Текст книги "Судьба Алексея Ялового (сборник)"
Автор книги: Лев Якименко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 37 страниц)
Все же, хитрая тетка, начала Галю придерживать. Не пустит на гулянку, найдет какое-нибудь неотложное дело. А я не побачу Галю день-другой – сам не свой.
Как-то и в субботу не пришла. И на другой вечер не было ее. Я чуть не сказывся. По улице от угла до угла, як Рябко на цепи. Где моя Галя?
Подался до ее хаты. Никого нет, дверь на замке. Спросить не у кого, ночь же, все соседи спят. Вы же знаете, как по селам, за летние дни намордовывались люди. Так и просидел на завалинке всю ночь… Ждал Галю. Чуть не умер от горя. Оказалось, в соседнее село поехали, к родычам, сын у тех из армии вернулся.
Поцеловал я свою Галю в первый раз, как прощались. Война началась, меня в первый же день призвали.
У сельсовета брички стоят, везти мобилизованных в район. Председатель речь с крыльца говорит, а кругом крик, плач такой… Кто на подпитии, кто тверезый. Мы с Галей – в стороне. Плакала, рубашка у меня на груди такая стала, хоть выжимай. Все про одно ей твержу:
– Вернусь – сразу поженимся! Только жди меня…
Кто же мог тогда рассчитывать, что война такой будет. Думали, прикидывали, в месяц-два управимся. А он до самой Волги допер… Ну да теперь и наше время подходит. Турнули его так… Украину вызволили. Письмо получил из дома: живая Галя, вместе с матерью колхозную скотину угоняли, аж в Киргизии оказались. Послал на розыск туда, точного адреса нет. Ответа жду не дождусь…
И голос Феди, и его рассказ так и остались в памяти с пронзительно-свежим дыханием талой воды, говорливой хрупкостью апрельского ледка, дымчато-голубыми лунными тенями.
Упрекнул себя: «Так и не спросил Шевеля, разыскал ли он Галю, получил ли от нее весть».
Поворочался на топчане, солнце прямо в лицо, а вставать не хотелось.
…Освобождение дышать, не думать о том, что было час-два назад, не думать о том, что будет через несколько часов. Считать облака в небе… Угадывать, куда пойдет вон то розовенькое, пухлое, похожее на куличик. Как в детстве. В вольную пору пастушества.
А у костра во дворе шел свой разговор.
– Вижу, смирный ты очень, ласковый… Все на какой-то портретик милуешься. Попадешь на такую, враз тебя скрутит, – поучающе гудел Беспрозваных. Видно, свои у них шел с Федей Шевелем разговор. – Мужик должен быть самостоятельный, в бабские дела не лезть, но и воли бабе не давать. По нашей работе, сам знаешь, когда мы встаем. Выйду во двор, роса дымится, а у моей бабы все уже готово. Полотенце подает, на руки сливает, щи, каша в печи упревают. На весь день. Хорошая у меня баба, работящая и собой пригожая. Кость широкая, а сама ладная, бывало, в молодые годы с платочком как выйдет в круг, не одного уходит. Переплясать ее было невозможно. Шестерых детей выносила: старший, как и я, на войне, а маленький еще в колыбели соску тянет…
Строго с бабой обходился, верно, но и себе баловства не позволял. С другими, то есть, бабами ни гугу… Природная, своя, значит, с ней ты и должен. На всю жизнь, значит, обязался.
– Ну даешь, дядя! – хрипловато-балагуристый тенорок откуда-то из-за избы. Не угадывал Яловой – кто. – Как тебе не приелось?.. Одной всю жизнь обходиться…
– Дурак ты, потому не понимаешь семейного дела, – незлобиво отбивался Беспрозваных.
– Тю-тю на тебя! При чем тут семья… Семья семьей, а дело – делом. Да попадись мне зараз баба… я бы ее… я бы их…
– Что ты знаешь про любовь? – Новый голос с наставительной хрипотцой показался Яловому знакомым.
Уж не Говоров ли, старшина из батальона? Значит, подвезли боеприпасы и продукты. Когда подошли подводы, Яловой и не расслышал. Задремал. Говоров запомнился с первого раза: сильное тяжелое лицо, скрюченные пальцы левой руки. Властное достоинство, с которым он держался, показывали человека бывалого, привыкшего распоряжаться людьми. Кажется, директором школы был он.
– Ничего вы такие про любовь не знаете. Переспал с бабой и чирикает: вот я какой молодец-удалец. Настоящая любовь – это когда тебе жена добрая выпадет. Все прочее – одно баловство.
В песнях все больше про мать поется. Мол, «жена найдет себе другого, а мать сыночка никогда». Это верно все. Пока мать жива – ты не сирота. В несчастье, в горе – все мать. Защитница горькая, страдалица.
Но жизнь-то у тебя уже своя. И на вольной дороге найди себе такую пару, чтобы на сторону не манило. Чтобы в одной упряжке на всю жизнь.
В молодые годы попалась мне как-то книжечка про семейную жизнь. Писалось в ней, что меж мужчиной и женщиной для счастливого брака согласие должно быть не только в мыслях, но и в постели чтобы ладили. Может, оно и так. Это петух только без разбору. А в человеках поди разберись… Тут уж как судьба положит. Только, по моему разумению, если люба она тебе, если вы в согласии душевном, в уважении, то прочее само поладится… Жену не только по стати берут, а по характеру, по сродству.
– Видно, отбегал ты свое, старшина, вот и городишь теперь в оправдание… – посмеивался веселый казачок.
– Не к тебе речь. Ты, видно, из тех, кто про свои жеребячьи подвиги хвастает, потому что природной своей не верит, сомневается в ней…
– Да что мне, свет на своей законной сошелся? Пусть себе! Вернусь живой, и мне хватит, – отбивался казачок.
– От баловства до паскудства недалеко, – непримиримо загудел Беспрозваных. – Вот ты, веселый человек, скажи: дети, к примеру, у тебя, батя им какой пример?.. Ты про это думал?
Кремневый человек снайпер! Но как он тогда, в зубном кабинете…
Ранней весной с передовой в штаб полка Яловой обычно возвращался через сожженную фашистами деревню. Бурые холмы, ветлы, сиротливо мотавшиеся под холодным дождем, остатки печей, поржавевший трехколесный велосипед у ракиты. На самом краю деревни – маленькая избушка. Безглазые окна, пустой дверной проем.
За те несколько дней, что он не был, избушка преобразилась. Над крылечком повис белый флаг с красным крестом. Дымок завивался над трубой. На гладко выструганной белой двери объявление на машинке о том, что именно здесь по таким-то дням, в такие-то часы принимает зубной врач.
Холодноватый туман в низинах съедал снег, моросил дождь, Яловому показалось, у него заныл зуб. Поежился под плащ-палаткой.
«Надо провериться», – решил.
Да и чудны́м показался ему этот зубоврачебный пункт почти на передовой. Километра четыре до окопов, не больше. В пределах досягаемости полковой артиллерии.
Наклонившись, шагнул через низкую дверь. Поздоровался и лишь затем увидел сбоку у окна бормашину и зубоврачебное кресло – настоящее, с широкими подлокотниками.
Что-то мирное, несуетное, довоенное было в этой избушке с земляным полом, прикрытым ветками свежепахнувшей хвои, в накаленной докрасна чугунной печурке, в марлевых занавесках на окнах. И наконец в хмуреньком существе с навитыми кудельками, выбившимися из-под белой шапочки, которое, не взглянув на вошедшего Ялового, продолжало копаться в раззявленной пасти здоровенного дядьки. Из тыловых старшин, судя по напряженному затылку в жирных складках, по офицерским «диагоналевым» брюкам и яловым сапогам, сохранявшим еще некое подобие безоблачного блеска. И лишь после того как дядя, осоловело поводя глазами, мыча, выбрался из кресла и Алексей узнал в больном старшину из продовольственного склада, который тут же вытянулся перед ним, щелкнув каблуками («подчищали» в то время тылы, отправляли на передовую), – старшина «знал службу», – лишь после этого докторша взглянула на Ялового, взглянула без всякого интереса, с глухим непроницаемым лицом.
– Вам придется подождать, – сказала. – Впереди вас товарищ с острой болью.
С соснового чурбака, сутуловато горбясь, поднялся немолодой солдат. Никак не мог освободить ремешок, чтобы снять каску, туго натянутую на подшлемник. Яловой помогал ему, солдат морщился, у него разнесло всю щеку, даже застонал. На докторшу поглядывал с такой собачьей преданностью и страхом, что та крикнула:
– Да вы что! Зубы никогда не лечили?
– Впервой, – пробормотал солдат и боязливо опустился в кресло.
Когда докторша сказала, что зуб запущен, лечению не подлежит, придется удалять, солдат жалобно промычал, безнадежно шевельнул большими ладонями в грязноватых трещинах и ссадинах.
Долго хватал ртом воздух, никак не мог подняться с кресла, когда же отважился, докторша показала ему огромный, с переплетенными корнями выдернутый зуб, тут солдат сомлел. Докторша ему нашатырь под нос – оклемался.
Качал головой, удивляясь своей слабости. Косолапя, выбрался из избушки, при встрече с Яловым неловко отводил глаза. Уже тогда о Беспрозваных писали в армейских газетах. Знаменитый снайпер. Сибирский охотник.
В боях, когда Яловой оказывался в первом батальоне, и Беспрозваных и Федор Шевель появлялись рядом. Яловому казалось, по старому знакомству. И только теперь, в тяжкой неясной дреме, между сном и явью, Яловой догадался, что заботился о нем Павел Сурганов. Прикрывал на всякий случай агитатора полка.
И вновь подумал Яловой о комбате: «Где он? Что с ним?» После боя они так и не увиделись. И что-то похожее на братское чувство шевельнулось в нем. Перешло в неясную тревогу, знобкое беспокойство, которое настигает нас, когда близким людям где-то вдали от нас грозит опасность.
…Женится Павел на Тоньке? Или, придет срок, отправит ее в тыл, и прости-прощай? Не похоже. Что-то большое связывало их. Исступленное чувство пробивалось в рассказах Сурганова.
Та веснушчатая, невзрачная – зубной врач, – как держалась она, с каким сознающим себя достоинством! И постоянное глухое отсутствующее выражение лица, будто все, с кем она встречалась в своем кабинете, ее не занимали, они были только больные, тени, которые появлялись и исчезали.
Яловой рассказал своим приятелям в полку о том, что лечит зубы, посоветовал заняться тем же. Комсорг полка Никита Лошаков – франтоватый лейтенант из моряков – притопывая, подмигивая, пропел Яловому: «Понапрасну, мальчик, ходишь, понапрасну ножки бьешь».
Заметив, как поморщился Яловой – пошловатая развязность претила ему, – Лошаков поспешно пояснил:
– Муж при ней. Петька Говорухин – командир разведроты. Месяца три назад свадьбу сыграли. По всем правилам. Комдив разрешил. Сам за посаженого отца был…
Вот оно как любовь поворачивается!.. У одного, у Павла, например, каждая струнка выпевает, ничего не таит, весь вот я, глядите, люди… А у другого… Невзрачненькая докторша все затаила, запрятала в себе. Глухой стеной ото всех отгородилась. Мир не существовал для нее без того, с кем соединила ее судьба. Ни взглядом, ни улыбкой не хотела приоткрыть то, что принадлежало только одному. Какое же напряжение чувства, страсти таилось за этой отчужденностью и глухой замкнутостью!
Как война по-разному связывала людей. И как же безжалостно рубила она то, что могло быть счастьем всей их жизни. Случись что с Говорухиным, как тогда жить докторше?
Не без опаски подумал Алексей об Ольге Николаевне. Окажись она тут… Хорошо, что далеко, хорошо, что в штабе армии.
…Яловой, обнажившись до пояса, вертелся под струей холодной воды – только что из колодца. Беспрозваных щедро лил прямо из ведра на голову, на спину, на шею, приговаривал:
– Первое дело после боя себя в человеческий вид произвесть.
Старшина Говоров уехал, передал приказ комбата: к 19.00 прибыть на пункт сосредоточения. Там будет горячий обед.
Закусывали уже торопясь. Яловой перекатывал в руках горячую картошку, потянулся за пучком зеленого лука.
Мирно жужжали мухи, шевелилась трава. Промытое тело приятно холодело под гимнастеркой.
Беспрозваных первый уловил дальний стук колес. Настороженно приподняв голову, строго взглянул на Федю Шевеля, который прыснул было после каких-то слов подбористого русоволосого пулеметчика из донских казаков.
Тут и Яловой услышал тревожный говор колес, глухие женские выкрики. Протяжные, без слов. Как по покойнику.
Яловой вскочил, подался к дороге. Подводу увидел сразу. Она катила от леса. Возница, приподнимаясь, нахлестывал лошадей с коротко подвязанными хвостами. Колеса подпрыгивали на кочках, разбито дребезжали.
Подвода прошла рядом по дороге. В ней на коленях стояла женщина. Раскосмаченные волосы скрывали лицо. Она то припадала к кому-то, кто лежал внизу, то приподнималась, воздевала руки кверху, будто молила, выпрашивала что-то у равнодушно-спокойного неба. То вдруг потрясала сжатыми кулаками, будто проклинала. Кричала протяжно, страшно: «А-а-а-а…»
Яловой не решился задержать, остановить подводу.
– Комбата нашего, – спустя полчаса рассказывал связной. – Присел на пенечке, сапоги снял… Пора, говорит, и перекусить. Тут его и шарахнуло. Миной… Рядом кто стоял – ничего. Одного его. На подводу клали – страшно глядеть. Прибежала Тонька. Отправили в санроту.
Майора Павла Сурганова хоронили в тот же день на глухой лесной развилке. Полк наступал, времени было в обрез.
Гроб поспешно сколотили из серых, плохо подогнанных досок. Завернули Павла в плащ-палатку. Смерть не успела еще изжелтить щеки, светлые усы, казалось, таили живое чувство. Только нос обострился. Крылья ноздрей гневно разошлись. Так и застыли.
– Павлуша-а-а! Павлуша-а-а!
Тоня хваталась руками за край гроба, словно могла она вызволить, вырвать своего Павла из вечного плена.
Ее оттаскивали от могилы, не хотела уходить. Падала на колени, опухшее, слепое от слез лицо, цеплялась руками за гроб…
Грохнули прощальные выстрелы. Испуганно шарахнулись мостившиеся на ночлег птицы. Яловой – пистолет в кобуру, оглянулся на могилу, на пирамидку с красной звездочкой, с выжженными датами жизни и смерти майора Сурганова.
Двадцать шесть лет – вот и вся жизнь.
Пройдут годы. Дождями и ветрами вытравит слова на пирамидке, потускнеют они, уйдут в дерево. Да и сама пирамидка – долго ли она простоит…
Когда-нибудь наткнутся люди на осевший затравевший холмик. Что он расскажет им о том, кто покоится здесь с военных лет?
Может, одна Тонька – «выкраденная любовь» – будет помнить комбата, с которым свело ее недолгое фронтовое счастье. Если уцелеет, выживет на войне. А может, и позабудет. А может, родится у Павла сын – кровиночка. Поднимется, приедет вместе с Тоней, с матерью, разыщет батю, постоит над могилой, хмуря по-сургановски широкий размет бровей…
Кто знает, что суждено нам: память или вечное забвение. Может, на Павле и оборвалась «сургановская» ветвь. И лежать тебе в горьком сиротстве и одиночестве.
Что же, прощай, друг!
Прощай!
Какие высокие сосны над тобой! Они будут молча горевать. Поднимутся на могиле трава и лесные цветы! Смертный тлен и жизнь – они всегда рядом, извеку они переходят друг в друга.
…А должно быть, тоскливо лежать тут, вдали от людского жилья. В лесной глухомани. Пожелтеют и облетят листья с деревьев, задуют знобкие ветры, зарядят дожди. Ни людского голоса, ни птичьего щебета. Холодно. Одиноко.
Недаром, видно, написалось: «Но ближе к милому пределу мне все б хотелось почивать»!
12
Все смешалось: бои, марши, явь и сон… Все стремительнее раскручивалось колесо наступления.
Ялового вызвали в штаб полка. Пробирался по болоту. Неудачно прыгнул на кочку, провалился по пояс, уцепился за тонкую гибкую березку. Еле выбрался. В сапогах хлюпало.
Штаб расположился в уцелевших немецких блиндажах. Просторные блиндажи, как избы. Обшиты изнутри тесом, мешковиной. Широкие окна. Устраивались надолго. Стойко держались чужие запахи: сладковатая вонь раздавленных сапогами мыльных палочек, прелый душок несвежего белья.
Ялового, оказывается, вызывал начальник политотдела дивизии. Почему-то он припаздывал.
Яловой выбрался «на волю». Тут только разглядел вырытые щели – на случай налета. Возле одной из щелей и расположился. Портянки расстелил сушиться, поставил сапоги под солнце, прилег на плащ-палатку и тотчас нырнул, провалился в беспробудный сон.
Чугунные удары во сне… Тяжко колебнулась земля. Едва разлепил веки и, еще ничего не понимая, увидел перед собой, как в немом кино, поднявшийся и развалившийся фонтан из земли и дыма.
И только потом услышал нарастающий рев моторов, предостерегающий посвист осколков. Свалился в щель. С высоты на землю неслись два «мессера». Кресты на концах крыльев. Вспыхивающие белесовато-бледные огоньки. Тяжелый клекот оружия: Пробежавшая с шелестом по брустверу пыльца. Будто ветром рвануло.
Самолеты взмыли вверх. Развернулись. Вновь зашли со стороны леса. Взрывом подняло торчмя бревно в блиндаже.
Звенящий рез еще висел над лесом, а перед глазами Алексея из щели по травинке карабкалась наверх божья коровка. Будто не было для нее ни взрывов, ни войны.
Алексей выбрался наверх, сапоги оказались на месте, ржавые пятна подсыхали на портянках. Вновь планшет под щеку – тяжкая усталость придавила его к земле.
Как по-разному пахнет земля! В весенней яри, разогретая жарким солнцем. По-осеннему пустынная, выстуженная первыми заморозками.
Спящему Яловому казалось, что он слышит горький запах высохших листьев; чудилось ему отдаленное дыхание смертного тлена.
В который раз за эти дни он вновь увидел себя во сне как наяву: марлевая повязка на голове, на виске – кровавое пятно. Он, отделившийся от самого себя, маячил невдалеке. В сапогах, в брюках, гимнастерке, только без пилотки, белые бинты туго опоясывали лоб и всю голову, темные запавшие глаза, казалось, о чем-то спрашивали.
Кому об этом скажешь? Но теперь он был уверен, знал почти наверняка, что вскоре пробьет и его час. Что он будет убит или тяжело ранен.
По какому странному капризу судьба тасует свои карты?
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
Почему тогда, в те июньские дни 1944 года, ему было предоставлено такое редкое на войне право выбора?
Но самым непонятным было то, что в те дни он даже не осознал как следует, что может выбирать. Вернее, ему казалось, что и выбора никакого не было.
Сказались ли длительные переходы без сна и отдыха, зарева боев, кровь людей, с которыми он сроднился за эти месяцы, захватило ли его общее движение, когда ломались, уходили вперед фронты – мерещился где-то уже и конечный порожек, или просто человеческое достоинство, как он понимал его, не позволило ему тогда даже подумать над тем, чтобы уйти. Кинуть тощий «сидор» на плечо, выйти на большак, поголосовать и через день-два оказаться в сравнительной безопасности, у тебя любимая работа, а те, с которыми ты еще вчера лежал в одной цепи, вскакивал и бежал, рвался к вражеским окопам, все так же будут продолжать будничное дело войны…
– Ты что невеселый? – Начальник политотдела отдувался, вытирал платком круглое вспотевшее лицо – и над его «виллисом» прошлись «мессеры», пришлось сигать в канаву. – Тут тебя начальство расхваливает. К ордену представили. А ты сумрачный… За газетой своей скучаешь?
Алексей пожал плечами. В самом деле, скучает ли он по своей суматошной корреспондентской работе в армейской газете?
Все, что он делал сейчас, все, что происходило, было таким важным, серьезным, что тут не подходили обычные слова «нравится», «не нравится», «скучает», нет ли.
Полковник пригляделся к Яловому. Лицо у начальника политотдела простецкое, домашнее. Любимое выражение у него было «по-человечески». «С солдатом надо по-человечески обходиться, – поучал он зарвавшегося командира. – А ты все горлом, криком…» Повару как-то выговаривал за пересоленную кашу: «Ты зачем стольких обидел! Не по-человечески работаешь…»
Он и с Яловым обошелся «по-человечески». Не стал темнить, петлять, напрямик изложил дело.
– Пришел приказ из политуправления фронта об откомандировании тебя в их распоряжение для использования на газетной работе. Но мы уже в другой армии, подчиняемся другому фронту. Я могу выполнить это распоряжение, а могу не выполнить. Такие, как ты, и в дивизии нужны. Потому и спрашиваю: хочешь ты обратно, в газету? Тем более рапорт подавал начальству с просьбой вернуть тебя на газетную работу.
– Так это когда, до наступления.
Полковник не без раздражения постучал короткими сильными пальцами по столу. Сердился он, что ли? Или ожидал другого от Ялового.
Сказал с нажимом:
– Мое решение такое: поступай как знаешь. Хочешь, чтобы откомандировали, – хоть сейчас отправляйся в политотдел, получай предписание и кати…
– Можно мне остаться в полку?.. Хотя бы до старой границы дойти, – сумрачно, с глухой усталостью проговорил Яловой.
Не мог он уйти в эти дни из полка. Чистый, пронзительный голос совести не велел. Должен был он дойти, постоять на заветном рубеже. Со всеми.
– Подумай! На войне редко выбирают. – Голос полковника прозвучал с предостерегающим холодком.
Хлопнул ладонью по столу, встал:
– Сроку тебе три дня. Пока примет нас новая армия. Решай!
Сидевший за картами в углу командир полка полковник Осянин проговорил:
– Чего, ето, ему газета… Выйдет из него писатель – еще погадать. А командир готовый. Знающий боевой офицер. Я ему батальон могу, ето, свободно доверить.
Вышло по слову полковника Осянина. Пришлось Яловому принимать батальон. Как раз на третий день срока, отведенного ему для выбора.
– Тут, видишь, какое дело… – тянул Осянин. Сидел на пне, ворот гимнастерки расстегнут, обмахивался платочком. Парило. – Первый батальон снова без командира. Чтой-то не везет. Ильинского ранило, Сурганова замещал. Сейчас только доложили, отправили в госпиталь. А батальон на позиции. На рокадную дорогу должен вырваться, перерезать. И так и сяк прикидывали… Нет под рукой у меня подходящего офицера. Может, ты примешь?.. Тут мне сказали, хоть и политработник, а курсы комбатов кончил. Конечно, против правил… У тебя своя должность. В донесении напишем, мол, в боевой обстановке принял командование на себя, заменил выбывшего командира. На день-два? Так-то вот!
«К» он выговаривал мягко, все слова слитно, получалось «тахтовот».
Меняя тон, начал командно рубить. Куда и делись просительные интонации.
– Ильинский – раззява! Надо было с ходу сбить. Задержка недопустима! Мы их выкурим. Как только проиграют «катюши», сразу же двигай. К вечеру ты должен оседлать дорогу. Во что бы то ни стало! Это прямой приказ командующего армией. Понял? Тахтовот! Вцепись в нее зубами, держи, пока наши танки не подойдут.
На месте оказалось не совсем так, как рисовалось в штабе полка.
Немцы зацепились на низких, будто срезанных сверху высотках. В бинокль виделись наспех вырытые окопы, кое-где присыпанные травой. Сплошной линии вроде не было. Но не было и скрытых подходов. Все просматривалось с высоток.
Извилистая ложбина справа как будто скрадывала обзор. Но вряд ли ее оставили без прикрытия. Или маскировали, или пулемет врыли. Не раз, бывало, в таких ложбинах в упор десятками клали.
Яловой вглядывался в карту. За холмами низина, слева – язык леса, справа на возвышенности была обозначена деревня. За ней километрах в двух рокадная дорога. За дорогу они намертво вцепятся. Похоже было, что на холмах лишь первый заслон, в глубине что-то посерьезнее приготовлено.
Плохо велась разведка в наступлении. Старший адъютант – медлительный пожилой лейтенант, бывший агроном, – ничего не мог сказать, кроме того, что впереди засекли лишь минометную батарею на опушке, пулеметный огонь довольно плотный – не меньше четырех пулеметов работало. А сколько таилось? Лейтенант не знал. Виновато пожимал плечами, руки большие хлеборобские, до самых колен доставали. Да и что он мог определить? Часа три, как подошли. Попробовали с ходу, нарвались на огонь, подались назад. Вот и вся песня.
Яловой вызвал Осянина. Запросил разведданные.
– Что у тебя перед глазами, то и у меня! – отрезал Осянин. – Ты, ето, не тяни… И не мудрствуй. Огоньку дадим, сами побегут. Тут одна наука: вперед!
Яловой едва не выматерился вслух. Вспомнил Сурганова. Прав тот был, когда костерил Осянина! Старик на «огоньке» прямо помешался. Раз есть «катюши», полк РГК на подходе – давай ломи, и все!
Не больше часа оставалось до атаки. До того, как «проиграют «катюши». Договорился с артиллеристами: не только по холмам, поработают они и по лесной опушке, скрытой за холмами, по деревне.
Яловой был почти уверен, что противник не просто выбросил боевой заслон, а приготовил и маленькую западню – «мышеловку». Оборона явно должна была эшелонироваться в глубину.
Старший адъютант мычал что-то неопределенное. Выпуклые послушные глаза. По его словам выходило: могло быть и так и этак… Могли немцы за холмами подготовить огневой мешок, а могло и обойтись. Тогда через хорошо накатанный проселок на деревню, а там и до большой дороги рукой подать.
«Такой из тебя и агроном был, – зло думал Яловой. – Приказывали сеять – сеял, ко времени, нет ли… Приказывали убирать – валил недозрелое зерно. Ох, эти дисциплинированные исполнители!»
Выругался вслух. Старший адъютант обиженно отступил назад. Всем своим видом утверждал: «Поступай как знаешь. Тебе отвечать. Ты и решай».
Но Ялового уже поднимала и несла на своих крыльях та властная сосредоточенная сила, которая дается нам в редкие минуты предельной собранности. Каждый шаг твой – жизнь или смерть.
Он знал за собой в такие минуты холодное ожесточенное упорство, которое вело его, как по туго натянутой проволоке над пропастью.
Ни колебаний, ни сомнений. Сама решимость, само действие. Уверенность, как сжатая пружина, держала его в яростном напряжении.
– Морозова ко мне! Атакуем второй ротой!
Володя Морозов – только из училища двадцатилетний лейтенант – был молчалив, не по годам насуплен, обстоятельно нетороплив. Он-то и должен был начинать.
Конечно, был риск в том, что не всем батальоном обрушивались на холмы. Если там не заслон, рота не собьет… Тогда Яловому…
Старший адъютант предостерегающе покашлял после того, как Яловой изложил боевую задачу и принятый боевой порядок.
Яловой, будто ничего не замечая, приказал:
– Шевеля ко мне, живо!
Федя – с ямочками на щеках, в глазах – улыбка. Ни черта не брало его: ни длительные переходы без сна, ни скоротечные ожесточенные бои.
Шевель с группой автоматчиков должен был попытаться проползти, пройти через горелую поляну – торчали на ней обугленные пни, виднелись едва затравевшие пятна, редко стояли кусты, – поддержать с фланга Морозова, прикрыть его от перелеска. Яловой придавал ему два расчета бронебойных ружей. По важности позиции можно было ожидать и вражеских танков. Удобные подходы для них от большой дороги.
Минометная рота – осталось всего четыре 82-миллиметровых миномета – должна была поддерживать Морозова. Две «сорокапятки» выдвинулись к опушке. Все остальное собрал возле KTI. Если можно было назвать командным пунктом щель на лесном холме с рацией и двумя полевыми телефонами.
Приглушенный расстоянием скрежещущий металлический визг, и тотчас глухие удары, взблески на холмах. С вихревой скоростью пронесся широкий огневой каток.
Молодец Морозов! Ни минуты не промедлил. Еще земля не осела, не рассеялся дым, а бойцы его роты уже карабкались вверх по склонам, подбирались к окопам.
Начали падать, ложиться. Слева и снизу почти от подковы холма, вроде из-под кочки, зло, сильно ударил немецкий пулемет. Огонька не было видно, слышался только звук. Захлебывающееся осатанелое татаканье.
Солдаты, поотставшие на фланге, начали забирать вправо, скатываться в лощину. Их в упор среза́л скрытый в углублении пулемет.
Яловой мял, рвал ремешок бинокля, предупреждал же Морозова: особо опасайся лощины, продвигайся по открытому!
Из цепи ответно застучали наши станковые пулеметы. Артиллеристы выкатили на прямую наводку низкие тонкоствольные пушки. Вражеский пулемет слева замолчал после третьего выстрела. Вторая пушка, видимо, вслепую садила по лощине.
На холмах вновь появились бегущие фигурки. Зло, уверенно рвались к окопам. Яловому показалось, он угадал Морозова, тот прихрамывал, взмахивал автоматом…
Тяжкая рябь разрывов покрыла холмы, и лишь затем донеслись рвущиеся удары. Огненно-дымные вспышки затянули все. Немцы били по своим позициям. Пристреляли заранее.
Вспарывая воздух, в глубину, на немецкие артиллерийские позиции понеслись снаряды нашей тяжелой артиллерии.
В лесу то здесь, то там невдалеке от командного пункта начали рваться снаряды. Немцы переносили огонь в глубину.
И это больше всего настораживало Ялового. Втайне ожидал и опасался контратаки.
Вызвал командира полка. Доложил обстановку. Попросил поработать полковой артиллерией и тяжелыми минометами по лесу, за холмами. «Замечено скопление противника», – прибавил для пущей убедительности.
Полковник Осянин сказал, что минут через десять артиллеристы дадут огонь. В голосе тревога и озабоченность.
– По данным дивизионной разведки, возможно появление танков и самоходок. Гляди в оба, не напорись с ходу. Ты меня понял? Тахтовот. Бронебойщиков держи при себе, распорядись артиллерией. Постарайся связаться с «эрэсами». Докладывай обстановку через каждые пятнадцать минут. Действуй!
Пораньше бы эти данные дивизионной разведки. По-другому, быть может, и бой построился. Не поторопился ли? Двинул через горелую поляну вслед за автоматчиками Шевеля первую роту. Командовал ею теперь старшина Говоров. Надо было поддержать Морозова фланговым ударом. Третью роту оставил в резерве, приказал занять оборону вокруг командного пункта.
Снаряды и мины рвались уже так густо в лесу, что трудно было видеть все, что происходило на холмах и горелой поляне.
Сквозь хлопающие удары мин, лопающиеся разрывы снарядов Яловой услышал дальний с подзывом напряженный рев моторов.
Танки выскочили из лесочка (ох, недаром так заботил его этот лесок), за ними бронетранспортеры ринулись вперед, уходя из-под огня нашей артиллерии и минометов.
Яловой увидел передний танк, когда тот вырвался из-за холма, пушка его была повернута на поляну. Заметили, значит, продвигающуюся по заболоченной низине первую роту. Где автоматчики Шевеля? Что они смогут сделать?
Выскочивший второй танк также развернулся в сторону горелой поляны. Между танками прошли бронетранспортеры. Они мчались к лесу, круто разворачивались. Солдаты спрыгивали с них, автоматы в бок, строчили на ходу.
Два станковых пулемета и ручной по приказу Ялового открыли огонь от командного пункта.
Яловой стоял в мелком окопчике и прикидывал, какими же силами контратаковали немцы.
Крикнул радисту, пригнувшемуся у рации:
– Вызывай артиллеристов!
Тяжелая мина ударила в бруствер. По каске присевшего Ялового простучали комки земли. Рядом рухнул радист, он выгибался, сучил ногами, изо рта потекла струйка крови.
Передний танк подмял под себя пушчонку, закрутился на месте: то ли снарядом, то ли гранатами у него все же подорвали гусеницу. Другую пушку подняло близким разрывом, перевернуло на бок. Второй танк бил по лесу, стараясь нащупать командный пункт. Он продвигался вдоль опушки. И за ним грохали, шли взрывы – дивизионная артиллерия охотилась за танком.
Говоров сообразил: открыл огонь с горелой поляны. Немецкие солдаты прорвались в лес, поддерживаемые пулеметным огнем бронетранспортеров, полезли на командный пункт.