Текст книги "Граждане"
Автор книги: Казимеж Брандыс
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 39 страниц)
– Я целиком с этим согласен! – подхватил доктор Гелертович.
Шульмерский наклонился к нему и спросил с ядовитой учтивостью:
– Значит, прощения у них просить? Так, что ли? Они его облили грязью, а вы находите, что он у них должен прощения просить? Ну, поздравляю вас с таким решением, коллега!
Вошел Реськевич, неся чай для профессора Гожели. Минуту-другую слышалось только позвякивание ложечки в стакане. Моравецкий, возмущенный словами Шульмерского, хотел выступить в защиту учеников, но Ярош его остановил: Постылло просил слова раньше. Слушая тихий, но внятный голос Постылло, Моравецкий опять с трудом подавлял в себе протест против вполне правильных доводов, которые приводил Постылло. «Может, он и прав, – твердил он про себя, – может, даже он всегда прав, а все-таки мальчики его не любят».
Однако он слушал внимательно, так как Постылло говорил как раз о том, что смутно беспокоило и его самого.
– Все это выглядит удивительно логично, я бы даже сказал – чересчур логично, – говорил почтенный историк. – Тут и марксистское предисловие, и нездоровая атмосфера в школе, и поразительная память коллеги Дзялынца… Частенько бывает, что лучше всего приходится по ноге чужой башмак. Не кажется ли вам, товарищи, что все эти обстоятельства, указанные профессором Дзялынцем, что-то очень уж удачно совпали?
«Вот! Я это самое чувствовал», – опять мысленно сказал себе Моравецкий, на этот раз с огорчением. По лицам заметно было, что большинство присутствующих согласно с не совсем еще ясными, но несомненно правильными выводами Постылло.
Ярош назвал фамилию Моравецкого, но тот отрицательно покачал головой, отказываясь от слова. Тогда выступил сам Ярош и четко сказал о том, на что только намекал Постылло:
– Остается все-таки вопрос, чем же вызвана жалоба учеников? Ничем? Цепью недоразумений? Я не склонен этому верить, товарищи! Чистейшие случайности редки, очень редки. А притом – мы все знаем профессора Дзялынца.
Моравецкий, сложив руки на животе, ждал, силясь заглушить в себе растущую тревогу.
– Вы нам уже не один раз давали поводы к недоверию! – крикнул Сивицкий Дзялынцу. – Так пусть вас не удивляет, что мы не можем так просто принять ваши объяснения. Знаете пословицу: «Что посеешь, то и пожнешь»? И зачем прикрываться марксизмом? Мы отлично все понимаем, коллега Дзялынец.
Дзялынец вежливо попросил Сивицкого сказать яснее, чего он, собственно, хочет. – Насколько я помню, только что от меня требовали конкретных пояснений.
Моравецкий вдруг встретил устремленный на него пристальный взгляд Постылло. Он опустил голову и стал смотреть на свою руку с зажженной папиросой. Дым щипал глаза.
– Конкретные пояснения? – услышал он голос Постылло. – Вероятно, никто из нас не подготовил их так старательно, как вы, коллега Дзялынец. И никто не имел таких опытных помощников, какого вы имели в лице профессора Моравецкого.
«Говори, говори, – думал Моравецкий, не поднимая глаз. – Я слушаю спокойно».
– Это тоже надо занести в протокол? – донесся сдавленный голос Агнешки.
Вопрос ее остался без ответа. Постылло попрежнему усмехался. Нагнув вперед гладко остриженную голову с плотно прилегающими ушами, он продолжал свою речь, отмечая тот «характерный факт», что Дзялынец сослался на Моравецкого как на свидетеля и как на человека, который вместе с ним терпит незаслуженные обиды.
– Обиды, – повторил он, по своему обыкновению напирая на слова. – Заметьте, коллеги, здесь якобы совершалась несправедливость, и жертвой ее пали два совершенно беззащитных члена нашего коллектива…
– Я этого не говорил, – крикнул Моравецкий.
– Но вы не раз говорили другие вещи, – отпарировал Постылло. – Помните ваши иронические замечания насчет новых методов обучения, рекомендованных партией и правительством?
Моравецкий не отвечал, угнетенный молчанием, наступившим после этих слов, пораженный тем, что никто его не защищает. «Это уму непостижимо! Ведь они должны понимать, что я это говорил не из враждебных чувств!»
– Оба вы, – продолжал все настойчивее Постылло, – да, оба вы с профессором Дзялынцем пытались создать в школе оппозицию. Может быть, не вполне явную, но оппозицию. Нужно ли приводить факты?
Сивицкий с грохотом отодвинул стул и стал ходить вдоль стола, засунув руки в карманы. «Невероятно, – тупо твердил про себя Моравецкий. – Нет, это просто невероятно!» Кровь медленно отливала от головы, он побледнел от сознания своего бессилия. Как опровергнуть слова Постылло? Постылло неуловимыми жестами словно рисовал над столом силуэт какого-то чужого человека, только с виду похожего на него, Моравецкого. Почему молчит Ярош? Почему не говорит ни слова? От Яроша он готов выслушать даже обвинения: от честного человека можно принять самое худшее. Он встретил брошенный на него тайком взгляд Дзялынца, и ему вдруг показалось, что блеснувший в этом взгляде огонек не имеет в себе ничего дружеского.
– Если же вам нужны факты, то я позволю себе привести некоторые, – разливался соловьем Постылло. – Как вы знаете, в начале октября дирекция решила ликвидировать исторический кружок, которым руководил профессор Моравецкий. А между тем мне стало известно, что профессор Моравецкий не прекратил своей деятельности. Вопреки распоряжению директора, он за его спиной упорно ведет исторический кружок.
– Ложь! – сказал Моравецкий, пожимая плечами.
– Коллега!.. – испуганно пробормотал заместитель директора Шней.
Постылло немного побледнел и, взглянув на Яроша, продолжал:
– Я случайно узнал, что в октябре, а значит уже после закрытия кружка, профессор Моравецкий передал ученику Вейсу для доработки его реферат о французской революции.
Моравецкий поднял голову и устремил на своею обвинителя неподвижный, усталый взгляд.
– Решение о роспуске кружка я считаю несправедливым, – сказал он глухо. – Если я делал какие-нибудь ошибки, надо было указать их мне не таким способом. А ученик Вейс сам меня попросил отредактировать его реферат. Я его правил несколько раз и вложил в это много труда. Что же, не следовало соглашаться? Вы считаете это преступлением?
– Надо было уведомить дирекцию, – сухо изрек Ярош.
– Как хотите, товарищи, – продолжал Постылло, – а я считаю этот факт первой попыткой повести среди учеников нелегальную работу. Работу политическую. Прошу занести сказанное в протокол.
– Товарищ Постылло! – крикнул Сивицкий. – Не хватили ли вы через край? Дайте мне слово по этому вопросу, товарищ Ярош!
Но оказалось, что до него уже успели записаться двое – Шульмерский и ксендз Лесняж. Пришибленный нелепым обвинением, Моравецкий поник, съежился, как брошенный за ненадобностью мешок, который небрежно отшвырнули ногой в сторону. Он неспособен был даже собраться с мыслями.
Через некоторое время до его сознания дошли слова Шульмерского, и он понял, что его защищают.
– Товарищей Дзялынца и Моравецкого мы знаем уже много лет…
Моравецкий содрогнулся, как от прикосновения чьей-то грязной руки. Шульмерский… И почему все выходит наоборот? Его защищает не Ярош, а именно Шульмерский, тот Шульмерский, кого он всегда в глубине души презирал за грубое невежество, за мракобесие, за нелепые политические сплетни и тупую злобу мещанина, который боится сквозняков и затыкает уши ватой. И вот такой Шульмерский протягивает за ним руки, тянет в свой лагерь.
– Мы уважаем коллегу Моравецкого, человека безупречно честного, с широкими взглядами, которых он не меняет каждую субботу. И он, и коллега Дзялынец представляют собой фигуры, которые…
«Мерзость!..» – подумал Моравецкий. Ему ужасно хотелось грохнуть кулаком по столу и прервать, наконец, поток лжи и фальши, в котором он уже захлебывался. У него было такое чувство, словно по какому-то безмолвному уговору его здесь поставили с ног на голову и расточают хвалы этому беспомощному телу. Постепенно вскипала в нем долго сдерживаемая ярость, кровь горячими волнами приливала к голове, распирала грудь. Да прекратите же это кто-нибудь! Неужели вы не видите, как я измучен? Неужели не понимаете, что это – насилие? Хоть бы кто-нибудь выступил!
Выступил ксендз Лесняж. И опять Моравецкий как бы увидел руки, протянутые, чтобы ласково привлечь его. «Коллега Моравецкий… Коллега Дзялынец…» К нему привязывали Дзялынца, как камень к ноге. «Что за вздор! – негодовал про себя Моравецкий. – Я – и Дзялынец? Да мы, по меньшей мере, три раза в неделю ссорились из-за разницы убеждений. Кристина могла бы это подтвердить…» Он исподлобья смотрел на Лесняжа, который всегда будил в нем давнишнее, еще с юношеских лет, отвращение к людям в сутанах. Цепенея от ужаса, слушал он своего нового защитника. Опять обвел глазами все лица: неужто никто? Заметил пытливый и суровый взгляд Яроша, низко опущенную голову Агнешки, растерянное лицо Сивицкого… Он снял очки и закрыл глаза.
– А кроме того, – заключил свою речь ксендз Лесняж, ощупывая всех умильными взглядами, – кроме того, мы не должны забывать о милосердии. Это – наш долг, перед которым бледнеют всякие политические несогласия, ибо они преходящи, мимолетны… Вы все, вероятно, знаете, какое тяжкое испытание послал господь профессору Моравецкому. Жена его…
Моравецкий надел очки и уставился на ксендза.
– Я в бога не верую, отец Лесняж, – сказал он ровным голосом. Потом встал, неловко толкнув стул, и вышел из зала.
Глава восьмая
1
В Варшаве упорно держалась ноябрьская слякоть. Той осенью во всей стране были затруднения с продовольствием, мужчины и женщины мокли в длинных очередях за продуктами. Поистине тяжкая была осень! Над городом нависло холодное, свинцовое небо. Из-под заборов, окружавших строительные участки, текла смесь цементной пыли и дождя, покрывая некоторые улицы вязкой, чавкающей грязью желто-бурого цвета. В сумерки из фабрик и контор выливались потоки людей, на мостовых возникали заторы машин, в трамваях чуть не дрались из-за мест, и они шли облепленные людьми, цеплявшимися за буфера и поручни. В эти часы много бывало несчастных случаев. В темноте под дождем терпеливо ожидали на остановках безмолвные и неподвижные толпы. Очереди стояли и у складов угля и кокса. На ожидание уходили долгие часы, и казалось, что ему не будет конца. Тесно сбитые, извивавшиеся петлями вереницы людей стояли у касс кино и театров. В ресторанах и кафе теснились за столиками; толпились в проходах, ожидая свободных мест. На стройках громкоговорители хрипло выкрикивали последние известия: по всей стране идут плановые заготовки зерна, впереди всех – воеводства Катовицкое и Краковское, отстают Белостоцкое и Гданьское… За серой сеткой дождя, среди людской толчеи и стука колес, из желтоватых котлованов поднимались черные силуэты новых домов, и над сараями, где помещались мастерские, уже светились окна заселенных квартир. Жизнь в них началась еще до окончания строительства. В киоске, притулившемся у подножия лесов, можно было купить сегодняшние газеты с сообщениями о сессии ООН в Париже, на которой американские делегаты внесли проект, противоречивший всем доводам разума, ибо они вместо запрещения атомного оружия отстаивали дальнейшее расширение его производства. «Картина, достойная богов!» – сказал министр Вышинский, высмеивая этот проект.
Речь Вышинского передавалась с комментариями по радио. Слово «достойная» диктор произносил тоном насмешливо-патетическим, как Гамлет в любительском спектакле. Комментировалась эта речь и докладчиками, выступавшими в учреждениях, и на предприятиях, и в стенных газетах, и на партийных собраниях. Важные вести из внешнего мира переводились на язык бесчисленных производственных совещаний, которые шли неизменно каждый день, как бы люди ни были утомлены. Таких совещаний в Варшаве происходили тысячи во все часы дня, и они прочно вошли в жизнь города.
Газету с речью Вышинского Павел читал, стоя в битком набитом коридоре вагона третьего класса, где-то между Скерневицами и Варшавой. Фраза о «картине, достойной богов» ему очень понравилась. Поезд останавливался на маленьких станциях, кишевших ожидающими, и, постояв, трогался под шум и суматоху, оставляя за собой галдеж и топот бегущих ног. Мелькали бело-черные указатели с названиями мест, поля, перелески, луга. «Вот она, Польша…» – думал Павел, жадно глядя в окно, и сдвигал брови в спокойной уверенности, что народное правительство и партия уже простерли свою заботу на эту землю, на самые маленькие местечки и деревни.
Павел возвращался из электропромышленного района, куда был командирован на несколько дней по случаю того, что около двадцати заводов этого района выполнили досрочно годовой план. Заводы эти выпустили ряд новых электромоторов, конструкцию которых и процессы производства инженеры объясняли Павлу с большой готовностью: бумажка от редакции «Народного голоса» оказывала магическое действие. Павел удивлял этих специалистов быстротой соображения и дельными вопросами. Пожилые бригадиры на заводе А-3 посмеивались над той суровой сосредоточенностью, с какой он слушал их сложные объяснения относительно серийного производства ваттметров. Павел сразу заслужил репутацию «толкового парня». Даже директора выкраивали время для беседы с ним. В этих беседах Павел подчеркивал, что впервые знакомится с этой отраслью промышленности, просил сообщить ему элементарные сведения, записывал ответы, расспрашивал о подробностях. Когда на заводе М-2 его стали посвящать в секреты недавно начатого здесь производства моторов для шахтных погрузочных машин, он честно сознался, что ничего не понял. И торчал в конструкторском бюро до тех пор, пока, в конце концов, кое-как не разобрался в этом деле. На трансформаторном заводе он прочел двухчасовой доклад о строительстве Варшавы, с жаром рассказывал о рекордах, которые ставили рядовые каменщики, архитекторы, передовики труда, о Сигалине и Краевском[20]20
Сигалин – главный инженер восстановления Варшавы. Краевский – польский строитель-новатор. – Прим. ред.
[Закрыть]. Тут уже пришла его очередь отвечать на бесчисленные вопросы. Он чертил на доске схемы будущих кварталов, описывал их нынешний вид, приводил кубатуру, называл фамилии авторов проекта. У него спрашивали: «А правда ли, что президент этим делом особенно интересуется?» – «Каждой мелочью!» – заверял Павел, кивая головой так убежденно, как будто он участвовал в совещаниях строителей Варшавы с президентом в Бельведере. Он чувствовал себя посланцем столицы, пропагандистом ее достижений и уже не помнил, что он – пришелец из провинции и сам еще так недавно плелся с чемоданом на Электоральную, ошеломленный темпом варшавской жизни.
Теперь он этот путь с вокзала в город проделывал, по меньшей мере, несколько раз в месяц. И когда стоял у выхода Товарной с чемоданом, обвязанным той же веревкой, в своей неизменной куцей курточке и суконной кепке, из-под которой выбивался черный вихор, можно было подумать, что это тот самый Павел Чиж, затерявшийся среди столичной сутолоки, стоит в нерешимости, высматривая, у кого бы спросить дорогу. На самом же деле это было совсем не так: он чувствовал себя теперь в Варшаве, как дома. В «Голосе» несколько раз в месяц печатались его репортерские заметки: «Как строилась печь «Б» на заводе имени Костюшко», «Не будет больше ослепших лошадей в угольных шахтах», «Моторы будущего производит завод М-2»… Павлу нравились такие заглавия, привлекавшие внимание читателя.
Даже в поезде не забывал он о своих задачах агитатора. Когда стоявший рядом пассажир заглянул через его плечо в газету, пытаясь прочесть речь Вышинского, Павел тотчас затеял с ним разговор о политике.
Но человек этот только брюзжал, жалуясь на очереди, и не слушал Павла.
– Что вы мне толкуете про путь к социализму! – фыркал он. – Чем длиннее хвосты, тем длиннее и этот путь! А пока жрать нечего!
– Вы забываете, на каком мы этапе! – с жаром толковал ему Павел. – Наше сельское хозяйство не поспевает за развитием промышленности…
Но пассажир ничего не хотел слышать об этапах и развитии промышленности. Он показывал Павлу свои подметки и сердито плевался. – А знаешь, пан, сколько я заплатил за них? А знаешь, сколько я получаю в месяц? А жена и дети – это что? Им, по-твоему, есть не надо?
Они разошлись уже на вокзале, и человечек нырнул в толпу, выходившую с перрона. Павлу очень хотелось побежать за ним: можно ли выпускать на улицу этого озлобленного гнома, который через минуту будет опять твердить свое в трамвае или автобусе? Поставив на землю чемодан, он смотрел ворчуну вслед и думал: «Ничего, подождем, пока ты захлебнешься своей желчью, а дети твои подрастут!»
Через редакцию «Голоса» каждый день проходили десятки людей. Она была как бы одним из регулирующих центров столицы. Сюда вливались и отсюда исходили новости, авторитетные мнения, лозунги, директивы. На собраниях – «летучках» обсуждались последние события. Всякое новое известие облетало комнаты, коридоры, этажи, жужжало в телефонах, попадало на заваленный бумагами стол Лэнкота, а Лэнкот вызывал Павла для короткой беседы, чтобы «уточнить вопрос» или «дать установку».
После его очерка о Варшаве заместитель главного редактора повысил Павлу жалованье и предложил ему постоянное штатное место в отделе связи с районами: Павел должен был ездить в командировки и давать не менее трех статей в месяц.
– Ваш репортаж о Варшаве в общем понравился, – говорил Лэнкот, солидно покашливая, – и обратил на себя внимание в партийных сферах. – Он серьезно посмотрел на Павла и добавил: – Вы можете оказаться нам весьма полезны.
Павел улыбнулся и тряхнул чубом. – Спасибо, товарищ Лэнкот.
Поискав в кармане папиросы, он закурил, жадно втягивая дым. У него слегка кружилась голова.
– Могу выехать хоть завтра, – сказал он и, в упор глядя на Лэнкота, стал излагать ему свои планы.
– Правильно, – то и дело поддакивал Лэнкот, – совершенно справедливо. – Он не перебивал Павла и, когда трещал телефон, тихо говорил в трубку: – Я занят, важное совещание. – Павел с удовлетворением отметил это про себя.
– Продолжайте, пожалуйста, – поощрял его Лэнкот. Он во всем соглашался с Павлом. Разумеется, главное – это непосредственные впечатления. В репортаже надо указывать первоочередные цели и задачи, в конкретных подробностях давать картины новой жизни, не скрывать трудностей, но соблюдать надлежащие пропорции и перспективы…
– Было бы целесообразно, – сказал Лэнкот, – чтобы весь собранный вами материал мы обсуждали вдвоем. Думаю, что мы найдем общий язык.
– Да, я как раз хотел вас об этом просить, – подхватил Павел. – Мне полезны будут ваши критические замечания.
Лэнкот слегка поклонился. Он, видимо, был очень доволен. Затем он еще посоветовал Павлу не ездить в район вместе с Зброжеком.
– Не вижу в этом надобности, – сказал он с расстановкой. – Вам следует развивать в себе способность к самостоятельным наблюдениям.
– Пожалуй, вы правы, – согласился Павел, пожимая руку Лэнкоту. Он тоже был доволен.
2
Когда Павел в воскресенье, придя к Агнешке, застал у нее Зброжека, он в первую минуту хотел уйти. Ошеломленный этой неожиданностью, он отвечал рассеянно на вопросы Агнешки: почему не пришла Бронка? Обрадовал ли ее подарок? Бронка не пришла по той простой причине, что Павел ей ничего не сказал о приглашении – он случайно услышал, что в воскресенье она целый день будет дежурить в детской больнице на улице Коперника. А пудренице она очень обрадовалась. Павел помнил, как она опустила глаза и, краснея, шепнула: «Спасибо, какая красивая!» Павлу в ту минуту не хотелось сознаться, что не он выбирал пудреницу, поэтому он даже не упомянул о встрече с Агнешкой.
– Читала ваш очерк о Варшаве, – говорила между тем Агнешка. – Виктор принес мне из редакции воскресный номер «Голоса»… А тогда на Хмельной он и не заикнулся про свой успех! – сказала она со смехом, обращаясь к Зброжеку. – Это так по-мужски!
Она поставила перед Павлом чашку и занялась приготовлениями к чаю, ходя по комнате, которая была не больше клетушки Павла в редакции. Из-под дивана вылезла маленькая такса и обнюхала гостя.
А Павел сидел, уставившись на тарелку, и не мог заставить себя улыбнуться. Скосив глаза, он видел профиль Зброжека, просматривавшего книги на этажерке у дивана. Зброжек поздоровался с Павлом, ничуть не удивившись его приходу. Должно быть, Агнешка его предупредила. Он держал себя здесь, как свой человек, ежедневный гость. «Значит, это он!..» – решил Павел. Он почувствовал жгучий стыд за свою наивность. Как можно было воображать, что такая хорошенькая девушка сидела и ждала, пока не встретит его, Павла!
Он боялся посмотреть на Агнешку, так как был почти уверен, что она угадала его мысли. Наверное, он ей теперь жалок и смешон своими нелепыми, несбыточными надеждами. И она, конечно, уже догадалась, что он скрыл ее приглашение от Бронки для того, чтобы быть с нею наедине. Он чувствовал себя обманутым, униженным. Она называла Зброжека просто «Виктор» – сколько же лет они знакомы? «Может, он и живет здесь, у нее?» – в ужасе подумал Павел. Но тут же вспомнил, что из редакции как-то посылали рассыльного Липку к Зброжеку на улицу Видок.
Зброжек не обращал внимания ни на Павла, ни на Агнешку. Он так зачитался, что, казалось, забыл об их присутствии. Когда они с Павлом на минуту остались вдвоем, он рассеянно улыбнулся и сказал:
– Знаешь, я в этой книге прочел одно прелюбопытное место…
И опять принялся перелистывать страницы, бормоча себе под нос: «Это интересно…» или «Что за вздор!..» Павел исподлобья оглядывал комнату. Столик у окна, здесь она, должно быть, работает… на столике открытая записная книжка, а рядом стопка тетрадей… Фотография женщины в рамке, – должно быть, ее мать. На окне висят кораллы, на подоконнике – банки с какими-то мхами или плесенью. Засушенные полевые цветы в вазочках… Когда он, Павел, искал ее и не встречал нигде, Агнешка проводила в этой комнатке долгие часы. Здесь она спит по ночам, когда перед ним в темноте маячит ее лицо.
«А что если она и ночью здесь не одна?» – мелькнуло в голове у Павла. Можно ли было ожидать чего-то другого? Свободная, умная девушка – и, конечно, без предрассудков… Зачем бы она стала отвергать любовь – во имя чего и ради кого? Может, сюда приходил не только Зброжек? Ведь бывают и такие девушки, почему же Агнешка не может оказаться такой?
Агнешка вернулась в комнату. Павел сидел, убитый всеми этими подозрениями, и смотрел на ее руку, разливавшую чай в чашки.
– Спасибо, – сказал он машинально, не совсем ясно соображая, за что он, собственно, благодарит ее.
Однако такая рука, как у Агнешки, не могла принадлежать девушке легкомысленной: честная, красивая рука, с уверенными, спокойными движениями, глаз от нее не оторвать. При этой мысли у Павла стало как будто легче на душе.
Но через минуту он уже опять страдал: если рука женщины и может свидетельствовать о ее честности, так рука Агнешки говорит только о том, что у Виктора нет соперников. Когда Агнешка отобрала у Зброжека книгу и сказала с шутливым возмущением: – Нет, Виктор, сегодня ты не будешь читать за едой, на этот раз не удастся! – у Павла сердце упало. «На этот раз», – думал он с горечью. – «На этот раз».
И с той минуты каждое слово, даже каждое движение Агнешки причиняли ему боль. Во время их прошлой встречи он приметил у нее несколько характерных жестов и только ей свойственное выражение глаз. Как мило она поправляла растрепавшуюся прическу, как умно, строго, но вместе с тем и ласково смотрела на него, слушая или ожидая, что он скажет! А сейчас все это как бы обратилось против него: жесты Агнешки, взгляды, улыбка, веселые звуки ее голоса – все было у него отнято и вызывало столько же муки, сколько прежде – радости.
– Спасибо, – повторил он, когда она придвинула ему пепельницу. Голос Агнешки звенел так близко, на щеке Павел ощутил на миг ее теплое дыхание. Она рассказывала что-то о своей работе в домовом комитете – она была там заместителем председателя. – Не разберешь этих людей, – говорила она. – Виктор, как бы ты поступил, например, в таком случае?
Павел еще ни разу не взглянул на Зброжека. Боялся, что тот все прочтет в его глазах. Он ревновал и с каждой секундой казался себе все более смешным, все более лишним здесь, между этими двумя, которых связывало столько вещей, ему, Павлу, недоступных.
Но когда он, наконец, решился украдкой посмотреть на Зброжека, он убедился, что тот вовсе не похож на счастливого победителя. Блуждая по комнате задумчивым взглядом, Зброжек морщил широкий, слишком выпуклый лоб, и Павла опять поразило что-то неуловимое, тоскливо-беспокойное в его лице. «Он некрасив, и он несчастлив», – с удивлением подумал Павел.
– Ты, Агнешка, воображаешь, – говорил Зброжек, – что люди на все смотрят так, как ты. Тебе кажется, что достаточно их созвать и сказать: «Слушайте, мы сейчас переживаем такой-то этап, за столько-то лет выполним план, а через столько-то лет искореним остатки буржуазной психологии». И тебе странно, что они неспособны понять это! Да ведь именно люди – самый трудный пункт нашей программы. Удивляться им – все равно, что удивляться, почему в доме, под который еще только подводится фундамент, не действует центральное отопление.
– Нет, Виктор, – Агнешка покачала головой. – Люди – не кирпич. У них же есть мозг, они должны мыслить.
– Они и мыслят, Агнешка. Но как? Иногда легче бывает выстроить дом, чем внушить правильный взгляд на вещи одному человеку! Кирпич – он кирпич и есть, с ним что хочешь делай. А в одной человеческой мысли – одной, понимаешь? – часто залегает тысячелетний пласт гнили и темноты… Право, я не преувеличиваю. Вот спроси у Павла… А ты хочешь все преодолеть в один день!
– Ну, уж теперь ты безусловно преувеличиваешь! – со смехом запротестовала Агнешка. И обратилась к Павлу: – Виктор ни в чем меры не знает!
Павел пытался улыбнуться. Но он не мог сейчас думать о «тысячелетней темноте», он видел только глаза Агнешки.
«Уйду», – решил он. Но не двигался с места.
Агнешка стала рассказывать о своих соседях. В квартире было три комнаты: одну занимала она, в двух жила семья Синевич – служащий Национального банка с женой, двумя дочерьми и старухой-тещей.
– Он получает семьсот злотых в месяц, – говорила Агнешка. – Она тоже немного подрабатывает, вяжет свитеры, да время от времени они продают что-нибудь из вещей. До сих пор я не знаю, какие у этих людей мысли… Может, потому, что они мне не доверяют? Захожу я к ним довольно часто – просто так, поговорить. Оба кивают головами, как будто все понимают. А бабушка даже иногда заявляет, что Христос тоже был коммунист. Старшая девочка в ЗМП. И все же я ухожу каждый раз с таким чувством, словно разговаривала не с людьми, а с той канарейкой, что живет у них в клетке. Ничего о них не знаю! Люди как будто порядочные, но о чем они говорят между собой, когда тушат свет?
Зброжек встал и стремительно заходил по комнате. Павел исподтишка посматривал на него. Заметил, не поднимая глаз, что и Агнешка смотрит на Зброжека. «Любит его…» – окончательно решил он.
– О чем они говорят? – повторил насмешливо Зброжек. – Уж, конечно, не о передовой роли рабочего класса. И не о вопросах ленинизма. Наверное, толкуют о том, как трудно стало жить. А может быть, обсуждают какую-нибудь глупость или свинство, сделанные перестраховщиком или оппортунистом. Они смотрят на мир глазами курицы. Курица видит перед собой только клочок земли не больше твоего носового платка. И выводы делает в зависимости от того, найдет она на этом клочке зерно или нет. Такое же мировоззрение и у твоих Синевичей.
Павел поднял голову. Ему не понравилось раздражение в голосе Зброжека, тот гневный, издевательский тон, каким он говорил о людях. «В партии тебя бы за это били», – подумал он злорадно.
– Как с ними говорить? – продолжал Зброжек, заикаясь от волнения. – Думаете, я не пробовал? Уж, кажется, я за словом в карман не полезу. Но что ему ответишь, когда он тебе тычет в нос статью такого, к примеру, Лэнкота, который пишет, что все прекрасно в этом лучшем из миров? Эти статьи – тоже куриное кудахтанье, но на иной лад, ибо Лэнкот – это курица, которая нашла зерно и клюет его. Курица, довольная собой. Она кудахчет с гордостью: «Есть зерно! Есть зерно!» Вот и живи в таком курятнике! С курами ни до чего не договоришься, Павел, поверь мне!
Агнешка затрясла головой.
– Нет, Виктор, ты меня не убедил. Если приравнивать людей к курам, ничего хорошего из этого не выйдет.
Зброжек усмехнулся своими плоскими губами, и нос у него при этом сморщился так, что улыбка больше походила на жалобную гримасу.
– Агнешка – учительница, – сказал он, дотрагиваясь до засушенных цветов в вазе. – Она любит растения и животных. И ей кажется, что людей надо любить такой же любовью. Но у нас нет возможности строить оранжереи! Тебе не нравится сравнение с курами? Ну, хорошо, тогда вообрази, что наше общество – это лес. Мы вырубаем в нем трухлявые деревья, чтобы остальные могли расти здоровыми. Ты подумай: наряду с молодыми дубами и ясенями там есть и карликовый кустарник, который забирает из земли соки. Вот, например, такое растение, как «лэнкот». Бесполезный кустарник из семейства «лэнкотов»!
Он захохотал, откинув голову, – так его неожиданно развеселила собственная острота. – Бесполезный сорняк «лэнкот»! – повторял он сквозь смех. Когда Зброжек смеялся, он казался особенно некрасивым и печальным.
Павел смотрел на него пристально, нахмурив брови.
– Насчет Лэнкота ты неправ, – сказал он, перебив Зброжека. – Это честный и разумный человек. У него дельная голова на плечах!
Зброжек перестал смеяться. Внимательно взглянул на Павла и не ответил сразу. Он всматривался в Павла как-то удивленно и вместе испытующе, словно сейчас только задал себе вопрос, с кем он имеет дело.
– Ты сначала узнай его поближе, – сказал он после паузы. И, опять помрачнев, принялся перебирать книги на полке.
Наступило неловкое молчание.
– Мне кажется, на этот раз Виктор не ошибается, – услышал Павел голос Агнешки. – Лэнкот за несколько месяцев не пропустил ни одной его заметки. Да вот и мою статью о школах задержал, – добавила она со смехом. – Странный человек: во всем он подозревает вредительство.
– Ну, однако, мне пора, – сказал Павел и встал. Ему казалось, что если он пробудет здесь еще хоть одну минуту, он станет ненавистен и Зброжеку и ей, Агнешке.
Но в передней, торопливо надевая куртку, он встретил тревожный и огорченный взгляд Агнешки. Она стояла, прислонясь к стене, в передней было полутемно. Опять Павел почувствовал, что эта девушка ему ближе всех на свете. И вдруг сильно захотелось сказать ей об этом, но не хватило духу. Когда Агнешка, прощаясь, протянула ему руку, он криво усмехнулся, не глядя на нее. На одно мгновение ощутил в руке ее пальцы – и слова застряли в горле. Агнешка поправила ему воротник куртки. Павел стоял перед ней, опустив руки.