355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Якименко » Судьба Алексея Ялового (сборник) » Текст книги (страница 2)
Судьба Алексея Ялового (сборник)
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:22

Текст книги "Судьба Алексея Ялового (сборник)"


Автор книги: Лев Якименко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 37 страниц)

ЦЫГАНЕ

Они неожиданно появлялись и так же внезапно исчезали.

Только что было тихо-тихо, и вдруг, от двора к двору, начали переметываться яростные собачьи всхлипы, где-то тревожно закудахтала курица, взвизгнул поросенок. Алеша выглянул со двора: по улице метут длинными подолами цыганки. От толоки доносится ржание лошадей – там разбивают табор, а женщины уже кинулись «на работу». У некоторых на руках дети: смуглые немытые рожицы, звероватые глаза, жесткие всклокоченные волосы; цыганухи легко перебрасывают их с одной руки на другую, будто кулек с товаром. И быстро стрекочут что-то по-своему. Не поймешь сразу, ругаются или договариваются о чем. Рассыпаются по дворам, кажется, заранее распределив – кому куда…

И сразу:

– Молоденький! Красивенький! Дай погадаю!

Вкрадчивое. Зазывное. Сладко-певучее.

Алеша опасливо косится. Сроду такого не слыхал. А вот что детей воруют, про это слыхал. И куда только бабушка запропастилась!

Молодая цыганка, поблескивая огромными плоскими серьгами, вцепилась в Алешину руку. Она, наклонившись, рассматривает его ладонь. У нее продолговатое лицо, тронутое на скулах неярким румянцем, гладкая, маслянисто отсвечивающая кожа, широко расставленные хитроватые глаза. Алеша видит ее тонкую, совсем юную шею с бьющейся голубоватой жилкой, кофту с широким низким вырезом, влажную стыдную впадину. Он тут же – глазами в землю.

Цыганка быстро цокает языком:

– Це-це-це-е… Позолоти ручку, красивенький, скажу, что тебя ожидает, какая судьба у тебя будет. Счастье, радость что принесет…

– Как это – позолоти? – спрашивает Алеша, а сам краем глаза видит, как старая цыганка направляется к кухне, открывает дверь. Будто к себе домой. Летом в кухне обычно живет бабушка, сейчас в ней никого нет, на окошке решето с яйцами. Еще покрадет!

– Ты куда поперлась?! – тонким голосом по-хозяйски кричит Алеша. Он дергает руку, молодая цыганка чуть крепче сжимает ее, у нее жесткие, горячие, сухие пальцы, смеется:

– Ты пугливый, да? Хочешь переполох вылью, я умею…

Алеша немеет от ее недоброго смеха, от ее скрытных глаз с крохотным жестким зрачком. Они царапнули его, и снова их прикрыли желтоватые веки, цыганка вновь разглядывает Алешину ладонь. Будто между делом спрашивает:

– Деньги есть? Три копейки, пять… Только не обманывай, хороший, я на три метра вглубь вижу, обман сразу узнаю.

– У меня целых десять копеек! – говорит Алеша и лезет в карман. Он не успел разжать пальцев, а его блестящая монета уже исчезает в бесчисленных складках одеяния молодой цыганки.

– По осени предстоит тебе казенный дом, – говорит она заученно, выпевая. Низкий протяжный голос ее равнодушен и скучен.

У Алеши мурашки по спине.

– Чего? – стесненно переспрашивает он.

– Видно, в школу пойдешь, – буднично поясняет цыганка.

Алеша сражен, околдован! А еще говорят – цыгане обманывают. Татусь только вчера сказал, осенью попробуем в школу. Что ж, мальчику еще семи нет, но он умеет читать, писать, хорошо считает. Правда, по закону в школу только с восьми. Татусь пообещал: попросим, может, возьмут. Кто об этом мог знать? А она узнала, по руке отгадала!

– Неси сала, кусок побольше возьми, – с неожиданной властностью приказывает цыганка. – Дальше гадать буду… Поведаю прошлое, настоящее, будущее. Про то, как жил, как живешь, как жить будешь. Радость и горе открою по всей правде, без обмана. – Она вновь выпевает.

Протяжный гортанный голос ее как музыка.

Цыганка быстро взглядывает на Алешу. И он видит совсем по-иному всю ее… Почему она показалась ему поначалу сумрачной, недоброй: бормотала непонятные, загадочные слова, будто по привычке или тягостному понуждению. А теперь он видит ее глаза, широко поставленные, под ровным открытым лбом, они смотрят на него с проснувшимся интересом. У нее отливающее смуглостью лицо, худой, острый подбородок, стремительно ровный нос, дрогнувшие в улыбке губы приоткрывают белый частокол зубов, и Алеша каким-то таинственным путем угадывает, что перед ним совсем молоденькая цыганка. Наверное, веселая и озорная. Он уже готов сорваться, лететь к ящику с салом, за ним на чердак надо лезть, но в сенях стоит лестница… И тут он видит, выглянув из-за спины ворожеи, как из кухни воровато выскользнула старая цыганка. В руках у нее как будто ничего нет, но кто их знает, цыганок этих.

Слышится крик бабушки. Она несется с огорода, размахивая поднятой сапкой.

– Ты што там, трясця твоей матери, робыла! Уже щось потягла!.. А ты шо малого дурышь?!

Молодая цыганка надменно снизывает плечами, в глазах ее презрительная враждебность. Она круто поворачивает и, бренча ожерельем из серебряных монет, идет со двора под сердитые выкрики запыхавшейся бабушки. Она идет, будто пританцовывает, чуть покачивая уже налившимися бедрами, высоко вскинув простоволосую голову, смуглые ее пятки едва касаются дорожной пыли.

Алеша зачарованно спрашивает:

– Бабушка, они все такие красивые?

– Кто? – не понимает бабушка.

– Цыгане.

– Яки ж воны красыви, чорни та й годи. Робыть не любят. Дурным людям головы крутят…

Приставив ладонь к глазам – от солнца, – она провожает цыганок долгим враждебным взглядом. И вдруг спохватывается:

– Це ж вона, мабуть, крашанкы покрала! Всю ж неделю собирала! Ну попадиться вы тилькы мени, танцюрыстки прокляти!..

На толоку к цыганскому табору Алеша попал через несколько дней.

Санько пронесся с куском хлеба в руке, прокричал:

– Там цыганская свадьба. Скорее давай!

И подался огородами. Алешка за ним.

Цыганские шатры выгибались неширокой дугой на самом краю толоки, недалеко от дороги. Среди стареньких пыльно-серых палаток, растянутых на колышках, среди высоких халабуд – крытых повозок – сразу бросался в глаза большой белый шатер. Он гордо выпирал вперед, под него были загнаны две брички. Одну из них, лаково-сияющую, расписанную по бокам и на задку яркими цветами, как раз выкатывали. Здоровенный чернобородый цыган в блестящих сапогах-бутылках, кремовая, расшитая по вороту рубаха схвачена тонкой змейкой кавказского ремня с висячими металлическими концами, скалил в улыбке кипенно-белые зубы, хмельно покрикивал, пощелкивал длинным кнутом.

К бричке подводили коней. Вороного жеребца держали на поводьях с двух сторон, он диковато всхрапывал, раздувая ноздри, длинный хвост его приподнимался, словно колеблемый ветром. За ним гордо вышагивали длинноногие кобылицы; вытянутые шеи, высокие, словно вылепленные головы. Они вышагивали по-царски плавно. Белые, такие белые! Отливающие снежным блеском. Нездешние, сказочные! Больше никогда не видел Алеша таких коней. Может, только на картинках.

Вороной жеребец заржал, взвился на дыбы, в высоте блеснули его крепкие кованые копыта, оба цыгана, державшие его с боков, метнулись в стороны. Чернобородый цыган, плотный, грузный, бросился к коню на толстых коротких своих ногах в блестящих сапогах. Он, легко подпрыгивая, ухватил жеребца за раздувающиеся ноздри, начал осатанело сдавливать их, жеребец хрипел, мучительно мотая головой, опускался на колени…

На жеребца накинули хомут, натянули сбрую, сверкавшую серебряными и медными бляхами, по бокам – мохнатые кисти, искусно вырезанные из кожи.

В группе женщин, ребятишек – попадались среди них любопытные дивчата и праздные парубки – комментировали происходящее. В таборе шла своя особая жизнь, цыгане как будто не замечали любопытных, а те все истолковывали по-своему:

– Ну, жених, чистый зверюга!

– А где же невеста?

– Прячется. Он ее сейчас увозить будет. Вон ее батько.

У самого входа в серый низкий шатер у затухающего костерка сидел старый цыган. Лицо с запавшими щеками. Морщинистый лоб. Ушедший в себя взгляд. Только трубкой попыхивает. Будто ничто его не касается. Рядом покосившаяся бричка с цветными подушками, узлами.

– У того жена есть, – осведомляет кто-то. – Это он себе другую берет. Та старая, больная. Вон она в шатре ховается, на бричке. По их обычаю она теперь вроде и не жена ему.

В богатом белом шатре, в полусумраке, среди узлов промелькнуло морщинистое желтоватое лицо, седые космы. Может, и впрямь это прежняя хозяйка. Кто его знает.

Запрягли лошадей. Вороного жеребца в середину, белых – по бокам.

Чернобородый, присев, прямо с земли бросил свое налитое тяжестью сильное тело в бричку, она скрипнула, осела, он подхватил вожжи, натянул, выкрикнул что-то резкое, гортанно-повелительное.

Старый цыган вынул трубку, повернувшись, сказал что-то в глубину своего шатра. Там замелькали цветные платки, женские лица.

Через некоторое время оттуда вышла молодая цыганка. Алеша сразу узнал ее. Это она гадала ему. А потом усомнился. Была похожа и непохожа. Злое, нахмуренное, постаревшее лицо. Сведенные брови. Быстрый взгляд исподлобья.

Негромко переговаривались женщины:

– Силой берет! Говорят, он главный у них.

– Она с молодым цыганом убегала. Догнали аж за Одаривкой. Вроде связанной привезли. А молодого прогнали с табора, запретили среди цыган появляться…

– Красивая!

– Видная дивчина, не буде ей добра.

– Ему тоже не сладко будет.

– Ни ему, ни ей.

– Силой люб не будешь.

– Ох, и зверюга же. Смотри, как очами зыркает. А она – красавица.

– На что та красота, когда счастья-доли нет.

– Зарежет она его! Видать, не из пугливых…

– Или он ее!

– Как повернется…

Молодая цыганка шла медленно, нехотя, будто раздумывая, идти или остановиться. Ноги ее в черных туфлях на высоком каблуке – к чему ей такие! – сами собой удлиняли путь. Она шла по кривой, отклоняясь от шатров. Пламенел на ней широкий, отливающий шелком красный пояс.

Чернобородый, прищурившись, глядел на нее. Чуть отпустил коней, они легко взяли с места, он с ходу, перегибаясь, подхватил за пояс молодую цыганку, кинул ее на пружинящее сиденье, рядом с собой. Кони рванули, и бричка скрылась в пыли, в глухом стуке колес.

Забегали во всем таборе. Женщины и мужчины укладывали закопченные черные котлы, треноги, узлы, наковальни, мехи, которыми раздували огонь в передвижных своих кузницах, дети тащили подушки, собаки и те метались от бричек к скатываемым шатрам. Старый цыган, покряхтывая, запряг рыжую с толстыми распухшими коленями лошаденку.

Вновь показалась тройка. Она околесила всю толоку. Вороной жеребец, задирая голову, далеко выбрасывал сильные мускулистые ноги, по бокам плыли, летели белоснежные кобылицы…

Алеша увидел огромные, обросшие черным волосом ручищи: одной цыган туго натягивал вожжи, замедляя бег коней, а другой ухватил за талию молодую цыганку. Она, выгибаясь, пыталась отодвинуться от него. Алеша увидел ее отвернувшееся, жестокое, отчаянное и жалкое лицо.

Чернобородый гикнул, свистнул, так что бабы шатнулись в сторону, а мальчишки в ответ восхищенно засвистели, одобрительно завизжали… Взвился жеребец. Метнулась бричка. И пошла под гору в вечереющую степь, со звоном и умолкающим тарахтением, в сторону закатного багрово-неспокойного солнца.

КАК БАБУШКУ ВЫДАВАЛИ ЗАМУЖ…

– Я молода була – спивать любила… Як заспиваю, песню только и чую, веду, голос высокий був, сильный, звонкий. На зирки, на месяц гляну, усмехнусь про себя: як шо и там люди есть, хай почують…

Бабушка ползает на коленях по земле, одной рукой поддерживает передник, другой шарит в траве: собирает шелковицу. Уродила в этом году шелковица, много ее, не успевают обрывать, опадает; оставлять на земле нельзя, сгниет, а посушить – зимой в компот пойдет. По-хозяйски надо, внучек, у настоящего хозяина и ягода не пропадет. Алеша и старается: одну в сито, другую в рот. Или сядет, притихнет, бабушку слушает.

Пострашнее, чем сказка, – и все правда. Открывалась невыдуманная жизнь той, которая была рядом с ним, шершавыми, в мозолях, руками мыла голову, метала на стол паляныци и ставила борщ, шлепала порой по мягкому месту и была непонятной в своей истории, непохожей на все, что видел и знал. Будто медленно распахивались тяжелые кованые, ворота и ты въезжал в тридевятое царство тридесятое государство, в котором бабушка была молоденькой дивчинкой, а самого тебя и на свете не было.

Понять это было невозможно. Казалось, мир всегда был таким, каким ты его знал. Он не менялся. Была мама, был татусь, была бабушка, был ты сам. Бесконечность была в постоянстве и устойчивости того, что тебя окружало. Но оказывается, была и до тебя жизнь, в которой не было мамы, татуся, не было тебя самого.

Осознание жизни начинается с понимания ее предела. И когда мы впервые представим свою бабушку молоденькой, мы прикоснемся к движению, мы поймем изменчивость и необратимость жизни. И, завороженные тайной превращений, смутной печалью, мы ухватим нашу бабушку за подол и будем просить:

– Присядь, бабушка, расскажи, как ты была молодой…

– Дурна була молода, – говорит бабушка. И садится поудобнее возле внука. Лицо ее в улыбке, а глаза в печали. Смотрят в дальнее, незабытое.

– Из-за голоса и начали меня дивчата постарше на вулицу выманивать по вечерам, без меня у них песня не выходила. Було мени годков пятнадцать, а може, и не було ще пятнадцати… С семи лет в наймычках: и на Кичкасе у немцев-колонистов, и по степам у панив. Тогда я в няньках жила у пана Малинки. Вин як зверь, глазами лупнет, похолодаю вся. А пани вроде ласково посмихается, а як що не так, сразу за руку дерг, а то и по щеке, такого леща отпустит, голова вбок мотнется…

– Какое право она имела! – грозно возмущается Алеша. Он бы показал этой пани!

Бабушка не слышит. Пригорюнилась, головой качает. Будто вновь жила той жизнью, когда простоволосой девчонкой носилась по панскому дому, таскала на руках сытненького годовалого паныча, выносила горшки, меняла штанишки, бежала на птичий двор кормить кур, гусей, индюшек. Уставала до того, что ноги не держат, а ночью, не дай бог, паныч заплачут, пани влетит в накинутом халате, за волосы как дернет…

– И ты терпела! – укоряет Алеша.

– Тогда же паны булы, у них и все права, – объясняет бабушка.

Смотрит на своего внучка. Заелась дытына, рот, подбородок в иссиня-фиолетовом шелковичном соке, а глаза строгие, умненькие, вчена людына, мабуть, буде… Ось як життя поворачивается.

– В старину, внучек, все по-другому було, – говорит со вздохом. – Улестили меня дивчата: выходь, Степанидо, та выходь… Я через викно вылезла в сад, паныч спят себе, и побигла на улицу в село, версты две было от усадьбы. Наспивалась, нагулялась, сама соби дивка, прибигаю, в постель. Только очи прикрыла, будят, вставай, рассвело. Туда, сюда… А сама про себя: хоть бы недили дождаться… Понравилось дивувать.

Подошла недиля, я знов на гулянку. Вернулась – уже развидняться начало. До викна, а воно изнутри закрыто, к двери – и двери на запоре. От страху помутилось все во мне, что пани со мной теперь зроблять…

А пани ничего и не делала. Приветливая была с виду, а душа – волчья. Она уже в первую ночь проведала, куда я бегала. Рассудила, шо знову туда же потягне. Вызвала батька, он у соседнего пана в объездчиках служив. Так и так, говорит, Яков, твоя Степанида распутная девчонка. На улицу пошла, может, и кавалера себе завела. Поучи ее хорошенько или забирай, я такую гулящую дрянь возле чистого своего мальчика держать не намерена…

А батько у нас булы!.. Дернула я изо всей силы за ручку, дверь заскрипела, подалась. Подумала я, кто из работников смилостивился или кухарка проснулась, откинула запор. И шасть в сени. А там батько стояли в темноте. С первого удара звалыв меня, волосы намотал на руку, а вони у меня ниже пояса булы – дивоча коса, – и потяг на двор. Тягне, носками чебот бье: в живот, под ребра… Я кричу: «Таточку, помилуйте, вы ж меня вбьете!» Чеботы важки, дегтем мазани, осатанел, ничего не чует. Как ударит, перед очами у меня радуга… Дыхать нечем. Рвусь от него, а он держит… А потом як дернув, так с кожей и снял часть волос с головы. Отбежала, впала возле колодца, кровью всю заливает. Без памяти була… Рассказывали, панские работники его удержали, а то вбыв бы, мабуть… Отак я дивувала!..

– Бабушка, бабушка, – Алеша шепотом, – он не твой отец был, он тебе не родной?

– Родный! – безнадежно просто сказала бабушка. – Хиба чужой такое сделал бы! Думала, не выживу, так нет, поднялась. Топиться собиралась… Зажило, як на собаци.

– А ты любила его? – спрашивает Алеша.

– Кого?

– Ну, этого человека, который был твоим отцом…

Просто сказать «твоего отца» он почему-то не может.

– А хто нас пытав, кого мы любим, кого нет. У нас и слова такого в ходу не було. Я и погулять не успела, батько меня и пропили…

– Как пропили?..

– Обыкновенно… Приехали сваты, ударили с батькой по рукам и, как водится, – горилку на стол… Я в ногах валялась: «Тату, пожалейте, не отдавайте, я ж молоденька, ще й свиту вольного не бачила, в дивках не погуляла». – «Хочешь, щоб дождались, як пузо нагуляешь!» Носком чебота откинул меня с дороги. Як ки́шку або собаку… Пишов соби.

Про жениха почула, старый уже, вдовец, правда, без дитей, первая жинка померла, вин старше меня на двадцать лет, а мени, мабуть, и шестнадцати не було.

Приехали на смотрины. Я глянула: хмурый, худый, очи важки, недобри – та из хати… Думаю: все одно смерть. Через садок, в огород, а там пид гору. Пока воны коней сидлали, я до байрака добигла, а там и ставок. Омут под берестками. Думала, кинусь, и все. На конях перехватили. Твой дедушка от ставка…

– Какой мой дедушка? – не понимает Алеша.

– Жених хто був? Твой дедушка, – объясняет бабушка.

Алеша его не помнит, не видел. Говорили, умер от тифа в голодном двадцать первом году.

– Вин от ставка, а батько через байрак… Я до берега, он аркан метнул, петлей меня захлестнул, свалил на землю. Жених подскакал, нагайкой врезал, сорочка на спине лопнула. Батько жениху аркан передал, тот коня на дыбы, и поволокли они меня. Коней вскачь пустили, по всем выбоинам, по всем кустам. В крови вся, в синяках… Связали, в чулан заперли. В церковь везли, за руки держали, шоб не выскочила. На самой паперти отпустили, сказала: «Чого ж теперь… Сама пойду».

У бабушки глаза такие, ничего не видят, слепые от давнего горя глаза. А может, и не от давнего, потому что бабушка тихо, будто про себя говорит:

– За нелюбого важко идти, а ще важче с нелюбым все життя прожить…

Сама собой песня творится, в которой невыплаканные слезы, изломанная жизнь. И, повинуясь безотчетному чувству, Алеша неожиданно для себя берет бабушкину руку и целует ее, эту натруженную и добрую для него руку.

Бабушка гладит наклоненную голову внука, и слеза ее, одна, другая, тяжелая запоздалая слеза словно прожигает тонкую кожу на шее, на плече Алеши…

Как чувствовал он в те минуты время, его движение, превращения, которые отделяли его судьбу от той, что была рядом с ним. На всю жизнь он сохранит и пронесет в себе это чувство.

ВОРОН

…Его с силой толкнули в конюшню. Тяжелая дверь глухо стукнула. Алеша рванул за ручку, дверь не поддавалась, ее удерживали с другой стороны. Он дергал, он кричал:

– Пу-у-стите! Пустите! – И в сердцах: – Дураки!

В ответ – хихиканье, лязг засова. И внезапная тишина. Будто умерло все там, снаружи.

И он, четырехлетний мальчик, один, перед запертой дверью, а позади, за спиной, глухая тьма. Лишь узкая светлая полоска внизу под дверью.

Страх наползал из тьмы, он подкрадывался сзади, проникал под рубашку и холодком по спине… Ни шевельнуться, ни оглянуться.

Кругом темнота.

Ему показалось, одно спасение: бить ногами в неподатливую дверь и орать во весь голос: «Выпустите! Выпустите!», Пока не освободят.

Но он устоял. Удержал себя.

Только теперь он сообразил, почему и как все случилось.

Сидели босоногие друзья-приятели в тени под хатой Василя. Рядом кладбище. Ров только перейти, обсаженный акациями и сиренью. Как-то сам собою и разговор переключился на мертвецов. Встают они из могил или нет. И когда. В каких случаях. Почему нечистая сила боится крика петухов. И где она хоронится. Почему темноту выбирает – на чердаках, в темных углах, по дымоходам в печи – и такое творит: чугуны, горшки – все перевернет…

Василь расписывал так, будто своими глазами видел, как нечистая сила лютует, как по ночам из могил встают покойники. В белом…

Алеша утверждал: брехня! Его воспитывали в современных понятиях: ни бога, ни черта. Люди сами себя пугают.

Мишка сказал:

– Вот на тебя нечистая сила як насядет, тогда побачимо, хто кого лякае!.. Пока не случалось – каждый из себя корчит…

И рассказал истинное происшествие. Брат его Санько ночью бежал через кладбище, мать за керосином посылала. Слышит, что-то гупает за ним. В этом случае оглядываться нельзя, а он оглянулся. Оно – все в белом. Он крестить его: «Сгинь, провались, нечиста сила!» А оно хекает и к нему…

Санько догадался, бутылку с керосином под ноги тому в белом. И во весь дух домой. Три дня слова не мог выговорить, трясся на печи. Бабка Демидиха «переляк выливала».

Алеша слышал про то, что бабка «вылила» Саньку переляк, вылечила от перепуга, а вот отчего переляк случился, до сего времени не знал. Шептуха, оказывается, запретила об этом рассказывать, а то вновь вернется болезнь к Саньку.

Мишка хлопцам обо всем – под страшным секретом. Заставил побожиться, что никому не расскажут. Алеша перекрестился вслед за Василем: «Хрест мене вбый!» Но сказал, нечистой силы все равно нет, он и темноты не боится.

Мишка спросил: «У Василя в конюшне птица висит, ты и ее не побоишься?» – «А чего ее бояться, – сказал не в меру расходившийся Алеша, – это, наверное, ворон…»

Вот друзья-приятели и подловили его. Играли, подбежали к конюшне и толкнули Алешу в дверной проем. Дверь захлопнули.

Попал Алеша во тьму. Один.

– Все равно не боюсь, – крикнул он. – Хоть час буду сидеть!

Он попытался засвистеть – обучился недавно, – но тут же вспомнил, что свистом можно накликать нечистого, сразу умолк.

…Что ж, перед дверью вот так и стоять, от светлой солнечной полоски внизу глаз не отводить? Тихонечко-тихонечно, как будто движением можно было вспугнуть что-то таившееся во тьме, оглянулся.

В прореженной темноте – через дырку пробивался солнечный столбик – вверху над решеткой, за которую накладывали сено для коня, хищно распластала крылья большая черная птица. Глаз ее светился, крылья отливали сизоватым блеском, круто загнутый клюв раззявлен. Вот-вот ринется на тебя.

Алеша тотчас отвел глаза. На всякий случай. Затаился у двери. Кромешная тьма сторожила его со всех сторон. Ни живого шороха. Ни движения.

И вдруг у двери начали тихонечко подвывать:

– У-у-у-уу-у!

Будто буревой ветер заходил издалека.

Алеша приободрился. Мишка с Василем пугали! Что он, дурак? Сразу догадался!

– Чего воете? – крикнул он высоким голоском. И пригрозил: – Откройте! Лучше будет!

Мишка и Василь в ответ поскребли пятками, завыли погромче. Они так долго выли, что Алеша даже засомневался: а может, и не они? Кто-то другой?

Это настойчивое подвывание и особенно распластавшийся в углу ворон, светящийся недобрый глаз его пробуждали пугающее чувство непрочности, неуверенности. Мир сместился, и ты на грани, у черты, за которой с одной стороны все ясное, все понятное, как солнечный полдень за стенами, а с другой – стерегущая, зыбкая, непроглядная темень.

Алеша – весь слух, весь внимание. Показалось, что-то зашуршало, двинулось. Он мгновенно развернулся. Спиною к двери.

Все вновь затаилось. Алеша судорожно глотнул, задышал глубже.

Тут надо было решиться… Что-то похожее на древний инстинкт подсказывало ему: надо действовать. И он свершил самое простое и самое трудное: шагнул вперед, во тьму. Тотчас в ответ – шорох в углу. Алеша быстренько к двери, к светлой полоске. Будто приклеился.

Вечное это борение света и тьмы! Мужества и страха. Оно как история рода человеческого – от пещерной мглы до первых костров.

Алеша услышал призывную трубу мужества не тогда, когда его в два года подняли на коня и он удержался на нем; и не тогда, когда после окончания десятого класса впервые отважился, зашел в парикмахерскую, сел в кресло, сказал дрогнувшим голосом: «Побрейте!» И даже не в тот февральский сумеречный день, когда из-под охранного берега реки поднялся с винтовкой и по заснеженному полю вперед. Поле взрывалось, дымилось воронками, то тут, то там – убитые; и не тогда, когда в горящей деревне, обтекаемой сбоку немецкими автоматчиками, начал останавливать бегущих, собрал их и – к крайнему дому, занимать оборону. Он впервые ощутил нелегкую ношу мужества в четыре года, в темной конюшне, наедине с черным вороном.

Не забываются страхи и озарения детства!

Что в будущем произрастет из них, как скажутся они в нашей судьбе? Потому что в человеческой жизни ничто не проходит бесследно. Ни обиды, ни радости, ни страдания. Уходят ли они в тайные, сокровенные глубины, в сегодняшней памяти ли они, – все, что было, все с нами, до того последнего мгновения, которое оборвет отмеренное нам… И может, от того, куда и как мы шагнули в детстве или не шагнули, зависит вся наша дальнейшая судьба.

Алеша оттолкнулся от двери. Он шагнул во тьму. Словно в пропасть. Но под ногами оказалась твердь. И тогда он пошел прямо на ворона. Он смотрел на него и говорил про себя: ворон не настоящий. Татусь говорил, набивают чучела из птиц. Они как настоящие, но не живые. Вот и ворон, сделали чучело, повесили над яслями.

И чем ближе подходил, видел мертвую пыль на крыльях, выщипанный хвост… Старое облезлое чучело.

Давно повесили в конюшне, то ли от «сглаза», то ли для того, чтобы отпугнуть ласку. Водился в наших краях такой зверек. Заберется ночью в конюшню, прыг на коня, к утру конь в мыле, будто всю ночь его гоняли, дрожит, всхрапывает, никого к себе не подпускает. Темные люди: не иначе нечистый гонял. А на самом деле ласка, утверждал татусь. Для ласки лошадиный пот вроде лакомства, пьет она его или дышит едким потом и приходит прямо в неистовство. Носится по конской спине, когтями скребет, щекочет, конь взвивается. Бывало, разбивал вдребезги кормушку, рвал поводья, сам в крови и мыле. Погоняет ласка ночь-другую, и считайте, нет у вас коня. Больше он не работник. Вот и вешали ворона, чтобы отпугнуть зверька…

Алеша, стараясь возможно тверже ступать, дошел до самых яслей. Потрогал кольцо, за которое привязывали коня, побренчал им.

К двери возвращался побыстрее. Мохнатенькая тьма шевелилась за спиной. Все страшное, непонятное – оттуда, из мрака. Если бы наверняка знать, что не существует ничего таинственного, загадочного, страшного. Может, коня и нечистый объезжает. Вон у дядька Ивана до того, как он жеребца купил, конь издох, что-то загоняло его. Все дырки позабивали, следов ласки не нашли, дядько Иван с ружьем сторожил – ничего не помогло.

Недоверчиво поглядывал Алеша то в один угол, то в другой. Тьма скрадывала очертания, насупленно густела. На одной стороне, поближе к правому углу, что-то смутно горбатилось. В рост человека. Жалось к стене. Долго вглядывался. Не мог оторвать себя от двери. Принудил себя, сделал несколько боковых шагов. Даже всхлипнул обрадованно: хомут висел на стене с нарытником – шлеей.

Переступал с ноги на ногу у двери. И нет страха. И есть страх…

Титка Марина – мать Василя – выпустила его уже под вечер. Зачем-то понадобилось в конюшню, удивилась: заперто. Открыла – босой хлопчик на пороге, жмурится от солнца. Позеленел весь. Закричала, запричитала, ощупывать начала Алешу…

Алеша за палку – и к хлопцам. Играли они с девочками во рву: лепили домики из глины. Огрел Мишку, тот подскочил, смотрит на него как на сумасшедшего, забыл, видно, что натворил. Алеша и Василя потянул, чтобы помнил. И побрел себе домой. Непривычная, тошнотная усталость давила его. Не для чего, оказывается, и терпеть было. Никто не оценил его выдержки. Ребята заигрались и позабыли, что заперли его одного в конюшне. Горько и пустынно было. Одиноко.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю