Текст книги "Граждане"
Автор книги: Казимеж Брандыс
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 39 страниц)
«Только потому и могло случиться, что я допустил в свою жизнь Дзялынца, – объяснял он мысленно Ярошу. – Неужели я похож на человека, который способен со спокойной совестью укрывать убийцу? Нет. Но если убийца приходит из того мира, который я считал своим, и, ссылаясь на общие наши десять заповедей, скрывает свое преступление? Если он говорит о свободе, об уважении к человеку? Если требует терпимости к чужим убеждениям? Я рассматривал Дзялынца и то, что нас разделяло, как случайный продукт различных обстоятельств, как явление, созданное чертами времени, окружения, происхождения, – и оправдывал его».
Моравецкий стоял на тротуаре и, заглядевшись на дальние огни города, мерцавшие за Мокотовским Полем, пытался предугадать ответ Яроша. Он никогда не был у Яроша на квартире, но сейчас воображал себе его дома, за письменным столом. Лицо в полутени, руки лежат на столе.
«Он, наверное, возразил бы, что слова мои звучат правдиво, но неубедительно. И, конечно, спросил бы, не думаю ли я, что следует смотреть на вещи гораздо проще, и почему мы, мещанские гуманисты, свою способность абсолютно все понимать используем преимущественно для понимания врага? Объективно – то есть в историческом смысле – он, быть может, и прав. Но в отношении меня неправ – и в этом его ошибка…»
Некоторое время Моравецкий добросовестно проверял себя и решил, что он вправе так думать. Ярош от него отвернулся. Пренебрегать не следует даже испорченной машиной, это несоциалистическое отношение к вещам, – а что же говорить о людях! «Цивилизация и культура не знают ничего непоправимого. Все следует исправлять», – думал Моравецкий.
«Вы говорите о социалистическом гуманизме, – обращался он к Ярошу. – О неугасимой вере в человека. А между тем вы готовы были оттолкнуть меня так легко, как отшвыривают ногой щепку. Мне рассказывали как-то, что на одной из наших фабрик между шестеренками дорогой машины залез котенок, и его никак не удавалось оттуда выгнать. Если бы машину пустили, шестерни размололи бы котенка. Между рабочими поднялся спор, что делать. Было как будто ясно, что из-за такого пустяка нельзя остановить производство. Но секретарь партийной организации был другого мнения: он предложил машину разобрать и спасти беззащитное животное, сказав, что простой причинит меньше вреда, чем минутная жестокость. И предложение его было принято. Машину разобрали. Вот прекрасный пример социалистического отношения ко всему! Рассказ об этом следовало бы напечатать миллионным тиражом. И я хочу только одного: чтобы вы проявили такую же заботу по отношению ко мне, к тому, что еще можно во мне спасти. Ведь чтобы мне помочь вырвать мои мысли из каких-то тисков или силков, не нужно ничего разбирать или портить. Достаточно одного разговора на чистоту. Право, это не такая уж большая трата времени!»
Моравецкий стоял перед сожженным домом, где раньше помещалось кафе Ларделя. Развалины напоминали руины римского акведука. Они с Кристиной ходили сюда иногда по воскресеньям. Сейчас здесь было темно и так тихо, что, когда Моравецкий зашагал дальше, он слышал звук собственных шагов. Впрочем, он скоро опять остановился, все еще занятый мыслями о Яроше. Он пытался представить себе, с каким лицом тот будет слушать его. Наверное, поднимет брови и скажет, что слова его не вяжутся с фактами. «Приведите факты», – отрубит он как бы нехотя. Впрочем, это еще неизвестно. Ярош не из тех, кто не желает вести разговор без протокола…
В этом споре, который он вел с отсутствующим Ярошем, Моравецкий старался во что бы то ни стало быть честным до конца, беспристрастно судить о побуждениях Яроша. «Может, он с некоторого времени видел во мне alter ego Дзялынца и отождествлял меня с ним?»
«Не требуйте от меня слишком многого, – отвечал он сам себе за Яроша. – Ваши замечания, позиция, которую вы заняли во многих вопросах на педагогическом совете, носили заведомо враждебный характер. Вы часто держали себя, как человек, который пользуется всякой возможностью вставлять нам палки в колеса. Постылло неоднократно указывал мне на ваше заступничество за Дзялынца. Мы, партийные люди, не обязаны заниматься психоанализом в такой момент, когда нам норовят всадить нож в спину. Мы только следим за рукой, которая держит нож. Ваш рассказ о котенке не трогает нас с той минуты, как мы оказываемся лицом к лицу с врагом, портящим наши машины».
«И это, пожалуй, логично, – соглашался Моравецкий. – Это было бы и совсем логично, если бы не одно слабое звено в этой цепи: Постылло… Если Постылло – олицетворение партийной бдительности, беда людям доброй воли! Постылло – человек, который ненавидит жизнь, и только. Он вкрался со своей злобой между нами, запрятал ее за цитатами. Устав партии для него – только предлог для расправы с людьми. Помните, как он добивался, чтобы чаще бывали заседания и собрания? Мне иногда казалось, что ему это нужно, чтобы можно было за мной следить, – авось, я выдам себя словом или жестом. Если был такой период, когда вы меня смешивали с Дзялынцем, то я, со своей стороны, долгое время близок был к тому, чтобы вас, товарищ Ярош, ставить на одну доску с Постылло. Но я не дошел до этого: я верил в вас больше, чем вы в меня».
– Он, наверное, ничего не ответил бы, – пробормотал себе под нос Моравецкий, продолжая строить догадки. «А впрочем, это еще неизвестно, – может, стал бы защищать Постылло. Партийная солидарность и все такое… Но как, как он мог бы его защищать? Нет, Ярош не лицемер, он согласится со мной хотя бы отчасти… А что, если он…»
Он вдруг сообразил, что Ярош может его огорошить нешуточным доводом:
«Вот вы меня упрекали, что я сужу о вас только по ошибкам, а через минуту судите обо мне, да и не только обо мне, по уродам, которые затесались среди нас. Значит, в нашей партии, в нашем движении вы видите только Постылло? Тогда нелегко нам будет понять друг друга, товарищ Моравецкий».
И снова перед Моравецким встало гневное лицо Яроша, и он словно ощущал на себе его суровый, недоверчивый взгляд.
«Послушайте, – воскликнул он мысленно, останавливаясь посреди мостовой. – Ведь не против вас, а к вам я обращаю свои слова! Поймите одно: таких, как я, – тысячи, и надо прислушаться к их вопросам! Не смейтесь, если даже вопросы покажутся вам мелочными или наивными… Для этих людей все в жизни связано с ними. Разве революция не есть завоевание любви народной? Вы заслужите нашу любовь, если каждый из нас будет иметь право прийти к вам со своими сомнениями, опасениями или даже протестами! Повторяю, таких, как я, много, вы их встретите повсюду. Если они не всегда идут с вами в ногу, помните, что эти пешеходы, несущие на плечах груз, – лишний, быть может, – хотят, несмотря ни на что, идти рядом с вами! Их влечет ваша смелая мысль, суровая ваша правота… Поэтому я и говорю: не надо их спихивать в канаву. Остерегайтесь тех среди вас, кто хочет добивать отстающих! Разве не боремся мы за то, чтобы люди стали разумными, благородными и сильными? Но пока еще не пришло поколение таких людей, не будем унижать тех, кто, хоть и спотыкается, но идет с вами, иногда преодолевая страшную усталость. Им следует сегодня дать права гражданства, уравнять с другими. Они – часть народа, который идет вперед трудной дорогой и сам прокладывает ее себе. Дайте каждому внести свою посильную лепту и осуждайте только тех, кто сознательно тормозит строительство новой жизни».
От площади Унии подъезжал автомобиль. Моравецкого на миг ослепил двойной сноп света, и он отошел к тротуару. Здесь снова застрял, погруженный в свои думы.
«Какой я все-таки говорун! – сказал он себе с удивлением. – Будь здесь Ярош, я его затопил бы потоком слов!»
Мысли уперлись в тупик, из которого не было пути дальше. В сущности, он уже все сказал.
«Разве такие разговоры к чему-либо приводят? – размышлял он уныло. – Уж не есть ли это с моей стороны попытка самоутверждения при помощи слов? Одно ясно…»
Опять оборвалась нить мыслей. Что ясно? Он искал уже не доводов, а твердой почвы под ногами.
Но тут Ярош сам подал голос. Его ответ произвел на Моравецкого сильное впечатление.
«Вы сказали: вина ваша или ошибка в том, что вы допустили в свою жизнь Дзялынца. А мы вот от таких Дзялынцев убереглись. Мы уберегли нашу жизнь от преступления, которое могло нам обойтись дорого и принести не одно только разочарование. Разве не стоило ради этого кое-чем пожертвовать?»
Моравецкому уже нечего было больше сказать. Он шел все медленнее и, наконец, опять остановился. Снял очки и стал их протирать, пораженный новой мыслью.
«Да, вот что ясно: с сегодняшней действительностью меня связывает все, что я делал в жизни. Права гражданина Народной Польши закреплены за мной тем, что я отдавал ей в последние годы. Этого никто у меня не отнимет и никто не станет отрицать. У меня есть доля в общем достоянии».
Он вспомнил годы 1946 и 1947, когда отстраивалось здание их школы, и они с Ярошем бегали по всему городу, вымаливая ордер на гвозди или доски. А там – долгие часы в классах и на советах, беседы с учениками. Каждый день приносил с собой новые задачи… Дискуссии и торжества… Город, чуть не с каждой неделей менявший свой облик… И он, Ежи Моравецкий, жил всем этим, отдавал лучшую часть своей души. Он научился любить новую жизнь, так непохожую на прежнюю. Это была любовь деятельная, непохожая на то смутное умиление при мысли о мазовецком ландшафте, которое когда-то сходило за любовь к отчизне. Он радовался каждой повой стене, каждой новооткрытой в человеке доблести, каждому новому магазину и каждому метру сукна, выпущенному польской фабрикой. Он оглянуться не успел, как его захватила бурлящая вокруг лихорадочная повседневная работа, на которую он не раз роптал и жаловался, от которой по временам тщетно пробовал отбиваться. Незаметно для него самого она стала содержанием его жизни, он занял уже в ней свое насиженное и заслуженное место, Это-то и решало вопрос вернее всяких формул.
Да, здесь, среди людей, в гуще рождающейся новой жизни, еще бесформенной, запутанной и неясной, предстал перед ним строгий лик правды. Как много еще нужно понять, как кропотливо приходится отсеивать добро от зла…
«Эх, Ежи, Ежи! – удивлялся Моравецкий самому себе. – Где же ты искал свой «высший закон»?
Чем больше он размышлял, тем больше поражался тому, что он искал так далеко высшей правды, тогда как она была близехонько, под рукой.
Он подумал о завтрашнем дне в школе. Как всегда, его ожидало там множество малых дел. Надо наладить работу исторического кружка, который решено опять открыть… Поговорить с Рехнером из восьмого «А» – ему что-то неясно в последнем докладе… Потом разобрать жалобу родительского комитета на компанию учеников, которых уже несколько раз видели в вестибюле ЦДТ среди пьяных «бикиняров»… Об этом надо будет потолковать с Ярошем.
Он достал из кармана записную книжку и, просмотрев все, что намечено им на завтра, дважды подчеркнул этот последний пункт. Потом спрятал книжку и завинтил авторучку.
– Вот, кажется, и все, – пробормотал он и зашагал дальше, уже немного успокоившись.
Скоро он увидел перед собой ярко освещенную площадь. Толпа зрителей окружала дощатую эстраду, на которой выступали артисты. А над эстрадой скрещивались лучи прожекторов. Толпа ритмично хлопала в такт краковяку. Мелькали павлиньи перья, шумели полосатые юбки танцующих девушек.
* * *
– Говорит Чиж. Кто у телефона? – крикнул Павел в трубку.
– Магурский, – отозвался бас. – Ага, отыскались, наконец! Мы уже хотели заявить в милицию. Хорошие номера вы откалываете! Где вы пропадали?
– Я вам потом все объясню, – со смехом обещал Павел. – А разве Сремский никому не говорил, что получил от меня письмо?
– Он об этом упоминал, но как-то глухо. Ну, да ладно. Вы живы – эго главное. Но когда вы соизволите явиться в редакцию, чорт вас побери?
– Могу явиться хотя бы через четверть часа. Я звоню с почты. Если у вас найдется свободная минута, я…
– Сегодня все танцуют! – прогремел Магурский. – Ничего не выйдет. Я обещал жене пойти с нею на гулянье. Вы, наверное, думаете, что мне, хромоногому, лучше сидеть за письменным столом? А вот моя жена совершенно иного мнения! Я в редакцию забежал только на минутку и сейчас смываюсь. Приходите завтра в десять на редколлегию. Будем вас бить за нарушение трудовой дисциплины. А теперь идите танцевать.
– Ладно. Значит, до завтра!
– Постойте, Чиж! – крикнул Магурский. – Правда это, что вы все время торчали на «Искре»? Алло! Ч-чорт! Алло!
Павел притворился, что не слышит, и, ухмыляясь, тихонько повесил трубку.
Три четверти девятого. Час назад Павел на Жолибоже нашел квартиру запертой и в дверной щели записку: «Приду к одиннадцати. Агнешка». Кому предназначалась записка? Он решил не думать об этом. Надо будет прийти сюда снова к одиннадцати. Он созерцал записку с некоторым удивлением: неужели Агнешка так скоро забыла его? Неужели ее даже не встревожило его внезапное исчезновение? Он долго смотрел на бумажку с четырьмя нацарапанными впопыхах словами. Не хотелось сразу отказаться от последних иллюзий. Он с ними сжился, как сживаются часто с воспоминаниями, и жаль ему было расстаться с ними. Во время своего пребывания на «Искре» он ночевал у одного железнодорожника, к которому его привел Бальцеж. Иногда по ночам его охватывала тоска по Агнешке. Он оборонялся от этой тоски всячески, как умел. Твердил себе, что Агнешка думает о нем и, наверное, жалеет об их разрыве, и ждет его… Так он утешал себя, и в самые тяжкие минуты его поддерживала сладкая надежда на первое их свидание по возвращении в Варшаву. Стоило коснуться этой надежды, как трогаешь спрятанный на груди заветный узелок, – и сразу на душе становилось легче. Часто он так и засыпал, откладывая на день-другой мысли об отъезде.
Сейчас он с новым приливом бодрости внимательно перечитывал – бог знает, в который раз – фразу: «Приду к одиннадцати. Агнешка». Она была похожа на условный шифр. И Павел решил прийти сюда к указанному в записке часу и расшифровать ее. Ведь все можно выяснить в откровенном и честном разговоре. Он больше не боялся услышать даже самую горькую правду. С «Искры» он вернулся вооруженный новым опытом, который поможет ему многое перенести. Облегчит ему душу это свидание или, наоборот, ляжет на нее новой тяжестью, – все равно, жизнь не оскудеет. Удивительно, до чего эта история с «Искрой» с самого начала тяготела над его отношениями с Агнешкой! А ведь между тем и другим нет как будто никакой связи. Ну вот он скова приехал с завода – и через час или два они с Агнешкой придут к какому-то определенному решению, скажут друг другу «да» или «нет». «А, может, она меня никогда и не любила?» – мелькнуло вдруг в голове у Павла.
Он задумался, но через минуту аккуратно сложил записку и сунул ее на старое место, в дверную щель.
Город все гуще заполняла толпа гуляющих. На некоторых улицах стало как будто светлее и теплее, и они походили на длинные залы, шумные и сияющие огнями. В этот майский вечер мало кто сидел дома. Шагали по мостовой, не обращая внимания на сновавшие повсюду автомобили, которые блестящими боками терлись о людей, – и никто этому не удивлялся, и никому не приходило в голову соблюдать в такой вечер правила уличного движения. Среди гуляющих бродили группы делегатов, участвовавших в демонстрации. Их можно было отличить по одежде: тут и там мелькали петушиные перья на шапках шахтеров, платки и кораллы ловичских крестьянок, мундиры кадетов и подхорунжих. Все любовались иллюминацией новых зданий. А развалины укрылись в черной тени майской ночи, и толпа проходила мимо, не глядя на них. Варшавяне давно уже научились не замечать руин. В этот вечер разоренные кварталы Варшавы были безлюдны.
* * *
Попробуйте-ка пробраться через площадь! Она полна народу, как громадный дворцовый зал, свод которого усеян миллионом звезд. Чего здесь больше – звезд или людей, танцующих на асфальте? Попробуй сочти!.. Бетонные «островки» на остановках трамваев, рельсы, газоны, скверы, тротуары и мостовые – все гудит радостно-возбужденными голосами. Танцуют студенты с румяными официантками, каменщики с уборщицами, солдаты с фабричными работницами, молодые рабочие приглашают на вальс стенографисток с начерненными ресницами. Первомайское шествие разбилось на пары. Здесь можно увидеть недавних знаменосцев и тех, кто нес транспаранты с лозунгами, шоферов грузовиков с Жерани, трактористов, рабочих-новаторов… Пляшут стар и млад, большие и малые, красивые и некрасивые. На женщинах платья из тканей польского производства – образцы этих тканей и цифры выпуска все видели сегодня на демонстрации. Перманент, сделанный в дешевых парикмахерских, туфли-танкетки, бусы с Хмельной или Маршалковской, грубошерстные пиджаки, расстегнутые воротники без галстуков… Тепла майская ночь. Густая толпа кружится среди площади, пары то и дело сталкиваются.
– Попробуй-ка, проберись! – говорит Антек. – Ничего не выйдет, только потеряем друг друга.
Они стоят втроем, Антек, Вейс и Свенцкий, около памятника Дзержинскому. Минуту назад с ними были еще Збоинский и Шрам, но те вздумали искать Олека Тараса, который, должно быть, танцует где-то, – и затерялись в толчее.
– А что если объявить по радио? – со смехом предложил Свенцкий: – «Ищут рыжего карлика, рост – один метр десять сантиметров, кличка Лешек. Доставить за вознаграждение к киоску минеральных вод».
– Он бы этого тебе никогда не простил, – засмеялся и Вейс.
– Ну, пойдемте, – сказал Антек. – Авось, в конце концов, встретим их.
Свенцкий пожал плечами.
– Ручаюсь вам, что они уже где-нибудь пляшут.
– Ищут пятилетнего Юзека Марцинека, потерявшего родителей! – загремел неожиданно репродуктор. – Просим доставить его к павильону Радио.
Мальчики так и покатились со смеху.
– Ну, что тут смешного? – возмутилась какая-то женщина. – Ребенок пропал, а они гогочут!
– Мы тоже потерялись, пани, – мрачно пояснил ей Свенцкий. – И как раз ищем родителей.
Женщина выпучила глаза.
– Мы – тройня с Мокотовской, – с поклоном продолжал Свенцкий. – Разве вы не читали про нас в «Жице Варшавы»?
Из репродуктора плыла уже мелодия танго. Три товарища протолкались к киоску с напитками.
– Глядите-ка! – воскликнул вдруг Антек. – Это, должно быть, корейцы!
Четверо юношей в темно-синих костюмах и девушка с косым разрезом глаз улыбаются, стоя среди толпы зевак. Два зетемповца пробуют с ними поговорить, один приколол девушке значок с изображением голубя. «Спасиба», – по-русски благодарит кореянка. Кто-то угостил их мороженым. У девушки лицо плосконосой детской куколки, в волосах белая гвоздика. Зетемповцы умолкли и с восхищением засмотрелись на кореянку.
– Пхеньян и Варшава – брат и сестра, – говорит маленький зетемповец, который приколол девушке значок. – Понимаете?
Корейцы кивками и улыбками подтверждают, что все поняли. Вокруг захлопали, а они через минуту пошли дальше, сопровождаемые свитой очарованных зрителей.
– Как хорошо он сказал! – шепчет Вейс. – «Пхеньян и Варшава – брат и сестра». Она, наверное, поняла.
– Ну, это еще неизвестно, – возразил Свенцкий (он не любил выдавать своих чувств). – Корейцы – народ вежливый и приветливый.
Вейс тронул Антека за плечо.
– Ты мог бы в нее влюбиться? – спросил он тихо. – Знаешь, я, кажется, мог бы.
Антек, не отвечая, смотрел вслед уходившей девушке. Еще с минуту виден был белый цветок в ее волосах, потом она скрылась в толпе.
– Да, и я тоже, – шопотом сказал он, когда они зашагали дальше. И покраснел. Но Вейс притворился, что не видит этого.
* * *
Если Павел и сегодня не придет и не даст о себе знать, значит, все кончено. Тогда уже не стоит разбираться, кто из них двоих виноват. Только в романах все выясняется с самого начала. А в жизни, хотя ее часто сравнивают с романом, бывает иначе. Жизнь – это такой роман, где судьбы героев волнуют автора гораздо меньше, и он частенько предоставляет случаю решать их. Жизнь – это роман с рыхлой композицией.
Агнешка не верит в предчувствия, но сегодня ей что-то подсказывает, что Павел здесь, поблизости. Он снился ей всю ночь, и утром, еще не открывая глаз, она несколько минут ждала, не услышит ли его голос. Потом начала торопливо одеваться, так как в восемь назначен был сбор у школы.
Уже издали увидела она знамя, развевавшееся над группой зетемповцев, которые, громко перекликаясь, только что начали строить колонну. В подворотне и на дворе царила неописуемая кутерьма. Старшеклассники загоняли в ряды младших, гарцеры при помощи Реськевича развертывали большой транспарант, вынесенный из вестибюля. Учителя стояли в стороне, с любопытством наблюдая за ними, и готовы были выполнять каждый приказ зетемповцев. Агнешка увидала Моравецкого – он стоял с панной Браун и доктором Гелертовичем и улыбнулся ей.
– Мы, кажется, пойдем в последних рядах, – сказал он, когда Агнешка подошла поздороваться. – Мальчики нервничают, лучше сегодня их не раздражать.
Все засмеялись. – А что же вы без цветов? – удивился Гелертович.
Агнешка поискала глазами Антека Кузьнара. Он стоял на ступеньках крыльца и что-то объяснял Ярошу, а тот все поглядывал на часы. Их обступили несколько учеников одиннадцатого класса. Наконец, Ярош, кивнув головой, вошел в дом. Раздался крик:
– По рядам!
Через минуту колонна должна была тронуться. Антек издали заметил Агнешку и подбежал. – День-то какой хороший! – сказал он, внимательно вглядываясь в нее серыми глазами. – Погоди, я приколю тебе цветы. – Он разделил пополам свой пучок гвоздик.
– Бронка пошла с институтом? – спросила Агнешка.
– Да. А отец – со своими строителями… Булавка у тебя найдется?
Он бережно приколол к зетемповской блузке Агнешки алые гвоздики. – Спасибо, – поблагодарила она с улыбкой. – Скажи Бронке, что я на этой неделе непременно побываю у вас. И кланяйся всем. – Ладно, – отозвался Антек. Агнешка перехватила брошенный на нее быстрый взгляд и с беспокойством поняла, что от Аптека ничего не узнает. – Ну, мне пора, – сказал он только. – Сейчас двинемся.
Еще мгновение они стояли друг против друга, и Агнешке показалось, что Антек ждет от нее вопроса. Но у нее не хватило смелости задать его.
После демонстрации, около пяти, она проводила домой несколько малышей, живших на Жолибоже. Вернулась усталая, ей было жарко, в висках еще отдавались шум и крики, в глазах мелькала красочная пестрота шествия, множество быстро сменявших друг друга картин, залитых ярким светом солнца.
Все время она высматривала кругом Павла. Но через какой-нибудь час уже невозможно было различить отдельные лица в толпе, которая неслась высокой и бурной волной, заполняя город. Агнешка шла в группе учителей в предпоследнем ряду, между Моравецким, который все больше молчал, и панной Браун. Справа шагало начальство: она видела издали массивную голову Яроша и седого, очень прямо державшегося Шнея в черном костюме. Зетемповцы, шедшие во главе колонны, призывали всех равнять ряды, учителя слушались их команды, и Агнешка каждый раз толкала Моравецкого: – Левее, пан профессор! – Перед ними шагал Постылло со свитой подхалимов из восьмого «Б».
«Боже, – думала Агнешка. – Почему его нет здесь… Как много мы могли бы сказать друг другу…»
В начале третьего они уже прошли перед трибуной, и затем на мосту Понятовского их колонна рассеялась в разные стороны. Под виадуком школьники гурьбой ринулись к грузовикам, на которых продавали мороженое. На лестнице началась ужасная давка, так как сюда хлынула толпа пешеходов, которые возвращались в районы, отрезанные шествием. У Агнешки сорвали с блузки подаренные Антеком гвоздики. – Не лезьте на людей! – умоляла она свою орду. – Ксенжик! Ради бога, выплюнь изо рта камень!
Ксенжик камушек изо рта вынул, но тут же метнул его в блестящий бок автомобиля, стоявшего под мостом.
Агнешка так и не встретила нигде Павла. А между тем она была уверена, что он сегодня здесь, в Варшаве. Как легко утратить любовь… Несколько необдуманных слов, один миг упорства… Она не знала всех мыслей Павла, не сумела угадать тех его переживаний или черт характера, которые побудили его уехать. И сейчас она чувствовала, что она хуже Павла, что она не доросла до него. Неизвестно почему, она и раньше всегда считала, что настоящий, сильный духом мужчина должен хоть раз в жизни отречься от любви во имя какого-либо дела, более высокого и важного, чем счастье двух людей. И вот Павел так и сделал. В глубине души Агнешка восхищалась им, но вместе с тем была не вполне уверена, что это «высшее» дело Павла требовало таких жертв.
Скоро и на Жолибоже должно было начаться гулянье. Агнешка обещала дочке Синевичей прийти на вечер в Дом культуры. Но мысли о Павле не давали ей покоя. Никакие развлечения не могли рассеять их. «Что со мной творится? – почти со страхом спрашивала она себя. – Ведь это же какое-то безумие!» Она не могла усидеть дома. Торопливо переоделась, бросая куда попало все, что сняла с себя, – только бы поскорее выйти на улицу, очутиться на людях, в толпе, где каждое лицо могло на миг показаться ей лицом Павла. Она тосковала по нем, и ей сейчас необходимы были эти почти безнадежные поиски, хотя бы самая мимолетная надежда, муки тревожно бьющегося сердца.
Она вышла из опустевшей квартиры. Если Павел придет, некому будет впустить его. Мысль эта так испугала Агнешку, что она вырвала из блокнота страничку и впопыхах написала несколько слов: «Ах ты, бедная дура!» – пробормотала она, охваченная и стыдом и ужасом. Ей казалось, что весь дом слышит шуршанье этой бумажки, которую она сунула в дверную щель, и во всех двадцати квартирах люди теперь узнают, что у нее в мыслях.
«Все так просто и ясно, – сказала она себе вдруг. – Я его полюбила с первого дня».
* * *
Разумеется, на улицах немало и пьяных. Вот двое, обнявшись и пошатываясь, стоят в толпе, обступившей танцующих. Бормочут что-то заплетающимся языком, таращат мутные глаза. И страшны и смешны эти лица безумных пророков. Один откидывает со лба взлохмаченные волосы, другой целует его в щеку. Они пытаются плясать, но ноги их не держат, и оба вот-вот упадут на асфальт. Вокруг смеются, ругают их.
– С каким удовольствием я дал бы им в зубы! – говорит Свенцкий свистящим голосом.
– Сегодня опьянеть легко, – вступается за них Антек. – Очень уж жарко было на солнце. Смотри, у них рожи медно-красные, как у индейцев. Да и почти у всех, кто стоит вокруг, лица, как обожженные, затылки и лысины отливают багровым блеском в свете фонарей. У девушек розовеют обнаженные руки и шеи, и кажется, что от них пышет жаром.
– Алло! – кричит вдруг Антек. – Здорово! Наконец-то!
– Мы вас целый час ищем!
– Где вы пропадали?
Збоинский и Шрам проталкиваются к своим, потные, растрепанные. Они уже издали показывают книги, выигранные в лотерее в павильоне, на другом конце площади. Свенцкий сразу уткнулся носом в страницу и с миной знатока бурчит что-то. Как это на него похоже – читать в толпе посреди площади! Товарищи вырывают у него из рук книгу, происходит короткая стычка, толстяк в ярости. – Это не для тебя, слишком серьезная книга, – ворчит он на Збоинского. – Ступай туда и попроси вежливенько: «Дайте мне лучше, пани, «Утку-чудачку», потому что я в этой книге ничего не понял».
Шрам захохотал так оглушительно, что стоявшие вблизи шарахнулись в сторону.
– Свинья ты! – шепчет ему Збоинский. – Отдай мои три злотых!
– Знаете что? – тихо говорит Вейс, очнувшись от задумчивости. – Давайте всегда держаться вместе. И после окончания школы… Всю жизнь, понимаете?
Зетемповцы слушают внимательно. Антек смотрит на Вейса с легким недоумением. Но у Збоинского уже в глазах зажглись искорки восторга.
– Я давно хотел это предложить. – Он строго сдвигает брови. – Ну, а вы все что на это скажете?
Вейс загляделся куда-то вдаль и улыбается своим мыслям.
– Мы могли бы съезжаться в назначенное время. И тогда каждый будет рассказывать остальным обо всем, что он пережил и повидал на свете.
– И про все то, что он сделал? – нерешительно добавляет Збоинский.
– Ну, конечно, – поддержал его Вейс. – И каждый из нас обязан будет ничего не скрывать от других. Ну, если он, например, усомнится в чем-нибудь… или сделает промах… Все он должен будет откровенно нам рассказать.
Мальчики помолчали задумавшись. Из репродуктора раздались звуки куявяка, и танцующие пары вылетели на середину площади.
– А ведь это будет нелегко, – сказал Антек.
Но Збоинский возмущенно запротестовал:
– Почему же? Если каждый даст такое обязательство… я голосую за!
– А я – против! – воскликнул Свенцкий. – И вообще это утопия. Я никаких таких обещаний не даю. Мои ошибки и сомнения будет расценивать партия.
Мальчики были очень разочарованы и с беспокойством переглядывались. А Свенцкий принял важный вид и смотрел на всех с злорадным удовлетворением.
– Ну, это мы еще обсудим, – заметил Антек после некоторого молчания.
Он улыбнулся огорченному Вейсу.
– Да ты не горюй, – сказал он ему вполголоса. – Так или иначе, мы все равно будем все держаться вместе.
– Слышите? – Шрам стал насвистывать мелодию, которую передавало радио. – Это полька ансамбля «Мазовше».
Действительно, куявяк сменился задорной полькой. Толпа задвигалась веселее, вокруг слышались смех, притоптывание каблуками.
Ой, хорошо выпить стаканчик иль кружечку.
А еще лучше сплясать веселую полечку.
Три девушки со смехом пробежали мимо школьников, шурша платьями. Мальчики смотрели им вслед. Шрам как-то странно покашливал. Пять носов беспокойно, с научной любознательностью, втягивали струю нежного аромата духов, но спустя мгновение те же пять носов уже приняли самый безразличный вид.
– А где же Тарас? – вспомнил вдруг Свенцкий.
– Мы его мельком видели, – хмуро сообщил Шрам. – Он откалывал оберек.
– Ну и что же вы?
– Ничего. Мы ему кивали, а он и ухом не повел.
– У него была большая нагрузка, – беспристрастно пояснил Збоинский. – А кроме того, даю честное слово, что он сегодня сделал себе холодную завивку. Оттого и боится показаться нам на глаза.
– Не может быть! – ужаснулся Вейс.
Шрам проявлял признаки моральной неустойчивости:
– Э, может, тебе только показалось… И, наконец, если даже это правда, что же тут такого?
– Как что такого? – перебил Збоинский. – Ведь он носит зетемповский значок!
– Этот шалопай опозорит нас перед всей Варшавой! – крикнул Свенцкий.
– Давайте проверим это на месте, – решил Антек. – Идем!
Но их задержал голос, прозвучавший из репродуктора:
– Внимание! Внимание! В толпе затерялся восьмилетний испанец, Диего Абрантес. Родители просят доставить ребенка на пункт Польского радио. Внимание! Повторяем: затерялся восьмилетний испанец Диего Абрантес!
Они остановились как вкопанные и уже не слышали музыки, которая через минуту снова расшевелила толпу.