355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Казимеж Брандыс » Граждане » Текст книги (страница 17)
Граждане
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:44

Текст книги "Граждане"


Автор книги: Казимеж Брандыс


Жанр:

   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 39 страниц)

Математик не отводил глаз от лица Моравецкого. Ноздри у него настороженно дрожали, как уши у гончей.

– Очевидно, моим положительным полюсом вы считаете себя? – сказал Моравецкий, упорно глядя на пепельницу.

Шульмерский с минуту продолжал сверлить его любопытным, оценивающим взглядом.

– А то кого же? Уж не их ли? Они вас утопят вместе с Дзялынцем. Этот тоже хорош – ведь продувная бестия, а в сотый раз ляпнул глупость и подвел нас всех. И после него первой жертвой будете вы. Думаете, Ярош вас пощадит? Это хитрая лиса. Постылло опасен тоже, ему пальца в рот не клади. А остальные – Сивицкий и эта девчонка – в решительную минуту наберут воды в рот и не пикнут. Я их знаю! Партийная дисциплина… Притом, – он понизил голос, – нам сильно повредила эта история с листовкой…

Моравецкий удивленно поднял голову: он ничего не знал о листовке.

– Да неужели не знаете? – ахнул Шульмерский. Потом сострадательно вздохнул и прищурил левый глаз в знак того, что ему понятна причина такого забвения всего окружающего. Но правым глазом он так и впился в лицо Моравецкого и шопотом стал рассказывать, что в старших классах ходит по рукам листовка, в которой молодежь призывают к сопротивлению. Зетемповцы перехватили несколько штук и принесли директору.

– Понимаете? – Шульмерский сопел от возбуждения. – Подпись на этих прокламациях «Меч». Надо решаться! Нас призывают быть готовыми, мобилизовать все наши моральные силы, ибо война на носу… А вы еще раздумываете! Я…

Шульмерский вдруг запнулся, как будто блеск очков Моравецкого ударил ему в глаза.

– Вы что-то сказали? – он тревожно кашлянул. – Я не расслышал…

– Уходите! – повторил Моравецкий.

Шульмерский наклонился вперед. Он побагровел и открыл рот, словно ему воздуха не хватало. Потом поднялся и стал осторожно пятиться к двери.

– Живее! – процедил сквозь зубы Моравецкий.

Уже надев пальто и собираясь выйти, Шульмерский медленно повернул голову к Моравецкому, который стоял за ним и ждал.

– Вы мне так ничего и не скажете? – буркнул он уныло и злобно.

Моравецкий, упорно глядя на его красное мясистое ухо, легонько подтолкнул его к двери.

– Пожалуй, не скажу, – отозвался он устало. – Хотя следовало бы! – И отер руки о полы пиджака.

– Каналья! – проворчал Моравецкий. Он стоял на улице, бормоча что-то себе под нос, и вдруг заметил, что прохожие оглядываются на него. Ладони у него были мокрые, потому что он все время вытирал их о пальто. Дождь, смешанный с мелким снежком, журча поливал его шляпу. Увидев перед собой высокое темное здание с рядом освещенных окон, он с удивлением осмотрелся и тут только сообразил, что добрел до самой Мокотовской и стоит перед школой. Светились окна на третьем этаже… Сейчас четверть седьмого. Наверное, это Лешек Збоинский собрал там свой фотографический кружок. Моравецкий улыбнулся, вспомнив его звонкий голос: «До свиданья, пан профессор!»

Постояв, он медленно вошел в школьные ворота.

3

Директор Ярош, выходя из школы, разминулся с высоким мужчиной, шедшим ему навстречу. Он даже слегка задел его, проходя мимо, но только потом сообразил, что то был Моравецкий, и невольно остановился: его кольнула мысль, что Моравецкий может подумать, будто он его нарочно «не узнал». И, конечно, он это свяжет с недавними происшествиями в школе и сочтет за пренебрежение или умышленное оскорбление. Ярош крепче сжал ручку портфеля. У человека тяжело больна жена… Не вернуться ли под каким-нибудь предлогом? Он еще застанет Моравецкого в раздевалке. Одно мгновенье Ярош колебался, но затем решил, что Моравецкий, вероятно, тоже его не узнал: ведь в подворотне темно.

Было уже около половины седьмого: сегодняшнее партийное собрание продолжалось три часа. В ушах у Яроша еще звучала запальчивая речь Сивицкого, прерываемая холодными репликами Постылло, и несмелые слова Небожанки, чей взгляд он все время ощущал на себе. Дело тянулось вот уже два месяца, а партийная организация до сих пор не составила себе определенного мнения. Сейчас Ярош мысленно собирал воедино все факты: столкновение учеников с Дзялынцем, педагогический совет, выходка Моравецкого, листовки… Он словно видел еще перед собой эту смятую бумажку с неясно напечатанным текстом, которую принес ему бледный от волнения зетемповец Кузьнар. На прошлой неделе два экземпляра той же листовки были найдены в библиотеке на полке, засунутые между книгами. Обнаружил их ученик Арнович.

Ярош жил на Польной улице, за два дома от площади Унии. Ожидая автобуса номер 117, он смотрел на освещенные окна школы. Классы, коридоры, мастерские, лаборатории… Несколько сот мальчиков, которых ему доверили. И вот кто-то приносит сюда пачку листовок в портфеле или в карманах. Кто-то, полный ненависти. Ярош с тягостным чувством смотрел в окна школы. Мысль, что завтра этот неизвестный враг может опять прийти сюда, вдруг стала нестерпима. Он снова с трудом поборол желание вернуться, остаться в школе на ночь, сторожить… Ведь здесь – вся его жизнь. Нет, не только его! Тысяча жизней и тысячи, тысячи дней, действий, слов, которые эти мальчики, покидая навсегда школу, понесут с собой в цеха, аудитории, клубы, учреждения. Они будут учить, строить, лечить. Некоторые тоже станут педагогами, другие займут передовые посты в промышленности и науке, на кафедрах и в проектных организациях… Он видел в своем воображении прекрасную обширную страну, в которой будут хозяйничать его мальчики. Землю, на которой вырастут новые города и сады. Уходящий в небо дым заводов и фабрик, школы среди зелени.

Озабоченно поглядел он на темные стены школы: в июне отсюда выйдут шестьдесят выпускников. Сто двадцать нетерпеливых рук… «Все ли я сделал для них?» Он вспоминал одного за другим учеников двух последних классов – одиннадцатого «А» и одиннадцатого «Б». Но размышления его прервал подъезжавший автобус. Его толкнули вперед, и он очутился в набитой людьми коробке, мелко дрожавшей от гудения мотора.

Пятнадцать лет тому назад Станислав Ярош, тогда еще молодой учитель и «бунтовщик», сидя в жешовской тюрьме, несколько ночей беседовал с человеком, заключенным в той же камере. Это был тщедушный и седоватый мужчина с глазами мечтателя и худыми руками чахоточного. Полиции он был известен под фамилией «Буткевич», но настоящие имя и фамилия у него были другие, и он, познакомившись с Ярошем, через несколько дней сообщил их ему.

Ярош рассказал этому человеку свою биографию, делился с ним заветными мыслями. К марксизму он пришел давно, и арест, вырвавший его из жизни в разгар забастовки, стал для него переломным этапом: он понял все. Шагая по камере, Ярош с увлечением рассказывал соседу свою историю самоучки, который локтями пробил себе дорогу к свету из душного и темного подвала. В ту же ночь он попросил «Буткевича», чтобы тот, когда они встретятся на свободе, связал его с партией. Тот обещал. Но на другой день этого сотоварища по заключению, которому Ярош доверился, увели из камеры, и свиделись они опять только через полтора месяца, на суде, когда разбиралось дело Яроша: «Буткевич» выступал в качестве свидетеля обвинения. Своим тихим голосом он изложил все, что узнал в камере от самого Яроша.

Как-никак обещание свое этот субъект выполнил: связал Яроша с партией – вернее сказать, он вплотную столкнул его со всем тем, что через два года привело Яроша в партию.

С тех пор Ярош стал молчалив. В нем наглухо замкнулась какая-то дверь, и он долго приглядывался к человеку, раньше чем открыть ему свои мысли. Вспоминая лицо предателя, выразительное и симпатичное, он испытывал сильное замешательство, как осмеянный деревенский парнишка. Еще много лет это воспоминание вызывало в нем чувство мучительного стыда, унижения, бешенства. И на много лет этот урок оставил в его душе страх быть обманутым, стать опять жертвой предательства. Ярош и себя считал отчасти виноватым: зачем он сам, добровольно полез в расставленные наспех, кое-как силки? Тому предателю-профессионалу не стоило большого труда поймать его!

Долгое время Ярош в каждом новом лице бессознательно искал те памятные черты. Правда, с годами он поборол это в себе, но в его отношении к людям навсегда остался холодок недоверия. В особенности умные и живые глаза людей интеллигентных, их складная речь, красноречивые жесты и неотразимая быстрота соображения будили в нем тот давний страх и мысль о предательстве. Он становился молчалив и прятал глаза.

Когда зимой 1945 года, сразу после освобождения Польши, в школу на Зомбковской пришел учитель Адам Дзялынец, Ярош охотно принял его: квалифицированные педагоги ценились тогда на вес золота. В Варшаве Ярош был новым человеком, но о Дзялынце слышал кое-что еще до войны. Он не сомневался, что это пилсудчик, но, если верить слухам, – пилсудчик «с социальными идеями». Честолюбив и, вероятно, даже карьерист, в учительской забастовке не участвовал, однако вредителем его никто не считал. К тому же Дзялынец слыл высокообразованным специалистом, одно время даже был кандидатом на университетскую кафедру.

Когда Дзялынец вошел в «кабинет» директора – холодную комнату без мебели в первом этаже, Ярош внимательно всмотрелся в него и, по своему обыкновению, тотчас отвел глаза. Перед ним стоял худощавый, узколицый человек с иронически сощуренными глазами. На нем был вытертый короткий полушубок, через плечо висела охотничья сумка. Он опирался на палку. «Шляхетский пилигрим», – неприязненно подумал Ярош. Но договорились они быстро. Беседуя с Дзялынцем, Ярош лишь изредка поднимал глаза от своей записной книжки. Он чувствовал на себе холодный, проницательный взгляд этого «потомственного» интеллигента, слышал ровный, мелодичный голос. Прощаясь, он сказал, пожимая руку Дзялынцу:

– Итак, начинаем работу с начала.

– Да, – с легкой усмешкой отозвался Дзялынец. – Увидим, что теперь из этого выйдет.

Ярош медленно поднялся по лестнице к себе на третий этаж и повернул ключ в замке. В квартире была тишина. Он бросил взгляд на вешалку: жена еще не вернулась. Она по вечерам читала лекции на курсах переподготовки медсестер и обычно возвращалась домой около десяти. Ярош вошел в свою комнату и зажег лампу на письменном столе. В квартире было холодно – третий день не топлено. Он сидел, накинув пальто на плечи, и задумчиво потирал руки. Есть ли какая-нибудь связь между появлением листовки и Дзялынцем, между поведением Дзялынца и Моравецким, между ними обоими и тем, кто принес в школу листовки?

Ярош мысленно проверял все свои действия. После жалобы зетемповцев на Дзялынца он, согласно решению дирекции, сообщил обо всем в Отдел народного образования. Там знали о Дзялынце: человек чуждый нам и с небезупречным прошлым. У Яроша спросили:

– А есть ли доказательства, что он ведет вредную агитацию?

Ярош не мог подтвердить этого. И вместо дальнейших пояснений ему рассказали, как обстоит дело с учительскими кадрами: давно не работающих стариков-пенсионеров снимают с пенсии, чтобы пополнить ими нехватку учителей в школах. – Решайте сами, – сказали Ярошу. – Если это человек ненадежный, учредите за ним строжайший надзор. Но имейте в виду: на его место мы сейчас никого вам командировать не сможем. Это дело мы передаем на вашу ответственность, товарищ Ярош.

Между бдительностью и верой в человека – только узкая тропка, и Ярош старался не забывать об этом. Он считал, что это путь каждого коммуниста, проторенный терпеливыми усилиями. Если бы он хоть раз свернул с нее, он счел бы это самым тяжким своим поражением. Конечно, люди меняются, растут, им нельзя отказывать в доверии. Ярош был от природы терпелив и способен верить в человека – эта вера во многих случаях его не обманывала; но в то же время он понимал, что слово «враг» – грозная правда, что правда эта часто ловко маскируется. И когда он в ком-либо чуял врага, он обрушивался на него со всей своей неуемной энергией. Люди знали тяжесть его мясистой, словно опухшей руки, мягкой только на вид.

Подозрения Яроша против Дзялынца основывались не столько на фактах, сколько на домыслах, собственных наблюдениях и мнении других людей, а прежде всего – на той инстинктивной антипатии, которую этот человек вызывал к себе: ему не доверяли не только зетемповцы, но и Сивицкий, и Небожанка, и даже сторож Реськевич, который раз сказал на собрании, что «эта лиса когда-нибудь плохо кончит».

Ярош снова вспомнил острые черты Дзялынца, взгляд его всегда прищуренных глаз, которым он словно оценивал собеседника. Дзялынец заметал следы, умел, когда нужно, извернуться, знал правила отступления. Вот как тогда на педагогическом совете… Тщательный подбор слов, четко сформулированные мнения, гибкий металлический голос – интересно знать, где он тренировался?.. А что за человек этот его приятель Моравецкий, не верующий в бога? Глаза у него скрыты за очками, выражения их невозможно уловить…

А ведь в начале их совместной работы Моравецкий Ярошу нравился, он в нем чувствовал союзника! Они понимали друг друга с полуслова, как люди, всецело преданные общему делу. Ярош тогда не задумывался над тем, что за человек Моравецкий и какие у него взгляды, – ему казалось несомненным, что оба они смотрят на вещи одинаково, и он не раз подавлял в себе невольный порыв сердечности, как бы опасаясь, что Моравецкий удивленно поднимет брови.

Долгое время Ярош не интересовался вопросом, что связывает Моравецкого и Дзялынца. Знал только, что они – старые знакомые. Но когда ему начали доносить об ехидных замечаниях по адресу правительства и партии, которые Дзялынец позволял себе в тесном учительском кругу, – Ярош забеспокоился. Человек, которому он доверял, дружен с таким субъектом! Постылло сообщил ему, что Дзялынец – частый гость в доме Моравецких. Ярош не любил Постылло и с легким неудовольствием принял от него за два месяца перед тем заявление о приеме в партию. Но новость, сообщенная Постылло, его ужалила. Его, Яроша, Моравецкий за все годы их совместной работы ни разу не приглашал к себе. Правда, и ему тоже не приходило в голову звать в гости Моравецкого – у него было слишком мало свободного времени. Раз в неделю, обычно в воскресенье, они с женой выбирались в театр, или на выставку, или в музей. И даже в такие дни Ярош после вечернего чая работал допоздна у себя в комнате.

После всех этих новостей Ярош стал избегать Моравецкого, обращаясь к нему только тогда, когда это было крайне необходимо, – и ожидал, что этот человек, которому он еще недавно готов был доверить руководство школой, сам потребует от него объяснений или откровенного разговора. Ярош ждал этого с присущим ему угрюмым терпением, – но тщетно. Постылло, частенько наведывавшийся в директорский кабинет, уверял, что Моравецкий ведет в школе двурушническую политику, маскируясь гораздо лучше, чем дерзкий болтун Дзялынец. Ярош не склонен был верить всякому слуху, однако в нем в конце концов проснулись подозрения и обида на Моравецкого. Он чувствовал себя обманутым. Старый страх предательства, ненавистное воспоминание о тюрьме снова ожили в нем. Моравецкий, этот мудрый великан с его спокойной иронией, не похож был на провокатора, но Ярош, наученный горьким опытом, не доверял внешнему впечатлению. Встречая взгляд Моравецкого, он всякий раз быстро опускал глаза, словно боясь, что тот сделает попытку восстановить их прежнюю близость. В глубине души он уже считал его человеком противного лагеря и даже с трудом заглушал звучавшее в мозгу слово «враг».

Когда дирекция в конце сентября сняла Дзялынца с должности классного наставника в десятом «А», Моравецкий пришел к Ярошу с протестом. Ярош из-под опущенных век приметил его огорченный вид. – Вы не умеете пользоваться правом прощать ошибки, – с расстановкой говорил Моравецкий, сидя перед ним у стола и сложив руки на животе. А Ярошу хотелось сказать: «Вот ведь для этого разговора со мной у вас нашлось время?» Но он, не поднимая головы, возразил только, что дирекция решила назначить классным наставником в десятом «А» доктора Гелертовича.

Через минуту, когда Моравецкий вышел, Ярош уже пожалел, что не удержал его. Но в последовавшие за этим дни их снова разделили всякие, на первый взгляд, мелкие недоразумения, стычки на заседаниях педагогического совета, а главное – тот добродушно-шутливый тон, каким Моравецкий возражал против политических мероприятий дирекции. И в душе Яроша росла глухая неприязнь к нему. Некоторые учителя, как, например, Агнешка Небожанка и доктор Гелертович, защищали Моравецкого, говоря, что он хороший человек и недаром ученики его так уважают. Ярош слушал их молча, уткнув нос в свою записную книжку. Может быть, это только означает, что Моравецкий сумел ловко опутать их всех и внушить доверие к себе? А если нет? Если он, Ярош, несправедлив к Моравецкому? Он припоминал свое отношение к Моравецкому с самых первых дней: неужели он виноват перед этим человеком? Как же так вышло? Этого Ярош не мог припомнить. Ему казалось, что он выбирал всегда единственно возможные слова и решения – иных он не знал. «Чего надо этому Моравецкому? – спрашивал он себя. – Уж не хочет ли он у нас в школе олицетворять собой совесть, которая выше политики? Если это так, то нам скоро придется с ним расстаться».

Так Ярош приходил к выводу, что ему не в чем себя упрекнуть. Однако он на этом не успокоился. Его одолевали сомнения, сделал ли он все, чтобы правильно понять Моравецкого. Каждый коммунист должен внимательно относиться к людям, и партия не может не считаться с разнородностью характеров, сложностью человеческой психики. Ярош понимал, что, пока он не выяснит причин поведения Моравецкого, он не вправе осуждать его. И желая, чтобы суждение его было человечным и справедливым, Ярош стремился узнать правду о Моравецком – не так же она глубоко скрыта, чтобы ее нельзя было увидеть! Он хотел знать ту правду, которая определит место Моравецкого в жизни и либо укажет путь к нему, либо отрежет этот путь навсегда и решит его участь. Вот такую правду о человеке необходимо знать партии, и она не должна ошибаться! А узнать ее она может лишь через своих людей, и потому мудрость члена партии каждый день подвергается испытаниям. Такого рода испытание Ярош сейчас хотел выдержать и сознавал всю его трудность.

Его мясистые руки лежали на столе в круге света, падавшего от лампы. «У Яроша медвежьи лапы», – сказал о нем кто-то, а он случайно подслушал это.

Он был мрачен. Как к нему относятся ученики? Он знал, что они его уважают, но в их любви не был уверен. Он редко улыбался, его упрекали в отсутствии «чувства юмора». Ему и в самом деле недосуг было шутить и балагурить, да и не силен он был в этом. Порой он упрекал себя, что не умеет подойти к мальчикам, хотя бы так, как это сумел, например, Моравецкий.

«Если оставить его одного, – пришла неожиданная мысль, – тогда те заберут его в лапы – и пропал Моравецкий!.. Но если он наш враг? Тогда, защищая его, мы защитим врага…»

Ярош потянулся за лежавшим на столе портфелем. Между страницами учебника биологии лежала листовка, одна из трех найденных в школе. Две другие он отослал в Отдел государственной безопасности.

Расправив на столе измятый листок, он сидел над ним сгорбившись и долго, упорно вглядывался в строчки, как будто надеялся увидеть след невидимой руки, писавшей их.

Только резкий звонок в передней вывел его из задумчивости. Открыв дверь, он с удивлением увидел школьного сторожа Реськевича, который втащил за собой заплаканного Томалю, ученика седьмого класса «Б».

– Вот какое безобразие, товарищ директор! – пропыхтел, задыхаясь, Реськевич. – Мерзость и больше ничего! Пришлось идти к вам! Стой смирно! – буркнул он Томале. – Сейчас все вам расскажу, товарищ директор.

– Что случилось? – спросил Ярош, впуская обоих в комнату.

Реськевич сел, расправив полы мокрого пальто. Томаля стоял, опустив голову, и хлюпал носом.

– Садись, – сказал ему Ярош. И повернулся к Реськевичу: – Ну, говорите, я вас слушаю.

– Убираю я, товарищ директор, учительскую на третьем этаже, – начал со вздохом Реськевич, беря предложенную ему папиросу. – А тут прибегает за мной дворникова дочка: кокс привезли, надо вниз идти. Ну, я побежал, а дверь оставил открытой. Не прошло и четверти часа, как я вернулся, потому что за выгрузкой дворник обещался присмотреть. Захожу в учительскую и в дверях сталкиваюсь с ним, – он мрачно указал на Томалю. – А на столе, на самой середине, лежит вот это…

Реськевич извлек из кармана помятый листок и, положив его перед Ярошем, торжественно заверил «товарища директора», что за четверть часа до его возвращения в учительскую на столе не было ничего – он собственноручно сметал с него пыль.

Ярош бросил взгляд на листовку: тот же текст, но отпечатан более четко.

Он пытливо посмотрел на Томалю и тихо спросил:

– Что ты делал в учительской?

Томаля весь трясся от сдерживаемых рыданий.

– Я ничего не знаю, пан директор, – сказал он всхлипывая.

– Тебя спрашивают, что ты там делал? – прикрикнул на него Реськевич.

Томаля, заикаясь и давясь слезами, начал объяснять, что на третьем этаже было собрание фотографического кружка. Он вышел на минутку в уборную и, возвращаясь, увидел, что дверь в учительскую открыта. – Я только заглянул туда и сразу ушел, – пропищал Томаля. – А тут пан Реськевич…

– А почему же ты так меня испугался? – перебил его Реськевич, нагибаясь вперед. – Так перетрусил, как будто самого чорта увидел?

Томаля не отвечал. Стоял, повесив голову, и плакал уже не так громко.

– Это ты положил на стол листовку? – спросил его Ярош спокойно. – Сознавайся. Все улики налицо, Томаля. Ты можешь свою вину смягчить только тем, что скажешь всю правду.

– Или я, или он, – мрачно пробормотал Реськевич. – Никого больше там не было.

Томаля опять разревелся. Закрыв лицо рукавом, он сквозь слезы клялся, что ничего не знает. Потом, с жестами старой трагической актрисы, хотел упасть на колени, но сторож дернул его за руку и гаркнул:

– Ты тут комедию не ломай! И перестань реветь, слышишь, сопляк?

Томаля моментально успокоился. Шмыгнул носом и, глядя исподлобья на Яроша, сказал шопотом:

– Я ничего не сделал, товарищ директор. Там, наверное, был еще кто-то…

– Кто же? – грозно остановил его Реськевич. – Говори сейчас, что знаешь!

– Я видел, как по коридору проходил профессор Моравецкий, – сказал Томаля чуть слышно. И опять затрясся, застучал зубами.

Ярош посмотрел на вытаращившего глаза Реськевича. Долгую минуту в комнате царила тишина, только дождь плескался по карнизу крыши.

– Можешь идти, – промолвил Ярош. – Ступай прямо домой. Завтра после уроков мы еще с тобой поговорим.

По уходе Томали Ярош и Реськевич некоторое время молча сидели друг против, друга. Сторож шумно дышал через нос и ерзал на стуле.

– Ну, что вы на это скажете? – спросил, наконец, Ярош.

– Не знаю, – глухо отозвался Реськевич. – Ничего уж теперь не знаю. Я… я профессора Моравецкого уважаю, товарищ директор.

И вдруг открыл рот, словно ему воздуха не хватало.

– Товарищ директор, – произнес он шопотом. – Порядка ради я обязан вам доложить…

– Ну? – внимательно глянул на него Ярош.

– Обязан доложить… Когда я ходил вниз распорядиться насчет кокса… мне навстречу попался профессор Моравецкий. На площадке между вторым и третьим этажами. Он меня в темноте не узнал. А я торопился, товарищ директор…

4

На перемене к Антеку Кузьнару, стоявшему с Вейсом у аквариума, подошли Збоинский и Тарас. Збоинский с торжественной миной сказал:

– Поздравляю, Кузьнар! Твой старик награжден орденом «Знамя труда» за перевыполнение плана.

– Об этом сегодня пишут во всех газетах, – добавил Тарас, приглаживая волосы ладонью.

Они с интересом смотрели на Антека, а он, покраснев, ответил, что из коллектива Новой Праги III человек двадцать получили правительственные награды.

– Но «Знамя труда» – только твой старик, – с чувством возразил Збоинский.

– У Видека из восьмого «Б» есть сегодняшняя «Трибуна», – пояснил Тарас.

Безмятежно улыбаясь, он сделал у себя за спиной едва заметный жест – и вдруг, неизвестно откуда, между ними появился Видек с газетой в руках.

– Поздравляю, Кузьнар, – шепнул он застенчиво.

Антек в явном смущении сунул руки в карманы. А тут еще, как на грех, к ним подошел кларнетист Шрам. И все мальчики смотрели на Антека с восторженным удивлением, поминутно косясь на его грудь, как будто на ней сверкал орден на красной ленточке.

К счастью для смущенного Антека, в конце коридора вдруг поднялся шум: там Реськевич, окруженный ватагой четвероклассников и пятиклассников, с остервенением размахивал половой тряпкой. Сквозь эту шумную толпу пробрался Свенцкий.

– Что там такое? – спросил у него Кузьнар.

– Да ничего, – равнодушно ответил Свенцкий. – Реськевича опять заперли в уборной.

Выяснилось, что сторож просидел там с полчаса, пока, наконец, преодолев естественное чувство стыда, не начал барабанить кулаками в дверь. Теперь его пробовали обратно втолкнуть туда.

Разогнав табун озорников, зетемповцы опять сошлись у окна около аквариума. Свенцкий утер вспотевший лоб и толкнул локтем Антека.

– Мы размениваемся на мелочи. А главного до сих пор не сделали.

Антек нахмурился.

– Завтра ты сможешь поговорить об этом на собрании.

– Поговорить мало, – Свенцкий надул губы. – Мы будем языком болтать, а завтра опять появится эта свинская листовка. Остерегайтесь самоуспокоенности!

– С ума ты сошел, жирный боров? – рассердился Збоинский. – Не знаешь, сколько нами сделано?

Свенцкий смерил снисходительным взглядом его миниатюрную фигурку.

– На твой рост, сынок, этого может и достаточно, – проговорил он. – А для меня – мало. Где результаты?

Уже готов был разгореться бурный спор, но прозвенел звонок на уроки. В дверях учительской появился Моравецкий. Вейс и Антек быстро переглянулись, потом молча проводили его глазами, пока он не скрылся в конце коридора.

– Скверно выглядит, – прошептал Вейс. – И опять пришел небритый!

Затрещал второй звонок. Они проскользнули в класс за спиной Гелертовича, который как раз в эту минуту входил туда с журналом подмышкой.

Нет, Стефан Свенцкий был неправ. Он, как всегда, был слеп и глух к политическим победам и видел только промахи и недочеты. Узнав о листовках, он взбеленился. Товарищи никогда еще не видели его в таком состоянии. Он метался по классу, бормоча страшные обвинения, ругая и себя и всех других. У него даже нос побелел от злости, когда он, заикаясь, вопил о позоре, которым покрыла себя зетемповская организация.

– Ничего вы не понимаете! Ни черта! Ведь мы допустили в школу врага! Теперь все, что сделано до сих пор, пошло насмарку! Слышите? Насмарку! Во всей Польше призывают к бдительности! Что я говорю – во всей Польше! На третьей части земного шара! Вы газеты читаете? Я вас спрашиваю, вы читаете газеты? Знаете, что творится в Корее, во Вьетнаме? Может быть, вы себя успокаиваете, что это далеко и нас не коснется? Что товарищ Сталин за всем уследит и обо всем позаботится? Значит, раз он на посту, так можно свалить ему на плечи еще и это дело с листовками? Так, что ли? Надо было меня слушать, когда я вам твердил о значении каждого малейшего звена в революционной цепи… Да разве меня слушают?.. Эх, да что говорить, я тут тоже виноват! – простонал он и отвернулся. Мальчики, однако, успели заметить, что у Стефана глаза полны слез, и никто не возразил ему ни слова. Все сидели угнетенные.

Как ни старались зетемповцы держать это в секрете, весть о листовках, найденных в одиннадцатом классе «А» и в библиотеке, облетела все четыре этажа школы.

Первым обратился к Антеку Кузьнару маленький Видек из восьмого «Б» и тонким, прерывающимся от волнения голоском заявил, что зетемповский актив его класса не может сидеть сложа руки.

– Мы этого так не оставим, Кузьнар, – говорил Видек, воинственно тряся хохолком. – Нельзя этого допускать! Завтра созываем классную ячейку. Тут затронута наша честь. Заверяю тебя, что мы выжжем измену каленым железом! – Тут Видек выпятил узкую грудку.

Затем пришел верзила Шрам и не спеша, словно жуя что-то своими широкими челюстями, сообщил Антеку, что зетемповцы одиннадцатого «Б» решили найти виновника гнусного дела. – Ты меня знаешь! – говорил Шрам. – Уж если я обязуюсь что-нибудь сделать… – и выдвинул подбородок. Антек обещал прийти на их собрание.

В тот же день приходили делегаты и от других классов. На переменах у аквариума беспрерывно совещались. Мальчики подходили к Антеку, с торжественной серьезностью жали ему руку, докладывали о постановлении актива, просили инструкций, а уходя, опять пожимали руку Антеку. Когда вблизи появлялся кто-нибудь из компании Кнаке и Тыборовича, наступало враждебное молчание. Антек исподлобья недоверчиво следил за ними. Улик против них не было. Два ученика клятвенно уверяли, что Тыборович вместе с ними вошел в класс и нашел подброшенную листовку. И, если верить им, он был поражен не меньше, чем они. А Кнаке в эти дни не ходил в школу: он уже две недели лежал в постели, заболев гриппом.

– Тем хуже, – говорил Свенцкий на заседании бюро ЗМП. – Если никто из них не виноват, – значит враг раскинул в нашей школе целую сеть и вредителей больше, чем мы предполагали.

Збоинский, нахмурив брови, объявил, что листовки следует послать на дактилоскопическое исследование.

– Это – новейший способ, – уверял он. – Я читал, что во Франции таким способом поймали одного горбуна, который убивал невинных девушек. Надо только взять у всех отпечатки пальцев.

Свенцкий даже затрясся от хохота.

– Послушай, малыш, – сказал он с презрительной жалостью. – Ткни себя пальцем в лоб, чтобы получился отпечаток. Ты соображаешь, через сколько рук прошла эта бумажонка с того дня, как ее подкинули?

На собрании обсуждали вопрос, не следует ли обыскивать все портфели при входе в школу? Каждый, раньше чем снять в раздевалке пальто, должен будет открыть свой портфель и вывернуть карманы. Сначала все с жаром ухватились за этот проект. Но Антек только пожал плечами и сказал, что это делу ничуть не поможет, а в школе создаст неприятную атмосферу.

– Тем это было бы только на руку, – добавил он неохотно. И все в душе с ним согласились.

Говоря «те», Антек имел в виду не только Кнаке и Тыборовича. Он ясно отдавал себе отчет, что они не одиноки. В своей работе зетемповцы часто наталкивались в школе на глухую безымянную вражду. Сколько раз у активистов попросту руки опускались! Сколько дел, организованных их самоотверженными усилиями, умирали в зародыше, словно убитые морозом! В каждом классе существовали какие-то подпочвенные источники недоброжелательства или пассивного сопротивления. – Я предпочитаю иметь дело с явными врагами, как, например, Кнаке, – говорил порой Антек, – а не с такими, которые издеваются у тебя за спиной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю