355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Якименко » Судьба Алексея Ялового (сборник) » Текст книги (страница 20)
Судьба Алексея Ялового (сборник)
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:22

Текст книги "Судьба Алексея Ялового (сборник)"


Автор книги: Лев Якименко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 37 страниц)

ПЕРВЫЙ ДЕНЬ

Из деревни, в которой ночевали, мы двинулись в солнечный полдень. Собирались, вытягивались в длинную батальонную колонну: три стрелковые роты, пулеметная, минометная. Мы замыкали. Тылы оставались, их некуда было двигать.

Впереди все было выжжено. Снежная пустыня со свежими бурыми пятнами пепелищ. Даже печи были разбиты, разрушены. И мы шли по этой заснеженной опустошенной земле, шли час, другой, и нигде ни одной постройки, никакого признака жизни, словно все вымерло, словно никогда тут не ступал человек. Снежная слепящая белизна, мертвая пустыня, и лишь ветер гулял по снежным буграм, оврагам и редким перелескам. И только шарканье наших ног и редкое звяканье оружия.

А люди? Куда же они поугоняли людей и многие ли вернутся на эти пепелища, не сохранившие даже оград?.. Все выжигали немцы в ту зиму перед рубежами, которые решали оборонять, чтобы нам негде было обогреться.

Мы шли медленно, по узкой, едва намеченной дороге, которая угадывалась теми, кто прошел впереди нас, по каким-то неуловимым признакам. Подолгу останавливались, словно ждали кого-то. Во время остановок мы поворачивали лица к солнцу, дремали. Сказывалась усталость последних дней, сытный горячий обед – первый за трое суток после выгрузки.

Мы молчали. Да и о чем было говорить? Словно какая-то черта уже отделяла нас от того мира, в котором мы были еще утром, с дымами из деревенских изб, женщинами в платках и овчинных шубенках с коромыслами на плечах – спешили они за водой к колодцам, с ребятишками у снежных горок. Мы переходили в другой, тревожный до страдания и неизвестный нам мир. Мы были людьми, для которых прошлое в эти часы как бы умирало, потому что мы своими чувствами, смутными, неосознанными помыслами уже были в иных пространствах и измереньях, в них действовали другие законы и установления, о которых мы могли только догадываться. Но и о том, что ожидало нас, мы тоже не думали, старались не думать.

Все чувства были притушены и расслаблены, словно в нас самих действовал великий закон, который предвидел все, что нам предстояло, и оберегал наши силы для грядущих потрясений.

А боя мы ждали. И были готовы к нему. Не то чтобы мы так уж рвались под огонь или, например, по своей воле отказались бы отдохнуть день-другой в деревне, из которой вышли, я что-то таких дураков не встречал на войне, но нетерпеливое ожидание неизбежного входило в то, что можно было бы определить, как наше тогдашнее переживание. И сознание необходимости нашего участия.

Мы все, ну, может, не все, но такие, как Виктор, Иван, Борис, Павлов, Кузьма Федоров, я, верили в скорый перелом. Нам казалось, мы довершим декабрьский разгром под Москвой. Погоним немцев дальше. По пути на фронт, кажется за Селижарово, мы в стороне от нашей дороги увидели широкое темное пятно, многие своей охотой повернули туда. Пошли и мы, хотя и трудно нам давалась дорога. Оказалось, это тупорылые немецкие грузовики, их было много; тут же несколько легковых: «оппели» и «мерседесы»; перевернутые орудия, их сбрасывали наши, освобождали дорогу; кучи ящиков со снарядами… Лыжники зашли в тыл, и немцы побросали все, побежали.

Нам казалось, толкануть посильнее, и начнется весенняя пора – великое наше наступление. До самого Берлина! Сколько потом раз мы обманывались, верили и ждали и с этой верой, яростью и надеждой шли на штурм!

…Путь к передовой оказался длиннее, чем мы предполагали. В наступивших сумерках уже ничего нельзя было увидеть, понять, где мы, куда идем. Облака затягивали луну, лишь изредка, в прорывах пробивался дымчатый свет, он скрадывал пространство.

Мы подолгу останавливались. Постукивали валенками, подпрыгивали, размахивали руками, чтобы согреться. Шли в одном направлении, круто поворачивали, казалось, идем назад, отдаляются вспышки ракет, притушается мертвое их сияние, снова делали поворот, проваливались в глубоком снегу, ракеты оказывались справа и вроде даже позади нас. Пулеметы работали все время: то ближе, то дальше, и по звуку определялось – не наши. Вдруг начинало что-то рваться, снаряды, мины – не понять, пулеметы захлебывались в яростном клекоте, все стихало, и снова начинали пулеметы – то поодиночке, то группами, и тогда все сливалось в один бесконечный лающий звук: р-р-р…

Исходный рубеж для атаки была река, ее так занесло снегом, что сначала и не понять было, река это или извилистый, уходящий вдаль неширокий овраг. Надо было выкарабкаться по крутому откосу с нависшими плотными козырьками снега наверх. Отсюда была видна на гребне деревня.

Вот эту-то деревню, которую нам назвали, Калиновку, должен был брать в ночной атаке второй батальон, он вышел раньше нас, мы должны были развивать успех.

Перед рассветом сказали, второй батальон ведет тяжелый бой, нашему батальону приказано поддержать.

Ушли куда-то в темноту две стрелковые роты, словно растаяли. Третья оставалась вместе с нами на роке. Мы просто стояли, и я не скоро разобрал, что мы на реке, а перед нами крутой берег. Вскоре ушла и третья рота, развернувшись в цепь.

Высокий берег все скрывал, ничего не было видно, и только слышались пулеметные очереди, разрывы, и уже когда начало светлеть, вдруг выплеснулось протяжное, но отчетливое: «Ура-а-а!»

Звук стоял минуту, другую, яростно захлебывались пулеметы, и затем вновь все притихло.

Группами, поодиночке шли раненые. Они не смотрели на нас, проходили молча. Да мы и не спрашивали их ни о чем.

На руках вынесли командира нашего батальона капитана Кашина.

Тонкое морщинистое лицо, сумрачные глаза, казалось, таившие какую-то боль (мы знали, семья его в день объявления войны была в Бресте; он думал, жена, дочь погибли, лишь перед отправкой на фронт оказалось, живы, добрались до Урала), резкая повелительность жестов, умение быть немногословным, его пограничное прошлое – все внушало нам доверие и уважение.

В бой пошел он с третьей ротой. На наших глазах сбросил шинель, под ней оказалась перетянутая ремнями меховая куртка с щегольскими опушками, махнул пистолетом: «Вперед!» – и неожиданно по-молодому, легко вскарабкался наверх по крутому склону. И вот теперь его несли на поднятых руках шесть или восемь человек.

Он приподнимался и взмахивал зажатым в руке черным блестящим пистолетом «ТТ», кричал: «Пустите, я не могу оставить батальон», – матерился и требовал врача, чтобы его перевязали тут, на месте, а он останется, бой не закончен, лицо его искривляла судорога боли, он откидывался назад, снова пытался приподняться… А его несли, тащили молча и деловито, не обращая внимания ни на выкрики, ни на ругань. На вытянутых руках, как батька Боженко в кинофильме «Щорс».

Унесли Кашина. Перед нами вверху на откосе с разгона остановился парень с заиндевевшим чубом, выбившимся из-под шапки, в расстегнутой на груди шинели. Он жарко хватанул воздух, сказал: «Ребята, где тут доктора?» – и вдруг сел и сказал с бесконечным удивлением: «Я умираю» – и свалился на бок, а ртом начал хватать снег и вдруг захрипел и затих…

Борис приказал приготовиться к ведению огня. Заметно светлело. Виктор полез наверх, на бугор. Вскоре он скомандовал данные, мы повторили их, и наши мины пошли в сторону врага. Что там видел Виктор? По каким целям он вел огонь? Мы повторяли его команды. И наши трубы с короткими вспышками пламени выметывали мины.

Вновь послышалось дальнее: «…а-а-а!»

– Пошли в атаку, – сказал Борис.

И тут раздался многократно повторенный режущий свист. Он вырастал в силе, будто бешено закручивался, вовлекая, лишая силы, засасывая в вихреподобную пучину. Так, наверное, зашибая насмерть, свистал грозный Соловей-разбойник из русских былин…

Перед нами метрах в десяти вырос частокол черных разрывов. Будто враз поставили забор. Через минуту все повторилось вновь. Выметнувшаяся глухая стена земли и снега выросла позади нас, на другом берегу.

Было такое чувство, будто ты в западне. Наплывал тошнотный душок взрывчатки. Падали комья мерзлой земли. И казалось, что сейчас сверху обрушится уже прямо на нас в буревом вое…

Мы затаились у минометов. Укрыться было негде. Достаточно было немецким артиллерийским батареям поделить, и третья серия пришлась бы прямо по нас.

Мы стояли и ждали.

Но немцы, очевидно, произвели лишь заградительный огневой налет. И на этом остановились.

Сверху, подобрав полы шинели, по-простецки съехал тем местом, каким съезжают с горок дети, Калоян – пропагандист нашего полка. Была такая должность. Ведал он политзанятиями, лекциями, проводил инструктажи агитаторов. Мы по студенческой памяти обращались к нему: «Федор Игнатьевич», – был он доцентом в нашем институте. Мне почему-то он чаще всего вспоминался очень домашним, в вышитой украинской сорочке, без пиджака, и солнечный свет клубится в коридоре, и он идет с лекции, в устало опущенной руке – кожаная папка.

А теперь у него на варежках стыла пятнами кровь.

– Нет, нет, не моя, не ранен, – сказал он своим обычным, тихим и спокойным голосом.

Он-то нам и сказал, что наши уже в деревне, немцы держатся еще в крайних домах, в лощине. Их надо оттуда выбить. Надо человек десять. Кто пойдет с ним?

Виктор, Иван и я вызвались идти с Калояном. Всю дорогу к фронту он шел с нами. Молчаливый и даже неприметный. То пулемет поможет везти, то вещмешок перекинет себе через плечо и поддержит того, у кого уже не хватало сил. И в бой он пошел с нашим батальоном. В самом начале я видел, как подталкивал он на взгорбок пулемет, установленный на салазках…

Мы пошли за ним, нас набралось больше, чем десять человек. Борис разрешил. Все равно мин нет. Стрелять нечем. Пока подвезут…

Мы взобрались наверх и увидели деревню и в стороне – два дома. От ворот отъехали сани, в них прыгали на ходу солдаты в незнакомых шинелях и пилотках. Они хлестали коней, кони понеслись вскачь, за ними бежали наши, стреляли вслед… Уверенно застрочил пулемет, кони вздыбились, ломая оглобли, попадали в разные стороны, двое солдат остались в санях, трое побежали, но и их срезал лихой пулеметчик.

Калоян сказал, он пойдет в штаб, а мы можем вернуться на позиции. Мы постояли, подождали, пока он ушел.

Иван сказал:

– Пошли в деревню… Чего там!

И мы пошли в деревню.

Деревня горела с двух концов. Пылали избы, риги, сараи. Ветра не было. На солнечном морозном свету бездымное бушующее пламя с гулом и треском взвивалось вверх, жадно лизало небесную холодную синеву, обессиленно снижалось и с глухим стоном вновь припадало к сухому дереву.

Из пламени, словно взрывами, выметывало горящие головни. Они прочерчивали дымный след, описывали крутые ракетные дуги, с шипением вонзались в снег. Потемневший снег дымился и плавился. Его схватывало морозцем. Возникали, как будто после разрывов, желтоватые льдистые лунки с темной сердцевиной.

К ним подходили, чередовались настоящие воронки. С тяжелым клекотом снаряды и мины рвали, выворачивали притаившуюся в зимнем сне землю, и она, перемешавшись со снегом, тяжело оседала, оголенно чернея широкими кругами.

И на этой земле, на снегу то тут, то там стыли, медленно выцветали пятна крови. И тот, в ком жила она еще недавно, горячая и стремительная, лежал тут же, отбросив винтовку, схватившись в смертной муке руками за голову. Невдалеке затих другой, подтянув ноги, осторожненько прикрыв голову саперной лопаткой… А вон и третий упал с выброшенной вперед рукой, пальцы судорожно сжимали гранату, он так и не успел метнуть ее.

Чем ближе к деревне, тем больше было убитых. Перед крутым взгорбком – последний бросок, и вот они, деревенские избы, – убитые лежали рядами, друг подле друга, в серых шапках-ушанках, в раскрылатившихся на бегу рыжих шинелях, с винтовками и автоматами – поднимались, вставали в атаку и падали, срезанные пулеметным огнем.

Самые первые лежали на взгорбке, клином подавшись вперед, за ними извилистая линия вторых и пониже, у подъема, – третьи. Словно отлетающие птичьи стаи, вытянувшиеся в неровные, изломанные линии и рухнувшие на землю, остановленные в полете и сброшенные чьей-то всевластной и жестокой рукой.

Я бы хотел забыть, не помнить об этом. Там на поле глаза мои как бы прикрывались сами собой. Не надо вглядываться – иди, убеждал я себя. Так взгляни, одним глазком глянь и проходи, иди себе. У тебя свое дело. Их ведь не вернешь. Никого. Ни одного. Иди, иди. У тебя своя дорога.

Пока ты живой. Все мы на одном пути…

А зачем об этом думать, гадать. Мужество, может, в том, чтобы забыть о возможности смерти и всякий раз делать то, что надобно, забыть о ней и не доверять ей, делать свое дело, собрать волю, внимание в напряженный комок и делать то, что надо.

Иди, иди!..

А я останавливался возле них. И боялся узнать эти стылые, чем-то похожие теперь друг на друга равнодушно-усталые лица. Отходил. И вновь возвращала меня какая-то подсознательная сила, в которой было непреодолимое страдание, бесконечная печаль и звериное любопытство.

То вдруг с удивительной трезвой ясностью напоминал я себе и не верил, что я вижу своими глазами то, о чем доводилось слышать давно, в детские годы, от старых фронтовиков или читать в книгах о той давней войне 1914 года – о скошенных рядами, вымолоченных, словно зерна из колоса, жизнях. Что-то ужасающее. Не могущее повториться.

Шли в атаку в лоб, напрямую, на пулеметы. Ползли под жестоким косящим огнем. Самые мужественные, самые смелые, сильные добирались до изб, метали противотанковые гранаты, бутылки с горючей жидкостью. Из них-то хоть кто остался в живых?.. – об этом спрашивал я себя, подходя к крайним домам.

…У сарая стоял старший лейтенант Юркевич – командир стрелковой роты. Мой прежний командир. Он пришел к нам в самом начале, в июле 1941 года. Высокий красавец, затянутый блестящими ремнями, он был по-особенному подтянут и щеголеват. На боку маузер в деревянной кобуре. Светлые твердые глаза, небольшой шрам на щеке придавали ему вид мужественный и бывалый. Кажется, прежде он служил в пограничных войсках.

И вот он стоял теперь у приземистого деревенского сарая в грязном измятом маскировочном халате, с откинутым капюшоном, шапка потерялась, на светлых волосах курчавился иней. Он, казалось, не замечал того, что без шапки. В одной руке он держал круг колбасы, видимо трофейный, в другой – полбуханки хлеба. Широко раскрывая рот, отхватывал большими кусками то колбасу, то хлеб. Жевал тяжело, с видимым усилием ворочая челюстями. Руки его тряслись. Их била мелкая неостановимая дрожь. И тогда, когда он подносил хлеб или колбасу ко рту, и тогда, когда опускал. Я не мог оторвать от них глаз. Они, казалось мне, жили еще недавним. Они рассказывали о только что пережитом…

Юркевич взглянул на меня. Мне показалось, у него разноцветные глаза: одна часть в них ярко-голубая, как кусочек неба, проглянувший среди ненастных туч, другая грязно-серая, траурно-застывшая. В этих глазах металось напряженное до безумия усилие, словно он старался что-то вспомнить, понять и никак не мог. Все – глаза, лицо, руки – как будто жило порознь. И вместе с тем в них было что-то общее, потерянное до жути.

Непонятно, как он узнал меня. Протянул колбасу. Я покачал головой.

– Вот так… – Юркевич смотрел на поле. Оно дымилось перед ним. Шрам заходил на грязном закопченном лице Юркевича. Хлеб вывалился из руки, полетел на землю.

Он вновь словно прицелился на меня своими то сходящимися, то расходящимися глазами, а я потихоньку, медленно-медленно начал отходить от него.

Вышел на извилистую деревенскую улицу. На той стороне уткнулся лицом в снежный бугор убитый немец. Снег под ним подтаял, пожелтел по сторонам. Ветер перебирал рыжеватые волосы на затылке.

Солнце взблеснуло в стеклах ближней избы, высветлило веселенькие резные наличники.

Вот она, первая отбитая у врага деревня! Возвращенная земля!..

Я смотрел на прорези амбразур в углах рубленых домов, приземистых сараев, прирубов. Словно тяжелая кованая цепь тянулась по деревне, преграждая путь.

…В отбитую у немцев деревню постепенно подходили и те, кто прямо не участвовал в ночном бою.

По избам шастали группки солдат. Они, пригибаясь, перебегали от одного крыльца к другому. Немецкие пулеметчики и снайперы постреливали с дальних позиций.

Зашел в ближнюю избу. На полу валялись раскрытые чемоданы, разбросанное белье. На фотографиях, письмах отпечатались следы грязных сапог. Приторно-сладковато пованивало чем-то незнакомым, чужим, я не сразу догадался чем: у печи валялись раздавленные мыльные палочки для бритья.

У окна Павлов разворачивал яркую цветастую шаль.

– Скажи, как она у его в чемодане оказалась! – недоумевал он. – Это что же, у нашей украл и припас подарок своей милке в Германию или как?

– Само собой, – подтвердил рябой солдатик в широком ватном бушлате. Он сидел на корточках за печкой, деловито сортировал вещи: одни отбрасывал, другие запихивал себе в вещмешок.

– Бери, бери, папаша! Хозяйку все одно не сыщешь, а тебе, может, пригодится. Старуху обрадуешь. А еще лучше – какой-нибудь девочке подходящей презентуй, она в долгу не останется…

Он подмигнул, хохотнул.

– Сроду чужого не брал, не носил. – Павлов бережно положил шаль на стол, присел на скамейку, закурил.

– А вот ты, веселый человек, скажи, берешь ты все подряд: носовые платки, белье прихватил. Не брезгаешь? Да и к чему оно тебе?

– На самогон обменяю, – словоохотливо объяснил солдатик. – Небось дойдем до деревень, где жители остались, у них и сменяю, или, к примеру, в госпиталь попаду по легкому ранению, тоже пригодится.

– Сержант, бери! – Уже собираясь уйти, он бросил мне черные теплые носки. – Добром помянешь!

Я повертел, повертел их в руках, покосился на Павлова, засунул в сумку. И верно, в ту суровую зиму не раз вспоминал я веселого солдата. Подобрал зачем-то ложку, такую впервые видел, она складывалась, на одной стороне ложка, на другой вилка.

Виктор на полу перебирал письма, бегло просматривал их, одни отбрасывал, другие прятал в планшетку.

Стукнув дверью, в избу вскочил Иван. Глаза его горели хищным огнем – огнем добытчика, завоевателя. Он победительно потряс руками – в каждой по курице. Куры были уже ощипаны, выпотрошены – немцы их готовили для себя.

Мы решили кур изжарить. Тотчас. На ближайшем огне.

На той стороне, обращенной к противнику, все сильнее разгорался широкий просторный сарай. Из сарая начали выскакивать чумазые солдаты, они поначалу, видимо, пытались сбить пламя изнутри. Но огонь перебрался на крышу. С треском начали рушиться стропила. Из дверей, они широкие, как ворота, распахивались на две стороны, повалил густой дым. Оттуда вытащили лицом вниз убитого. Или он был ранен и уже там, в сарае, скончался. Шинель горела на его спине. Обнажалось тело. Кожа накалялась, лопалась, брызгая кровью, шипела, обугливалась.

Мне кажется, никогда не забуду это шипение, этот приторный душок подгорающего человеческого тела, дымящуюся шинель с широким выгоревшим пятном на спине, этого убитого или умершего от ран нашего солдата, так безразлично брошенного на снег, на дорогу, с раскинутыми руками, с лицом, покорно уткнувшимся в стылую, мерзлую землю.

А из сарая, из дыма и пламени, с бранью, хохотом, криками волокли корову. В распахнутых шинелях, ватниках, лица в пятнах копоти. Солдаты отскакивали or летящих головешек, хватали корову, кто за рога, кто за ноги, кто за хвост. Шерсть на вздувшемся животе дымилась, чадно воняла, – видимо, корову прикончило случайно пулей или осколком еще в начале боя.

– Дальше, дальше тащи, – командовал сержант с золотым зубом. – Мясцо пригодится! Мясцо будет! Жарить, парить будем.

Он кричал, кривлялся, матерился, словно все это – горящая деревня, убитые, корова – необыкновенно возбуждало и опьяняло его.

Мы стояли втроем, друг подле друга. И, наверное, не замечали, что у Ивана и у меня на снятых штыках, как на вертелах, были нанизаны куры и мы держали их перед собой на отставленных полусогнутых руках, как флажки.

Кур мы так и не успели зажарить.

Виктор толкнул меня плечом, показал кивком в другую сторону, на дорогу. Солнце пригревало. Дорога желтела среди снегов, и на ней отчетливо была видна длинная изгибающаяся живая лента. По дороге медленно, нестройно передвигалось множество маленьких человечков. Вот у группки берез, у самого спуска к реке, показались уже хорошо различимые автоматчики, их можно было узнать: в белых, слепяще-белых маскировочных халатах, перед грудью наискосок вороненые короткие автоматы. За ними на самодельных саночках везли станковые пулеметы. И дальше с небольшим интервалом по два человека в ряд шли стрелковые роты… По этой дороге ночью уже прошли два батальона. Она была разбита. По ней было трудно идти.

– Это что же, третий батальон? – размышлял вслух Виктор. – Подмога нам, что ли?..

– Глупость это! Если не хуже, – раздраженно крикнул худой, небритый, с острым выступающим кадыком лейтенант. Он стоял возле нас, смотрел на дорогу.

А я как-то сразу приободрился от этого вида множества людей, которые все двигались по дороге, спускались к реке, поднимались к деревне. Вот сколько у нас сил!

Немцы словно затаились. Как будто их и не было. Ни одного снаряда. Ни одной мины. Ни одного выстрела. Лишь треск рухнувшего, тяжело догорающего сарая.

Как только третий батальон начал входить в деревню, послышалось дальнее, вырастающее в силе прерывистое гудение. Самолеты я увидел сразу. Они шли на небольшой высоте, вровень с горизонтом. Увеличивались в размерах. Вот они уже были над крайними избами – большие, хмурые, уродливые птицы с оттопыренными крыльями. Словно выбирая себе добычу, они неуклюже потолкались в небе, перестраиваясь, вытягиваясь друг за другом в цепочку. Их было много.

– Один… два… десять… восемнадцать… – считал Иван замирающим шепотом.

Вибрирующий напряженный рев перешел в яростный, стонущий вой. Передний самолет, блеснув темными крестами на желтых окраинах крыльев, круто пошел к земле. Раздался мгновенно ширящийся оглушительный свист. Удар колебнул землю. Возле крайнего дома взвился черный высокий фонтан… Началась бомбежка.

Все остальное было как в полумгле.

Один самолет выходил из пике. Его сменял другой. Они шли вдоль деревни, словно отсчитывая дом за домом, словно забавляясь своей силой, своей безнаказанностью, обрушивая с высоты, с неба, вой, свист, смертоносный грохот.

Мы с Виктором оказались у крайней избы. Спинами уперлись в прочную бревенчатую стенку. Помню, рядом положил курицу на штыке. И тотчас забыл о ней. Надолго. Вслед за Виктором поднял винтовку, прижимая ее к плечу. С каким-то удивительным чувством восторга, страха, веселья и гордости начал прицеливаться в ближайший самолет. Вот он ринулся к земле с оглушающим, режущим воем. Глухой хлопок раздался возле меня. Выстрелил Виктор. Следом за ним я. Дымящаяся гильза вылетела на снег. Я ловил в прицел нос самолета, выходившего с обиженным ревом из пике, брал упреждение…

– Брось! Мать твою перемать! Бро-о-сь! – услышал я сквозь грохот разрывов, вой моторов. Кричали нам из-под широкого навеса, от дома напротив. Один из укрывшихся там судорожно сорвал винтовку, щелкнул затвором, показывая нам, что, если мы не перестанем стрелять, он выстрелит в нас…

Я опустил винтовку.

– Какие глупцы, какие дураки! – Виктор даже захлебнулся. – Что же они думают, нас заметят, бросят бомбу, она попадет в них… Какие…

Близкий удар потряс землю. Полетели мерзлые комья. Забарабанили по спине.

Я сидел, уткнув голову в колени. Возбуждение, желание борьбы – все ушло…

Когда мы начали с Виктором стрелять по самолетам, я чувствовал, что рядом он, мой друг, что нас много в этой деревне, что все мы поднимем винтовки и вступим в борьбу с ревущими, несущими смерть птицами. Я не задумывался о результатах. Самая возможность борьбы уже была опорой и поддержкой. И вот, когда так грубо, так неожиданно разорвалась эта цепь, после первых наших выстрелов, я почувствовал вдруг все бессилие, все одиночество в этой ревущей, рвущей и рушащей стихии.

Свист ширился, вырастал в силе. Он словно втягивал в бесконечную вихревую воронку. Он опустошал. Чувствуешь себя как бы лишенным плоти, некая телесная оболочка, и где-то глубоко-глубоко тяжелеет страх. И тупое чувство беззащитности.

Бомба чугунно ударила в угол избы. Стена глухо охнула, застонала, заскрипела, пошла из-за спины. Сердито зачмокали осколки. К моим ногам ахнуло бревно. Полукруглое, подмороженное с одной стороны, тесанное с другой, оно оскалилось вывороченными длинными гвоздями. Я тупо разглядывал его, силясь понять, откуда оно и как случилось, что оно не трахнуло по мне.

Не знаю, как ушли самолеты, не помню, когда наступила тишина…

– Живой?.. – голос Виктора донесся из оглушающей дали, такой слабый, теплый и человеческий голос. Виктор уже стоял. Смотрел на меня.

Поднялся и я. Начал отряхиваться.

Рядом ошалело, ощупывая себя, бранился Иван:

– Никогда не летал на них, пользы не видал. А теперь достается!.. Какой черт их только выдумал. Правильно делали в средние века, сжигали таких умников на кострах. Туда им и дорога! Вот, мать их… придумали эти самолеты, а отдуваться другим приходится.

Из разрушенного дома напротив раздались стоны раненых. Один из них кричал высоким рвущимся голосом:

– …Бра-атцы, бра-атцы, помо-о-гите, не оставьте…

Медленно рассеивался дым. Черные хлопья с пожарищ пятнали шинели, лица, снег.

И тут начало твориться что-то совсем непонятное.

– Обходят… Обходят… – как бы само собой пронеслось по деревне.

– Где? Кто? – крикнул Виктор. Он схватил за грудки одного из бегущих. Тот был в расстегнутом ватнике, без оружия, лицо – студенистое, глаза – тупые шильца. Вырываясь, махнул рукой в нижний конец деревни.

Мы переглянулись, пошли, потом побежали. Не знаю, что нами двигало тогда. Одно помню – не было страха. Наоборот. Мы как будто сбросили то опустошающее безразличие и оцепенение, с которым вышли из-под бомбежки. Мы увидели цель. Мы увидели дело.

Мы оказались в одной из крайних изб. Справа, километрах в полутора-двух, на высоком холме, церковь, возле нее, сбоку, опускались, поднимались на другой холм, более низкий и пологий, деревенские избы. Там были немцы. Прямо перед нами: дальние стога сена. Из-за них выдвигались сероватые фигурки, они как бы нехотя скользили по сизому предвечернему снегу, загибая вокруг нашей деревни широкую дугу.

Виктор подозвал пожилого, с морщинистым, спокойным лицом сержанта. Он с ручным пулеметом и двумя бойцами присоединился к нам.

– Достанешь?

Сержант молча кивнул головой, начал деловито устанавливать пулемет на подставке у прорезанной немцами амбразуры.

Виктор повернулся ко мне. Лицо собранное, отчужденное, властное. Незнакомое лицо.

– Собирай людей… Если необходимо, примени оружие. И давай всех сюда.

Я выскочил из дома. Густо рвались снаряды и мины. Где-то, казалось совсем недалеко, захлебывался немецкий крупнокалиберный пулемет. По деревенской улице, словно цветная нить тянулась, – бил трассирующими.

Два бойца с противотанковым ружьем, в дымно-серой мгле, пригибаясь, бежали вдоль домов, сюда к нам, на край деревни. Я окликнул их. Они обрадовались.

– Да, мы!.. Давай приказывай, товарищ командир. Куды нам?..

Еще несколько человек завернул я. Одним достаточно было оклика, другие поворачивали нехотя, под угрозами.

– Знать тебя не знаем! – распаленно крикнул шустрый крепыш из группы человек в шесть, петляя между постройками, они явно выбирались из деревни.

– Мы своих командиров ищем! – опасливо крикнул другой, увидев, что я поднимаю винтовку. Он приостановился.

– Поворачивай! Я командир! Здесь оборону держать будем!

Передний, крепышок, словно споткнувшись, неожиданно подпрыгнул, метнулся к углу. Я тотчас выстрелил по нем, взял повыше. Пуля срезала с углового выступа мелькнувшую белую щепу. Если бы он не остановился, не повернул – второй раз я, пожалуй, стрелял бы по нем.

Я уже понял, что в этом хаосе и неразберихе, вызванными бомбежкой, иначе нельзя.

Многие находили наш дом сами. По каким-то неуловимым признакам они угадывали, что здесь вершится разумная и организованная воля.

Все быстро определяли и командира, хотя Виктор, казалось, ничем не выделялся из всех нас. Были и выше его званием: несколько старших сержантов и даже старшина-автоматчик.

– Старшина! – громко и даже как-то весело позвал его Виктор.

Старшина готовно стукнул каблуками – все сразу увидали: кадровик!

Виктор что-то сказал ему. Старшина кивнул головой. Тут же отобрал около десяти бойцов – молча ткнул пальцем в одного, другого – и все так же молча подчинились, потянулись за ним, вышли во двор, расположились за сараем в снежной траншейке.

Виктор распоряжался с азартом, увлечением, с той веселой властностью, которые так привлекательны в минуты общей растерянности и неразберихи. И это увлечение, веселая властность рождали чувство общности, уверенности в том, что никто ничего не может поделать с нами, пока все мы тут вместе, готовые оборонять этот дом, эту деревню и поддерживать друг друга.

– Эй, минометчик! – крикнул Виктор пожилому минометчику. Тот растерянно топтался в избе, под мышкой, словно какой-нибудь ящик, держал ротный 50-мм миномет. – Ты что, на гитаре собрался играть? Или думаешь прямо из окна палить?..

Минометчик засмеялся, махнул рукой, вместе с напарником выбрался во двор и начал устанавливать свой миномет в неглубокой воронке.

Усилился обстрел. Один из снарядов ударил в крыльцо нашего дома. Оно затрещало, полетели вверх доски, со звоном посыпались стекла из окна. Закричали раненые. Молоденький конопатый военфельдшер побежал к ним.

Наш миномет начал пристрелку по цепи автоматчиков-лыжников, которые все ближе подходили к деревне. Прямо из дома короткими очередями повел огонь ручной пулемет.

Из дома на другой стороне, наискосок от нашего, уверенно застрочил станковый пулемет.

– Видал! – закричал Иван. Он маханул шапку с головы, затряс ею в воздухе. – Видал! И там наши!

И тут сквозь взрывы и треск мы услышали дальний низкий рокот моторов. Они словно пробовали свои силы, переговаривались, набирая воющие обороты.

– Мать твою, – ахнул крепышок, тот самый, кого я повернул. – Танки…

Он завертел во все стороны головой, словно соображая, как и куда половчее всего задать стрекача.

У многих, наверное, было это. Немецкие танки были проклятием сорок первого года. И в феврале сорок второго они были еще живой памятью.

Мы знали о них только по рассказам. Но мы были самоуверенны и горды. Ведь с нашим приходом все должно было измениться на фронте!

Хотя зябкая дрожь и подгибала мои колени, я решительно достал противотанковую гранату, взрыватель, подвинулся к окну.

Виктор – глаза его сузились, побелели, в них мелькнуло страдание – крикнул:

– У кого противотанковые гранаты, бутылки – давай сюда! И все к окнам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю