Текст книги "Граждане"
Автор книги: Казимеж Брандыс
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 39 страниц)
А через некоторое время она уже рассказывала со смехом, как муж на днях побил ее. Он злится, потому что бригада его не выполнила нормы. – Что с ним сделаешь, сумасшедший мужичонко! – объясняла она. – Удержу ни в чем не знает, как смолоду, так и теперь.
Это тоже она говорила без всякой горечи.
Моравецкого вывели из душевного оцепенения неприятности с квартирой. Вначале он думал, что все уладится само собой, но, видимо, какой-то чиновник за конторкой не дремал: вслед за извещением через несколько дней в квартире появился угрюмый человечек, обошел молча комнату и кухню, через каждые два шага зачем-то опускаясь на колени. Моравецкий следил за ним из-за очков с недоуменным любопытством. И только когда гость вздумал заглянуть в ванную комнату, сказал ему: – Пожалуйста, не стесняйтесь. – Человечек, ничего не ответив, стал на колени на пороге ванной. Когда он удалился, Вонсовская подняла крик:
– Надо идти в жилищный отдел! – причитала она жалобно. – Вы, пан профессор, настоящий ребенок. Оглянуться не успеем, как загонят нас в угол! Ведь это же приходил измеритель!
Моравецкий в жилищный отдел не пошел, но на другой день в школе упомянул об этой неприятности в разговоре с панной Браун. Ему казалось, что она пропустила его слова мимо ушей, и он решил, что опасность не так уж серьезна, а Вонсовская преувеличивает. Но на следующей перемене к нему приковылял сторож Реськевич и объявил, что для него в канцелярии приготовили справку.
В канцелярии секретарша вручила ему письмо за подписью Яроша к начальнику жилищного отдела. В письме отмечались заслуги Моравецкого в деле воспитания молодежи, его самоотверженная педагогическая работа. Далее, ссылаясь на пункт какого-то указа, дирекция решительно требовала, чтобы квартиру не «уплотняли».
Моравецкий два раза перечитал это письмо. У него было такое чувство, словно он провинился, натворил глупостей, а кто-то старается их исправить. То, что Ярош сам занялся его делом, так сильно его тронуло, что он не сразу мог собрать мысли. Снял очки и сел тут же подле секретарши, чтобы разобраться, что же в сущности произошло. Секретарша перестала стучать на машинке и сказала, улыбаясь ему:
– Пан профессор, это дело лучше не откладывать. Завтра рано утром передайте письмо лично начальнику отдела. Так сказал директор Ярош.
– Спасибо, – тихо поблагодарил Моравецкий. Он внимательно наблюдал за ее руками, проворно бегавшими по клавишам, и ему не хотелось уходить. За окном во дворе шумели мальчишки. Он несколько минут слушал их крики, жмуря глаза от солнца. Секретарша, меняя бумагу, метнула на него любопытный взгляд.
– Это одиннадцатый класс играет в баскетбол, – объяснила она. – Весной здесь работать просто невозможно, – так они галдят под окнами. Только перед выпускными экзаменами становится тише.
– Ну, до них уж недолго, – сказал Моравецкий вставая.
Выйдя из канцелярии, он еще постоял за дверью – ему казалось, что он не то забыл о чем-то спросить, не то сделал какую-то неловкость. Из открытых окон тянуло теплым ветром. «Теперь уж недолго», – повторил он про себя. На лестнице тряслись перила, на полу играли солнечные зайчики. Бежал куда-то на кривых ногах Реськевич, бренча ключами. – Эй, Рыжик! – кричал голос в глубине двора. – Ры-жик! Эй!
«Куда он так бежит?» – соображал Моравецкий, глядя вслед сторожу. А Реськевич бежал загонять учеников в классы. – Входите, перемена кончается! – взывал он тонким голосом. – Ры-жий! – все еще надрывался кто-то во дворе. – Эй! Эй! – Это звали Збоинского, который с мячом бежал к сетке. Он обогнал нескольких мальчиков, один из них даже перекувырнулся от толчка. Кто же это? Ага, кажется, верзила Шрам! А «Рыжик» под общий рев вынырнул уже под самой сеткой и легким толчком метнул мяч.
– Попал! – обрадовался Моравецкий.
– Они и в меня попадают! – горестно вздохнул Реськевич. Потом оглянулся, чтобы посмотреть, кто это стоит за ним.
– А, это вы, пан профессор? – удивился он при виде Моравецкого и, вдруг смутившись, забренчал ключами, потоптался на месте и ушел.
«Что его так удивило?» – подумал Моравецкий. Ему хотелось поговорить с Реськевичем.
– Доброе утро! – он кивком ответил на поклон одного из учеников, возвращавшегося с площадки. Тот внимательно уставился на него, и вдруг Моравецкий увидел, что это юный учитель польского языка Кшешович, который заменил Дзялынца. Этот малорослый, худой юноша с впалыми щеками и пушком на верхней губе всегда смотрел на Моравецкого как-то особенно пытливо и строго.
– Привет, коллега, – поздоровался Моравецкий, мысленно благодаря бога, что во-время его узнал. Кшешовича трудно было отличить от учеников.
Появление Моравецкого на школьном дворе произвело своего рода сенсацию. Мальчики, прервав игру, подходили группами. Збоинский держал мяч за ремешок. – Здравствуйте, пан профессор! – закричали все хором еще за несколько шагов.
А Моравецкий обводил глазами разгоревшиеся лица. Поймал настороженный взгляд Вейса из-под темной, мягко очерченной линии бровей.
– Ну, как ваши предэкзаменационные обязательства? – спросил он с легким беспокойством.
– Все будет в порядке, пан профессор, – отозвался кто-то.
– На днях устрою вам проверку, – предупредил Моравецкий. – Буду гонять по всему курсу.
Мальчики стояли в нерешимости.
– А может, лучше… ну, так через недельку?
– После первомайского собрания, – предложил кто-то в виде компромисса.
Моравецкий сделал жест, означавший: «Ладно, договорились!» Заметил, как впились в него глазки Свенцкого. Толстяк отирал платком потную шею. А рядом с ним стоял Антек Кузьнар. И на всех лицах учитель видел улыбки, смысл которых был ему непонятен. «Что это со мной было?» – мелькнуло у него в голове. Он вдруг смутился и поспешно ушел в вестибюль.
На другое утро он добрых три часа проторчал в коридоре жилищного отдела. Его отсылали из комнаты в комнату, и он ждал терпеливо, сдавшись на милость секретарши. Выяснилось, что начальник на совещании и вернется к десяти. В одиннадцать он, наконец, принял Моравецкого, прочел письмо дирекции и, черкнув что-то на полях, направил Моравецкого на второй этаж. Там опять пришлось ждать в толпе просителей. Только около двенадцати он услышал, что выкликают его фамилию.
– В деле вашем есть неясность, – объявил ему сотрудник отдела. – Из квартиры, которую вы, гражданин, занимаете, кто-то, повидимому, недавно выбыл.
– Моя жена. Она умерла, – пояснил Моравецкий.
Сотрудник сказал, что это меняет дело и что следует представить свидетельство о смерти, заверенное в отделе прописки. Потом, взглянув на письмо с резолюцией начальства, равнодушно кивнул головой:
– Ну, теперь все в порядке. Вы можете спать спокойно. Конечно, после того, как доставите нам свидетельство о смерти вашей жены.
Моравецкий поблагодарил и ушел. Он успел вернуться в школу к пятому уроку в одиннадцатом «А». В учительской застал Постылло, и тот притворился, что не видит его, но Моравецкому некогда было над этим задумываться, так как уже прозвенел звонок. Он вошел в класс.
В классе царила тишина и какое-то праздничное настроение. Моравецкий подмечал устремленные на него быстрые, внимательные взгляды. На этом уроке он говорил об источниках польского фашизма и вернулся далеко назад, чтобы показать социологическое единство шляхетско-мещанской группы в конце прошлого века, несмотря на мнимый «раскол» в ней. По-своему – убедительно и не стесняясь в выражениях – обрисовал он фигуры двух вождей фашистов, Дмовского и Пилсудского, этих «идеальных героев» мелкой буржуазии и обнищавшей шляхты. Историческими анекдотами иллюстрировал их характерные черты и доказывал, что наивные люди в те времена считали «классовой борьбой в Польше» то, что по существу было просто ссорой стряпчего с кравчим[39]39
Персонажи классической комедии Фредро «Месть». – Прим. перев.
[Закрыть].
Впервые за много недель Моравецкий чувствовал, что сумел своей лекцией увлечь всех учеников. Они любили его отступления, острые словечки и меткие суждения, которые он бросал, большими шагами ходя по классу. То были лучшие минуты в жизни Моравецкого – минуты, когда он чувствовал себя богатым и щедрой рукой раздавал свои мысли. Кристина часто спрашивала его: «Почему бы тебе не написать всего этого и не напечатать где-нибудь?» – А он удивлялся: «Да разве недостаточно того, что мальчики слышат? Пожалуй, они даже были бы недовольны, если бы я это напечатал». Но Кристина иногда не хотела понять его.
Он начертил на доске диаграмму, по форме напоминавшую бумажного змея. Вверху поставил цифру «1863», а от нее провел разветвленные линии к трем точкам: «Польская лига»[40]40
Буржуазно-националистическая организация, созданная польскими эмигрантами в 1886 г. в Швейцарии для борьбы за независимость Польши. – Прим. перев.
[Закрыть], «сумерки позитивизма», «правое крыло ППС». От них отвесно вниз шли параллельные прямые к «эндекам»[41]41
Национал-демократы – члены реакционной партии, созданной в 1896 г., проводившие политику террора угнетенных национальностей. – Прим. перев.
[Закрыть] и «санации» и, наконец, он соединил их в одной точке, над которой написал «Озон»[42]42
«Озон» («Лагерь национального объединения») – фашистский блок, созданный в феврале 1937 г. – Прим. перев.
[Закрыть].
– Между этими линиями, – сказал он, счищая с рук мел, – заблудилось много людей. – Он задумался на мгновение и добавил: – Но, разумеется, набросок этот довольно схематичен.
Подойдя к кафедре, Моравецкий только сейчас заметил, что рядом с чернильницей кто-то поставил в стакане букетик фиалок. Он наклонился над классным журналом, притворившись, что не видит цветов. В классе наступила тишина. Уголком глаза Моравецкий поймал взволнованный и застенчивый взгляд Вейса. На задних партах перемигивались и обменивались сигналами. Через минуту прозвенел звонок, и Моравецкий встал, торопливо захлопнув журнал. Однако раньше чем сойти с кафедры, он неловко взял фиалки из стакана. Украдкой взглянул на них и пробормотал: – Спасибо!
А позднее, оставшись один в учительской, он положил на ладонь и осторожно понюхал нежно благоухавшие фиалки. Они ничем не были перевязаны, и Моравецкий с легким беспокойством начал шарить в карманах: нашел не веревочку, а какой-то заскорузлый и ветхий обрывок шнурка от ботинок, бог весть откуда затесавшийся в карман его пиджака. Им он заботливо перевязал букетик, не слишком туго, чтобы не искалечить стебельки.
Когда он после уроков возвращался домой, улицы были еще залиты весенним светом. Он пошел пешком, расстегнув пальто и бережно придерживая рукой в кармане влажные фиалки. Он беспрестанно напоминал себе, что дома ждет его важное дело, которое нужно сделать как можно скорее, – и тогда прибавлял шагу, почти бежал, оставляя позади прохожих, грохот и гам.
Дома он поставил фиалки в вазочку подле портрета Кристины, и на душе у него стало удивительно легко и покойно. Погладил цветы кончиками пальцев. Лепестки чуточку смялись, но не утратили своего аромата.
Только сейчас Моравецкий почувствовал, как сильно он устал. Когда Вонсовская подала обед, она застала его за письменным столом. Он сидел в пальто, сгорбившись, бледное лицо его было потно. Она помогла ему снять пальто, а он улыбался и говорил тихо: – Спасибо… спасибо.
2
На второй день процесса допрашивались обвиняемые и свидетели. Все чаще звучал выразительный и внятный бас прокурора. Слушая его, Моравецкий представлял себе молодого человека с лицом смуглым и суровым. Прокурор задавал лаконичные деловые вопросы, употребляя по временам термины диверсантов и разведчиков. Обращаясь к Дзялынцу, начинал так: – Подсудимый Дзялынец, скажите… – Дзялынец отвечал четко и коротко.
Организация, к которой он принадлежал, была преемницей одной из групп «лондонского подполья» военных лет. Назывались псевдонимы людей, бежавших за границу, фамилии вожаков польской эмиграции.
– Подсудимый, когда вы впервые связались с «Дергачем»? – спросил прокурор.
– В июле 1949 года, – спокойно ответил Дзялынец.
– При каких обстоятельствах?
– Подсудимая Красуская устроила нам свидание в «Охотничьем» баре на Новогродской улице. Я знал «Дергача» еще со времен оккупации.
– О чем у вас был разговор? Может, вы припомните?
– «Дергач» тогда только что приехал из Лондона, – пояснил Дзялынец. – Он расспрашивал меня о здешних настроениях. Говорил, что война на носу, и дал мне ряд указаний.
– Какие же это были указания? – спросил прокурор тоном учителя, который рассчитывает на хороший ответ ученика.
– Насчет методов работы. «Дергач» придавал важное значение «психической мобилизации» людей ввиду близости войны. В особенности – подготовке интеллигенции и молодежи. Он поручил мне держать связь кое с кем. Между прочим и с техническим отделом через подсудимого Августиновича. И еще – организовать распространение листовок, которые…
– Которые должны были способствовать «психической мобилизации»? – докончил за него прокурор. – Другими словами, разжигать ненависть? Подстрекать к убийствам?
В голосе прокурора не было теперь прежних поощрительных нот. В нем клокотал гнев. Из приемника послышались возбужденные перешептывания публики и какой-то шум вроде свиста ветра. У микрофона кто-то кашлял. Моравецкий ждал ответа Дзялынца.
Но раздался снова голос прокурора:
– Подсудимый Дзялынец, попрошу ответить на следующий вопрос: знали вы о совершаемых вашей организацией убийствах активных членов ПОРП? Например, в Замойском и Скаржиском уездах? Я полагаю, что как организатор пропаганды вы не могли о них не знать.
Минуту-другую длилось молчание, потом прозвучал ответ Дзялынца:
– Конечно, я сознавал, что в политической борьбе эти методы неизбежны.
«Негодяй!» – подумал Моравецкий.
Цинизм подсудимого вызвал естественное возмущение публики, – сообщил баритон диктора.
Потом несколько вопросов задал председатель суда. Он, вероятно, был человек пожилой: говорил монотонно и с расстановкой. Вопросы его касались банды «Рыбака», жертвами которой пали активисты ПОРП в Скаржиском уезде, Ян Майда и отец и сын Бернацкие. Всех троих бандиты ночью увели из дому, а трупы их только через неделю нашел патруль милиции между штабелями дров на опушке леса.
Председатель спросил, был ли Дзялынец осведомлен о деятельности этой банды и передавал ли ей тоже «пропагандистские материалы».
Дзялынец ответил, что материалы он рассылал через «Агату», то есть Красускую. Сети их организации он не знал. «Непосредственными актами» не занимался.
Председатель предложил ему подойти к судейскому столу. Зашуршала какая-то бумага. – Подсудимый, вам этот текст знаком? – Дзялынец ответил, что это одна из отредактированных им листовок.
– Да, это ваша листовка. Люди «Рыбака» оставили несколько штук во дворе у Бернацких.
Председатель долго откашливался, словно умышленно пережидая, пока не утихнут свист и треск в радиоприемнике. И, наконец, продолжал:
– Вы не могли не предвидеть таких последствий своей пропаганды. И совесть ваша молчала?
Дзялынец возразил довольно равнодушно:
– Я выполнял свои обязанности.
«И в это самое время он по вечерам ходил ко мне в гости!» – вспомнил Моравецкий.
– Такова была «психическая мобилизация», которую проводил профессор Дзялынец, – заключил диктор.
Затем давали показания свидетели, среди других и вызванный в суд ученик Кнаке.
Моравецкий слушал, испытывая не жалость, а ужас. До сих пор он думал о людях, сидящих в тюрьме, с невольным сочувствием, которое, вероятно, объяснялось тем, что он не верил в исправительное влияние изоляции. Осужденных он жалел не потому, что снисходительно относился к их преступлениям, а потому, что такая кара, по его мнению, никакой пользы принести не могла. Он страдал, когда видел, как конвойные ведут арестованного: это зрелище говорило об унизительном бессилии общества против зла.
Но Дзялынец избавил его даже от этой невольной жалости. Он давал показания хладнокровно и резким тоном; так говорят люди вооруженные. Моравецкий не видел его лица, но был уверен, что оно выражает презрительное спокойствие. Перед судом стоял человек в броне. Он сознавался в своих преступлениях только потому, что этого требовали обстоятельства, но ничуть не раскаивался в них. Он говорил: «Это было согласно с моими убеждениями» или «Я считал, что так надо» – и всем было ясно, что слова его означают: «Я и сейчас считаю, что так надо, это и сейчас согласно с моими убеждениями». Диктор назвал Дзялынца «преступником с профилем мыслителя».
Никто из подсудимых не отрицал, что их организация стремилась свергнуть народную власть и помогала разведке империалистических держав. Кроме псевдонимов и фамилий эмигрантов, были названы иностранные фамилии, – речь шла о сотрудниках иностранных посольств, с которыми были связаны подсудимые.
– У меня словно бельма были на глазах, – говорила подсудимая Красуская.
– Я заслуживаю суровой кары, – признал Августинович, бывший офицер. А Ядвига Бернацкая, крестьянка из деревни Гродзец Скаржиского уезда, сказала: – У меня убили мужа и сына.
«Нет больше сомнений, что Дзялынец находил в себе смелость творить зло. Но был ли он преступником?»
Моравецкий требовал от себя прямого ответа на этот вопрос. Человек должен всегда безошибочно знать, что является преступлением.
Дзялынец имел смелость убивать, хотя и не делал этого собственноручно. Листовки, которые он выпускал, открыто говорили, что можно убивать некоторых людей. Дзялынец присвоил себе право обрекать на смерть тех, кто не разделял его убеждений.
Майда и Бернацкие были уездными работниками ПОРП. Моравецкому было известно, что это значит: люди эти убеждали крестьян сделать землю общей собственностью. Убивать таких людей способны только озверелые глупцы. А Дзялынец не глуп, это Моравецкий знал хорошо.
Так что же? Следовательно, он преступник? Выключив радио, Моравецкий долго ходил по комнате. Этой ночью он должен был осудить Дзялынца. Шагая из угла в угол, он прошел мимо кресла, о котором Дзялынец говорил, что «в нем хорошо думается», – было это в те самые дни, когда Кнаке приходил к Дзялынцу брать листовки. Показания Кнаке еще звучали в ушах Моравецкого. Мальчик давал их тем же голосом, каким отвечал урок у доски: «Профессор Дзялынец поручал мне разбрасывать их небольшими пачками, но регулярно. Я несколько раз просил его освободить меня от этого. Тогда он отвечал, что мои товарищи, которые шли на смерть во время варшавского восстания, не просили освободить их от этого».
«Негодяй!» – снова подумал Моравецкий.
Преступление Дзялынца состояло в узурпаторстве. Он считал себя призванным карать людей, разжигать ненависть в угоду своим убеждениям. Но этих убеждений не разделяли Майда и Бернацкие. Майда был до войны батраком у помещика, Бернацкие – малоземельные крестьяне. Их убеждения выросли на скудной каменистой почве. Батрацкий пот удобрял эту почву в течение веков, пока она, наконец, не дала могучий и грозный урожай: социализм. Майда и Бернацкие, наверное, не читали «Капитала» Маркса, но Маркс провидел их судьбу. Майда, Бернацкие и другие были хлебом нового урожая. А Дзялынец, сын арендатора имения на Подолье, читал Маркса. Он все понял, ибо природа щедро одарила его умом, и даже считал себя чуть ли не социалистом. Но социализм, построенный другими, наполнял его страхом. А он из тех людей, у кого страх переходит в ненависть, уже не подвластную рассудку. Страх и ненависть имеют руки, которые быстро хватаются за оружие. И оружие было наготове, его ковали в течение столетий те, кто владел землей, фабриками и заводами. Дзялынцу недолго было дойти до своих «убеждений». И так же легко дошел он до преступления.
У Моравецкого немного отлегло от сердца: нет, его, Ежи Моравецкого, не судят на этом процессе. Никогда не поднял бы он руки на святое дело освобождения народа. Он всегда смиренно преклонялся перед народом и молча, без бунта, вручил ему и теперь свою судьбу. Он считал, что не имеет никаких прав: он ничему не мешал, но ведь он ничем и не помог народу в его борьбе. Он только пытался все осмыслить. У него не хватало мужества ни на то, чтобы творить добро, ни на то, чтобы творить зло. «Я не идеолог», – часто говаривал он Кристине.
Ему вспомнился голос прокурора:
– Скажите, свидетель Кнаке, вам кто-нибудь помогал подбрасывать листовки или вы делали это один?
– Я заставил товарища из младшего класса Томалю помогать мне.
– И что же, Томаля не просил освободить его от этого?
– Просил… Он очень боялся.
– А вы что ему на это сказали?
– То же самое, что профессор Дзялынец говорил мне… Про варшавских повстанцев.
Моравецкий ужаснулся своей близорукости. Оказывается, в школе творились вещи, о которых он понятия не имел!
Он знал там каждое лицо, знал каждый дюйм пола, видел насквозь мелких лгунишек, по глазам угадывал провинившихся. А вот настоящего-то зла и не разглядел – удобный дар слепоты! Он вспомнил свои стычки с Ярошем, когда он пытался защищать Дзялынца. Как Ярош, должно быть, презирает его! «Марионетка! – ругал он себя. – Марионетка в затуманенных очках!»
Он снял очки и протер их о рукав. Мысли были в разброде, хотелось отдохнуть, отделаться от внутренней тревоги. Опять пришло чувство душевной опустошенности. Он уже не мог бы теперь сказать, кто он и кем был все минувшие годы, чего он хотел от жизни. Сидел в кресле, скрестив руки на животе, и пытался думать. Судили ли и его тоже на этом процессе? «Нет, – защищался он в душе. – Только Кристина вправе была бы меня осудить. Я не сделал ничего, чтобы ей легче было умирать. Я стонал беспомощный перед лицом смерти, немой, с пустыми руками. За всю жизнь я не научил ее любить то, что бессмертно, что переживает человека. И она, должно быть, умирала без надежды».
«Но что еще я мог ей дать? – спорил он сам с собой. – Я дал ей дружбу, любовь, отдал ей почти всю жизнь. Она мне верила, потому что я никогда ей не лгал. Мы оба давно перестали малодушно бояться бога и веровать в загробный мир, о котором болтают люди в сутанах. Кристине не нужны были напутствие ксендза Лесняжа, исповедь. Она всегда жалела людей, которые молились богу. Нет, молитва ей не была нужна, в этом нет никакого сомнения», – успокаивал себя Моравецкий.
Неожиданно вспомнилась ему Янка Косцян. Он закрыл глаза, чтобы яснее представить себе ее лицо, уже немного стершееся в памяти. Янка не была красива, но никогда больше не встречал он девушки, ей подобной. Чувствовались в ней какое-то удивительное спокойствие и молчаливая решительность, которые в те годы помогали ему справляться со своими сомнениями. Общество Янки было ему необходимо. Она была неразговорчива, но он любил при ней думать вслух, ходя по ее комнатушке. И мысли эти словно внушала ему без слов Янка своей стойкой, упрямой убежденностью. «Совушка» – называл ее Дзялынец. В тот, радомский период Моравецкий казался себе молодым и могучим великаном, который одним взмахом руки может перевернуть весь мир. Но вот – не перевернул. Утратил силу с того момента, когда Янка исчезла из его жизни. И только через много лет дошла до него случайная весть о ее смерти в тюрьме.
У него мелькнула неожиданная мысль, что угрызения совести, которые мучили его после смерти Кристины, имеют какую-то связь с той, забытой драмой… – Сейчас, сейчас… – прошептал он, не зная, чего ему больше хочется, – отогнать эту мысль или удержать ее. Но он знал уже, что не ошибается. Во внезапном озарении он сейчас видел ясно, что душевный покой, который он отвоевал себе после осуждения Янки, дорого обошелся ему. Такого рода успокоение – успокоение после измены – покупается ценой утраты главного в жизни. Возвращаясь мыслями к прошлому, Моравецкий все яснее видел, как день за днем, месяц за месяцем впадал он в душевную апатию, как старательно умывал руки, отрекаясь от всех мыслей, которые были у них с Янкой общими, как забывал не только об Янке, но и о том, к чему они оба когда-то горячо стремились… И, наконец, он обрел ту степень совершенного бесчувствия и непроницаемости, которая среди повседневных забот и хлопот в совместной жизни с Кристиной стала как бы его мироощущением. Ничему он не помогал, ничему не мешал, не имел мужества творить добро или творить зло. По временам он обманывал себя, притворяясь, будто ищет… Чего? Ах, да, «высшего закона существования». Так он это называл. Но, не найдя его, быстро успокаивался. То были только робкие рефлексы, а беспокойную часть души он давно уже угомонил, проделав над ней что-то вроде пневмоторакса. Он захотел ее оживить в дни, когда умирала Кристина, но оказалось, что душа успела зарубцеваться и опустела. Он не способен был вдохнуть надежду в кого-либо, живого или умирающего: у самого не хватало дыхания.
«Я не идеолог, Кристина», – оправдывался мысленно Моравецкий.
Он встал и снова зашагал из угла в угол. В комнате было душно. Он шире распахнул окно.
– Разве я сторож брату моему? – сказал он вслух, неожиданно для самого себя.
Протер утомленные глаза. За окнами уже горели фонари, придавая сероватый блеск листьям на деревьях.
Улица была пустынна, только где-то слышались торопливые шаги запоздалого прохожего. «Я один из подсудимых», – сказал себе Моравецкий.
Долго стоял он у открытого окна. Ему казалось, что в эту ночь он пришел к чему-то. И что еще не все потеряно.
3
Наступил третий день процесса. С утра моросил дождик. На переменах школьники слонялись по коридорам или, собираясь кучками, о чем-то шептались. В окна смотрело серое небо, настроение было мрачное.
В учительской почти не разговаривали. Математик Шульмерский сидел, заслонившись газетой, Гелертович молча пил кофе, потом углубился в чтение научного журнала. Когда вошла Агнешка Небожанка, с ней поздоровались молча, кивками. Моравецкий поднял голову от тетрадей и улыбнулся ей, отметив про себя, что она сегодня плохо выглядит. Агнешка остановилась у окна, закурила папиросу. Шульмерский метнул на нее сердитый взгляд, но она этого не заметила, стояла к нему спиной и задумчиво смотрела на туманные очертания крыш за пеленой дождя.
– Не курите, пожалуйста, мне дым вреден! – сказал математик кашляя. Агнешка посмотрела на него через плечо.
– Почему-то дым становится вам вреден только в тех случаях, когда курит женщина.
«Здорово его отбрила!» – порадовался в душе Моравецкий. Шульмерский зашуршал газетой, сделав такое движение, словно хотел ее скомкать, и при этом Моравецкому бросилась в глаза фотография на оборотной стороне: Дзялынец, дающий показания на суде. На снимке отчетливо выделялся его резкий и выразительный профиль. «Преступник с профилем мыслителя» – вспомнил Моравецкий. Пониже, за спиной Дзялынца, виднелась голова милиционера. Надпись над фотографией гласила: «Дзялынец раскрывает тайны своей преступной деятельности». Моравецкий почувствовал на себе назойливый, сверлящий взгляд круглых глаз Шульмерского. «Ну, что ты на это скажешь?» – как бы спрашивал он. – «Ничего не скажу, старый осел!» – мысленно отпарировал Моравецкий. С каким удовольствием он взял бы этого господина за шиворот и швырнул в грязь! Он любил эту сцену в романе Жеромского «Бездомные».
Через некоторое время вошел ксендз Лесняж. В дверях он разминулся с выходящей Агнешкой. Моравецкий про себя чертыхнулся: следующий час у него был свободный, и он пожалел, что не укрылся в библиотеке. Не поискать ли Реськевича? Старик только что гремел ключами где-то в коридоре, но после звонка куда-то исчез. Наверное, его опять заперли в уборной…
Моравецкий отказался от своего намерения и протянул руку за следующей тетрадкой.
Ксендз уселся, шурша сутаной. Развернул хрустящую бумагу, достал булку и разделил ее пополам. Моравецкий из-под опущенных век видел его пухлые белые пальцы и в них – розовый ломтик ветчины. Ему стало противно.
– Читали? – спросил у ксендза математик, показывая газету. Они многозначительно переглянулись, потом оба украдкой посмотрели на Моравецкого. Шульмерский сделал пренебрежительный жест. «Ага, – подумал Моравецкий, – это означает, что при мне можно разговаривать не стесняясь». Видимо, Шульмерский считал его за «своего».
– Ну, что вы на это скажете?
Ксендз кашлянул и, не переставая жевать, закрыл глаза. Моравецкий сосредоточенно разбирал аккуратный почерк Антека Кузьнара:
«Реформы Любецкого имели целью… Со времени возникновения первых магнатских мануфактур…»
Ксендз вытер пальцы и завернул в бумагу недоеденную половину булки.
– Такими методами не переделаешь человека, – сказал он тихо.
Шульмерский одобрительно кивнул головой. Потом встал и подошел к окну. Гелертович незаметно ушел из комнаты.
«…первых магнатских мануфактур, – пытался читать Моравецкий, – в которых работали крестьяне, переведенные на барщину».
– Я простудил мочевой пузырь, – сказал математик встревоженно. – Подумайте, в такую погоду!
– Я знаю хорошее средство. Травка такая, вы ее достанете в любой аптеке.
– Спасибо. Я сейчас вернусь.
Когда Шульмерский вышел, ксендз Лесняж достал требник. Моравецкий поднял глаза от тетрадей и встретил его внимательный, озабоченный взгляд.
– Скажите, пожалуйста, отец Лесняж, с каких пор вы стали лжецом?
Он нащупал в кармане ключик и сжал его в руке.
– С каких пор вы стали лжецом? – повторил он.
– Сын мой!.. – начал ксендз самым елейным тоном.
– Ведь вам наплевать на всякие «методы». Вы лжете. Вы сегодня же охотно приказали бы сжечь на костре людей, которые утверждают, что земля вращается вокруг солнца. Ведь верно?
– Вы с ума сошли! – прошептал ксендз. – По какому праву…
– Погодите, – перебил его Моравецкий. – Скажите мне, сколько раз вы давали отпущение грехов молодчикам, которые сознавались на исповеди, что застрелили коммуниста? Ну, сколько? Припомните. Методы… Методы! Да вы бы рады сжечь на костре весь земной шар, истребить на нем все живое.
– Не гневите бога! – сказал ксендз вставая. – Молитесь! Бог видит ваше горе…
Моравецкий рассмеялся. Ксендз торопливо направился к дверям.
В учительскую вошел Шульмерский и спросил, что случилось. Лесняж шепнул ему несколько слов и вышел, прошумев сутаной.
– Ксендз разнервничался, – сказал Шульмерский, когда они с Моравецким остались наедине. – Что это вам в голову взбрело?
Моравецкий, улыбаясь, продолжал проверять тетради. Шульмерский сел рядом.
– Не могу вас раскусить, паи Ежи. Странный вы человек! Ну, чего вы ерепенитесь? Что касается меня…
Он не договорил, так как в эту минуту в учительскую заглянул Тарас из одиннадцатого «А». Он делал Моравецкому таинственные знаки и улыбался как-то особенно светло и умильно. Моравецкий кивнул ему и собрал тетради, обрадовавшись, что нашелся предлог уйти от Шульмерского.
– Чего тебе, Тарас? – спросил он, когда они остановились у аквариума.
Тарас оглянулся с явным беспокойством: на подоконнике сидели Кузьнар, Збоинский и Свенцкий.
– Пожалуй, тут неудобно, – сказал он меланхолическим тоном.
– Почему же? – удивился Моравецкий. – Мы и здесь можем поговорить без помехи.
Тарас опять оглянулся, – видимо, его что-то смущало. Но сидевшие на подоконнике с необычайным интересом созерцали лампочку над аквариумом.
– Пан профессор, – начал Тарас заискивающе. – Я насчет выпускных экзаменов… Хочу вас предупредить, что на вопросы о крестьянстве я отвечать не смогу.