя. Но легким беспокойством все и закончилось. Его прямо на носилках сунули в подвесную люльку. «Как в гроб», – мрачно пошутилось. Самолет заревел, запрыгал на неровном поле, трясло так, словно на части разваливались и машина, и он, Алексей. Вновь не без благодарности подумал о докторе, который помог ему лекарством.
Он был все в том же желтовато-зеленом туманце и тогда, когда сели в подступившей грозовой тьме. Через край черного взлохмаченного неба жиганула молния, грохнуло так, будто недалеко рванул тяжелый снаряд. Дождевая капля ударила по лицу. Измученный Алексей слизнул ее, и чувство свежести долго не оставляло его.
В провонявшем бензином автобусе вновь начало его ломать, рвать. Боль вонзалась в одно место, в другое. Начала закручивать, дергать.
И он уже в госпитале, в приемном покое, опять попросил сделать ему укол. Высокая сестра с худым, рано постаревшим лицом враждебно посмотрела на него. Отрубила:
– Пантопон колем только по разрешению начальника отделения. Он будет завтра.
Алексей был так слаб, что не стал настаивать. Его уложили на высокую кровать, на доски с жестким матрасом. Дежурный врач высказал опасение: не задет ли позвоночник?
Неожиданно сразу уснул, крепко, глубоко, как давно уже не спал. Проснулся от резкой, все сокрушающей боли. Его всего трясло. Показалось, лежит в холодной дождевой луже. Взглянул на потолок: сухо. Взглянул на постель и догадался, что это он сам отличился во сне.
Стало так гадко, унизительно. Он не мог даже приподняться, сдвинуться. Беспомощно лежал на мокрой постели и плакал.
Гасли последние огоньки. На что было надеяться? Если и в этом последствия ранения, какой же тогда будет его жизнь? Ради чего бороться, терпеть? Чтобы заживо гнить? В матрасной могиле. Во мрази и вони.
Его перекладывали в сухую постель. Безвольно зависала голова. Где-то в тайных глубинах, загнанная, придавленная болью, едва теплилась жизнь. Жалкий слабый огонек. Дунуть бы, и все…
Во внезапном порыве с отчаянной надеждой подумал в те минуты о человеке, который все понял бы и помог бы шагнуть назад. Во мглу небытия.