355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Казимеж Брандыс » Граждане » Текст книги (страница 33)
Граждане
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:44

Текст книги "Граждане"


Автор книги: Казимеж Брандыс


Жанр:

   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 39 страниц)

– Вот как? – шепнула Агнешка.

Она видела сейчас только кучку мелких камушков на земле у скамьи и воробья, прыгавшего по гравию.

– Передай ему привет.

– А его сейчас нет. – Бронка говорила медленно, как бы с усилием. – Уехал в район. Он просил это тебе передать. Понимаешь, ему непременно нужно было ехать.

Агнешка слушала, затаив дыхание. В голосе Бронки звучала какая-то горькая решимость. И вдруг тень мучительной догадки мелькнула у Агнешки. Но она поскорее отогнала ее. Нет, вздор, этого не может быть!

– Павел мне нравится, – продолжала Бронка спокойно и строго. – Он хороший парень. Но знаешь, Агнешка, к нему надо уметь подойти. Его легко обидеть, задеть за живое… Павлу нужно самому до всего дойти. И мне кажется, – в последнее время его что-то сильно мучило.

– Я этого не знала… – пробормотала Агнешка, не совсем уверенная, что говорит искренно.

Обе замолчали. В листьях ближнего тополя вдруг сердито расшумелись птицы. Бронка захлопнула книгу.

– Ну, мне пора, – она мужественно улыбнулась. – Янек уже, верно, в отчаянии. Боимся, что срежемся. До свиданья, Агнешка.

Она с непонятной застенчивостью избегала смотреть на Агнешку. Но, пройдя несколько шагов, оглянулась и помахала ей рукой:

– Не забывай нас!

По уходе Бронки Агнешку снова одолели тревожные мысли. Не все в их разговоре было ей ясно, но одно она понимала: то, что происходит, теснее и теснее связывает ее с Павлом и неотвратимо толкает к нему. Она уже почти не противилась этому. Ленивый шопот листьев и полосы солнечного света на дорожке настраивали ее снисходительно к собственной слабости, ласково напоминали о подавленных желаниях.

Агнешка закрыла глаза и, откинув назад голову, вслушивалась в звуки, глухо долетавшие из глубины сада. Они были похожи то на вздохи, то на тихий смех, радостный и немного беспокойный, они казались эхом того, что творилось в ее сердце. Она видела близко-близко смуглое улыбающееся лицо Павла с кудрявой прядью на виске. Хотелось протянуть руку и отвести эту прядку, но ею овладело блаженное бессилие, и она сидела как во сне, пока внезапный шум и топот не заставили ее встрепенуться.

Это от цветника бежали к ней ее мальчишки и орали, как бешеные. Агнешка вскочила, сразу поняв, что случилась какая-то беда. «Ксенжик!» – мелькнуло у нее в голове, и она уже искала глазами дыма, крови и огня.

Однако мирная картина вокруг ничем не напоминала ужасы Апокалипсиса. Мальчики, запыхавшись, толпились на дорожке и вырывали что-то друг у друга из рук.

– Он это выкопал из земли! – закричали они хором, когда Агнешка подбежала к ним. – Сам сознался! Выковырял проволокой!

И разом стихли, увидев выражение лица Агнешки.

Она держала на обеих ладонях едва распустившиеся бутоны розы «Gloria mundi» на гибких коротких стеблях, с корешками, облепленными землей.

– Такие молодые цветочки! – прошептала она. – Зачем он это сделал!

Ребята стояли потупившись, как будто не замечая, что две крупные слезы упали из глаз учительницы на влажные лепестки розы. Агнешка не могла удержать слез. Ей стало так жаль и себя, и цветов, и еще чего-то, чего она не умела назвать и с чем обошлись так же беспощадно, как с этими нежными бутонами.

Из-за куста терновника появился Ксенжик в шапке из листьев. Он остановился на безопасном расстоянии и с равнодушным видом гордо взмахнул своей проволокой.

– Эка важность – цветы! – бросил он небрежно. – Я был окружен дивизией эсэсовцев и должен был вырыть себе позицию для стрельбы. Ну, не плачьте, пани!

2

Антек перехватил нетерпеливый взгляд Лешека Збоинского и меланхолический, выжидающий – Вейса. Да и Шрам, растянувшийся на кровати Павла Чижа, настойчиво поглядывал на него исподлобья.

– Осталось еще четверть часа. – Антек с улыбкой покачал головой и указал на будильник. Перерыв они делали ровно в восемь. В ответ раздался тройной вздох.

В комнате было жарко, несмотря на опущенную штору. Вот уже целых три часа мальчики повторяли историю. Сегодня спрашивал Свенцкий. Он сидел на краю чертежного стола и, ожидая ответа на очередной вопрос, с неумолимым видом болтал ногой.

– Что ты можешь сказать, малыш, о малоземельном крестьянстве в Королевстве Польском?

Он буравил глазами Збоинского, который сидел на полу и разматывал какой-то обрывок шнурка.

– Ничего не скажу. Вопрос дурацкий.

Свенцкий ядовито усмехнулся:

– В прошлом году Баобаб задал его на выпускных экзаменах.

Наступила подозрительная тишина, в которой слышно было, как зевнул Шрам.

– Вейс? – бросил Свенцкий и сложил руки на животе, явно подражая Моравецкому.

Вейс перечислил три категории малоземельных крестьян.

– Мало, – отрезал Свенцкий. – Их было шесть. Плохо подготовились, товарищи!

Все сердито косились на него. Он задавал вопросы, не заглядывая в книгу, и способен был цитировать на память целые страницы из учебников.

– Мелкая шляхта, – пробормотал Збоинский. – И… того…

– Ну?

И крестьяне, освобожденные от барщины, – подсказал Антек.

– А еще? – холодно настаивал Свенцкий.

– А еще то, что ты – палач! – буркнул Збоинский, сильнее дернув шнурок.

Свенцкий вертел большими пальцами, пронизывая всех по очереди инквизиторским взглядом.

– А челядь, а коморники? – процедил он злорадно. – До 1864 года они были безземельные, позднее им, согласно указу, дали ничтожные наделы. Это надо помнить, дети мои! А сейчас товарищ Шрам нам расскажет о расслоении сельского населения по мере развития капитализма.

Шрам зловеще фыркнул и объявил:

– Если вы сию же секунду не устроите перерыва, я из этого борова котлету сделаю!

– До восьми еще одна минута, – возразил Антек.

Збоинский в тот же миг запустил в него сандалией.

Поднялась суматоха, сандалия угодила в будильник, и он начал звонить. Все дружно загоготали.

– Твое счастье! – крикнул Шрам Свенцкому. – Слышишь, что я тебе говорю, толстяк? Твое счастье, что не пришлось мне за тебя приняться!

Шрам был в одних гарцерских трусиках, без рубашки. Он встал в позу посреди комнаты и, ударив себя кулаком в голую грудь, начал звучным голосом скандировать:

 
Завтра, значит.
      Ну, не сдобровать им!
Быть
      Керéнскому
            биту и ободрану!
Уж мы
      подымем
            с царевой кровати
эту
      самую
            Александру Федоровну.
 

Шрам был не только кларнетистом: он славился в школе и как хороший чтец. Любил декламировать Маяковского и часто делал это на переменах, поставив ногу на стул и зажав в левой руке недоеденный огурец, а правой отбивая такт на кафедре.

Мальчики слушали его с блестящими глазами. Даже Свенцкий и тот перестал пыжиться и кивал головой после каждой строфы. Шрам восхищал их своим голосом, гулким, как барабан, и выразительной жестикуляцией. Отрывки из поэмы «Хорошо» он готовился читать на торжественном первомайском собрании у них в школе.

Заговорили о программе этого праздника. Школьное бюро ЗМП принимало деятельное участие в его организации.

– В нынешнем году нельзя провести торжественное собрание кое-как, – сказал Вейс.

– А я то же самое твержу уже три года! – подхватил Свенцкий.

Выступить с докладом они попросили Яроша. Три года подряд первомайский доклад делал Постылло, и весь зал изнывал от скуки, слушая его тщательно взвешенные фразы, подкрепленные в начале и в конце ходкими цитатами. Ярош, подумав, согласился и обещал подготовить доклад. – Но нам нужно, чтобы он был по-настоящему революционный, – нахально заявил ему Свенцкий. Ярош усмехнулся: – Не знаю, удастся ли это мне, но, конечно, постараюсь.

– Я бы на его месте за такие слова дал тебе в зубы! – возмутился Збоинский, когда они вышли из кабинета директора. – Ляпнуть такое человеку, который сидел в санационной тюрьме!

Но Свенцкий, ничуть не смутившись, возразил, что напомнить никогда не мешает. В программу, кроме доклада Яроша, включили и чтение отрывков из повести Горького «Мать», и сцену из «Кордиана и Хама», которую разыграют члены драматического кружка. Потом Маяковский в исполнении Шрама и коротенький доклад о творчестве этого поэта – его обещал сделать Вейс. А в заключение школьный хор исполнит ряд революционных песен польского пролетариата, начиная от самых старых, песен первых борцов с царским самодержавием, и кончая новыми песнями Народной Польши. Хор уже несколько недель репетировал после уроков, и на Мокотовской в апрельские вечера прохожие останавливались перед темным высоким зданием школы, из открытых окон которой гремела песня, рушившая троны.

– Да, в этом году первомайский праздник будет у нас очень неплохой! – удовлетворенно сказал Збоинский.

– И притом без Постылки! – со смехом ввернул Шрам.

А Свенцкий весело свистнул:

– Да, сынок! Постылке сейчас туго приходится, ох, как туго!

– Авось, он, наконец, в настоящем свете увидит свою грязную душонку, – сказал Антек, поднимая плечи. – Не мешало бы!

Вейс недоверчиво покачал головой.

– Сомневаюсь. Такие, как он, на самокритику не способны. Они только в чужие души умеют запускать глаза.

– Свои крысиные глазки, – добавил Збоинский.

Мальчики помолчали задумавшись. Вдруг Шрам сказал:

– Разве такому место в партии? С политической стороны как будто все в порядке, а все-таки он скотина.

Разговор опять прервался. Через некоторое время Вейс пробормотал:

– Я бы голосовал против него.

– Я тоже.

– И я.

– И я, – подхватил Антек. Он включил радио. Раздались звуки рояля.

– Выключи! – вполголоса скомандовал Свенцкий. – Еще рано. Начнется в половине девятого.

Все посмотрели на радиоприемник, потом на будильник. Снова помолчали.

Только Шрам все никак не мог успокоиться и ругал Постылло:

– Откуда в человеке берется столько злости? Вы его не знаете так, как я, – ведь четыре года я был его учеником. Слава богу, что не больше! И почему он такой вредный, – для меня загадка. – Шрам выпятил нижнюю губу и так наморщил лоб, что вихор свесился ему чуть не на брови.

– Должно быть, из-за низкого роста, – предположил Збоинский. – Говорят, такие карлики всегда очень озлоблены.

Комната так и загудела от громкого хохота. Свенцкий чуть не упал с чертежного стола. – Ох, крошка! – стонал он от восторга. – На этот раз ты превзошел себя!

Шрам выл басом, лежа на полу.

Збоинский сперва покраснел от гнева, но потом и сам засмеялся. Он был ростом не выше полутора метров.

– А Видек молодец, хорошо выполняет задания, – сказал Антек, когда все, наконец, успокоились. – В воскресенье берем его с собой на матч.

– Билеты Тарас достанет? – полюбопытствовал Свенцкий.

– Нет, он через Басю больше доставать не может. С ней у него все кончено.

– Он теперь достает пропуска на просмотры в кино, – сообщил Збоинский. – За Вандзей ухаживает. Такая блондинка из музыкальной школы. Ее сестра служит в «Польском фильме».

– Ну и ловкач! – восхитился Шрам.

– Я считаю, что нам нельзя этим пользоваться, – сказал Антек. – Хотя бы потому, что мы подадим дурной пример таким, как Видек.

Его товарищи многозначительно переглянулись.

– В принципе… гм… ты прав, конечно. – Збоинский сделал сокрушенную и елейную мину. – Но видишь ли, Антечек, Тарас обещал в четверг повести нас на «Чудо в Медиолане». Так, может, в виде исключения…

– Это замечательный фильм, Антек, – меланхолически вставил Вейс.

Свенцкий поддакивал им, вертя головой, как наседка.

– Я пойду. И тебе, Кузьнар, советую. В конце концов, можно взять с собой и Видека.

– Он безусловно этого заслуживает, – подтвердил Збоинский. – А Тарас через Вандзю добудет шесть пропусков. Ну?

– Смотри не лопни от такого количества принципов, – язвительно добавил Свенцкий. – Это нас очень огорчило бы.

– Ладно, чорт с вами, – рассмеялся Антек, целясь в Стефана сандалией Лешека Збоинского. – В четверг поведем Видека на «Чудо в Медиолане». А сейчас – за работу. Ни слова больше, не то изобью!

Анджей Видек прославился в школе тем, что на уроке истории в седьмом классе мужественно выступил против Постылло.

Произошло это неделю назад. Моравецкий в тот день попросил освободить его от нескольких уроков, так как должен был пойти в жилищный отдел: какой-то ретивый администратор вздумал «уплотнить» его, вселив к нему в однокомнатную квартиру семью из трех человек. Вооружившись справкой от дирекции школы, Моравецкий отправился убеждать этого представителя власти, что он лишает его возможности работать дома, тем более, что кухня очень маленькая и в ней даже одну кровать с трудом можно было бы поместить.

По вторникам в обоих восьмых классах – «А» и «Б» – история была вторым уроком. В «А» ее преподавал Моравецкий, в «Б» – Постылло. Ярош попросил последнего заменить сегодня Моравецкого и дать общий урок для обоих классов. Постылло с большой готовностью согласился.

Оба класса собрались в большом гимнастическом зале с расположенными амфитеатром скамьями. Семьдесят мальчиков свободно разместились в нем.

Постылло вошел тотчас после звонка, проверил взглядом, все ли встали, и медленно положил журнал на кафедру. По его глазам (так уверял потом Видек) заметно было, что намерения у него недобрые.

Вместо того, чтобы излагать новый урок, Постылло объявил, что сегодня будет повторение пройденного, и стал вызывать к доске одних только учеников Моравецкого. Он либо задавал им самые отвлеченные вопросы и в такой форме, что никто не понимал, чего он хочет, либо спрашивал подробности и даты, которых Моравецкий не требовал. После каждого вопроса в классе наступала мертвая тишина. Вызванный ученик молчал или бормотал что-нибудь неопределенное.

– Садитесь, – говорил тогда Постылло с иронической усмешкой и вызывал следующего, причем неизменно из того же класса «А».

Ученики обоих классов в каком-то оцепенении наблюдали за происходящим, ожидая, чем все это кончится. Было ясно, что Постылло задался целью осрамить Моравецкого. Он вызывал по журналу самых лучших его учеников и «топил» их каверзными вопросами. «Подлизы» на первых скамьях после каждого «садитесь» угодливо хихикали.

Седьмым Постылло вызвал к доске Рехнера, всегда задумчивого и серьезного паренька в очках, который больше всех своих одноклассников увлекался историей. Моравецкий был о Рехнере высокого мнения. Все знали, что Рехнер хочет по окончании поступить на исторический факультет. Знал об этом, разумеется, и Постылло.

Первый вопрос был: какое влияние имела дельта Нила на общественно-экономические отношения в древнем Египте?

Рехнер попросил дать ему подумать минуту, потом стал отвечать спокойным, ровным голосом. Оба класса вздохнули с облегчением: все были уверены, что на этот раз у Постылло не будет повода к язвительным усмешкам. В самом деле, учитель слушал Рехнера с холодной вежливостью, не глядя на него. Задал ему еще несколько вопросов, на которые Рехнер ответил так же толково и уверенно. Но, видимо, мальчик все-таки волновался – когда он случайно дотронулся пальцами до классной доски, на ней остались два влажных пятна.

– Достаточно, – перебил его Постылло. – Теперь, Рехнер, скажи мне еще одно: ты, конечно, считаешь, что хорошо подготовился?

– Думаю, что да, пан профессор, – ответил Рехнер с легким недоумением.

Постылло склонил над журналом гладко прилизанную голову.

– Кое-какие знания у тебя есть, не спорю. Но уровень твоего развития, Рехнер, весьма жалок.

– Не понимаю, – сказал Рехнер, с еще большим недоумением глядя через очки на учителя.

Постылло улыбнулся.

– В том-то и дело, что ты ничего не понимаешь! Садись. Сегодня я отметок не ставлю. Да, Рехнер, еще один вопрос: как оценивал твои успехи профессор Моравецкий?

– В полугодовой ведомости у меня «отлично», – ответил сбитый с толку Рехнер.

Постылло сделал иронически сострадательную мину и развел руками:

– Да-а, – протянул он, смакуя каждое слово, – в таком случае нечему и удивляться… Да, все совершенно ясно… Чего тебе, Видек?

Видек встал с третьей скамьи, напряженно выпрямившись, немного побледнев. Звонок, возвестивший в эту минуту конец урока, заглушил его слова. Но он повторил их:

– Вы не должны так поступать, пан профессор, – произнес он среди полной тишины. – Я… я протестую.

Постылло сошел с кафедры. Он тоже побледнел и одно мгновение прищуренными глазами в упор смотрел на Видека.

– Об этом мы с тобой поговорим в кабинете директора! – сказал он резко.

– Свинство! – громко проворчал кто-то в конце зала.

Постылло остановился на пороге. Он в эту минуту и в самом деле напоминал разъяренного хомяка.

– Встать! – скомандовал он, поджав губы.

Встали только несколько подхалимов на первых скамьях. По рядам пошел глухой ропот презрения.

– Я сказал: встать! – повторил Постылло тихо, а глаза его так и шныряли по лицам учеников.

Они стали подниматься медленно и неохотно, шаркая ногами. Когда все встали, раздался голос Видека:

– Налево кругом!

Человек двадцать вмиг поняли его и дружно повернулись спиной к учителю.

– Налево кругом! – повторил Видек высоким, звонким голосом.

Снова пошел по залу скрип скамей, шарканье. Трусов повертывали силой. Поднялся шум, толчея. Постылло выбежал из зала. Семьдесят учеников, все еще стоя спиной к двери, задорно и возбужденно грянули хором песню «Миллионы рук…»

– Очень недурно, Вейс! – одобрительно сказал Свенцкий. – По истории Польши ты мог бы хоть завтра сдать экзамен. А теперь, – с явным удовольствием обратился он к Збоинскому, – скажи мне, ошибка природы, что тебе известно о связи между польским и русским национально-освободительным движением в девятнадцатом веке?

Збоинский, косясь на него из-под растрепанного рыжего чуба, начал со связи партии «Пролетариат» с русскими революционерами.

– А до того? – спросил Свенцкий, качая головой. – До того, по-твоему, ничего не было?

Збоинский, промямлив что-то о Герцене и Ворцелле, запнулся и умолк.

– Ну? – грозно настаивал Свенцкий.

– Декабристы, – шопотом подсказал Вейс.

Свенцкий спрыгнул со стола.

– Да, декабристы, – заговорил он, шагая по комнате. – Декабристы… Помните, как о них сказал Моравецкий? «Пять славнейших звезд в истории Европы». Он любит про них спрашивать. Запомните хорошенько имена пяти повешенных: Рылеев… Пестель…

– Муравьев-Апостол, – басом подхватил Шрам.

– Бестужев…

– Каховский…

Вейс добавил тихо:

– Когда вешали одного из них – кажется, Пестеля, – веревка оборвалась. В таких случаях применяется закон о помиловании. Но его повесили вторично.

Наступило молчание. Свенцкий вдруг остановился посредине комнаты.

– Слушайте, – сказал он сердито. – Я хочу все понимать и знать. Ясно? Хочу мыслить и ничего не принимать на веру…

Он не договорил и отвернулся к окну. Никто не понял, зачем он это говорит.

– Внимание! – сказал Антек, включая радиоприемник.

Все посмотрели на будильник. Было ровно половина девятого. Раздался голос диктора:

– Через минуту мы будем передавать судебный процесс Адама Дзялынца и его сообщников, представших перед воеводским судом по обвинению во вредительских действиях, направленных против Народной Польши.

Глава шестая
1

Голос Дзялынца сначала показался Моравецкому каким-то новым, изменившимся, но не прошло и двух-трех минут, как он узнал знакомый ему уже столько лет холодный, металлический его тембр. Да, говорил Дзялынец.

Нелегко было Моравецкому освоиться с тем, что случилось. Голос, выходивший из небольшого эбонитового ящика, принадлежал человеку, который еще недавно, сидя вот тут, в кресле, брал из рук Кристины чашку чая. В этом самом кресле сидел Дзялынец несколько лет назад, слушая трансляцию судебного процесса фашиста Добошинского, обвиняемого в шпионаже. И когда огласили смертный приговор, он презрительно пожал плечами: «Бандит… Методы времен Барской конфедерации. Даже безумцы у нас какие-то косные».

Сначала Моравецкому показалось, что голос Дзялынца доходит непосредственно из зала суда, и суд происходит именно сейчас. Ясно слышно было шуршание бумаг на столе и глухое покашливание в публике. Только потом он сообразил, что это отдельные моменты процесса записаны на пленку, и то, что он слышит, происходило несколько часов назад.

В обрывки показаний Дзялынца через почти регулярные промежутки врывался баритон комментатора. Его объяснения имели характер обличительный, а временами саркастический. Этот третий голос – после голосов подсудимого и судьи – был как бы голосом невидимой инстанции, существующей наряду с законом, и с ним Моравецкому труднее всего было мириться. Быть может, потому, что диктор говорил с аффектацией второстепенного актера.

На вопрос председателя: – Обвиняемый, признаете ли вы себя виновным? – в радиоприемнике прозвучал ответ:

– Признаю, что я виновен с точки зрения законов, действующих ныне в Польше.

То не был голос сломленного человека. И жадно слушавший его Моравецкий испытал смешанное чувство облегчения и досады. Слова Дзялынца показывали, что он не отказался от борьбы и сохранил свободу воли.

Диктор сказал: – Обвиняемый с циничным спокойствием признался в своей предательской деятельности.

Моравецкий впился пальцами в ручку кресла. «Не подсказывай ты мне, – обращался он мысленно к комментатору, – не мешай мне самому судить этого человека».

В первый день процесса радиопередача была короткая: отдельные пункты обвинительного акта, несколько вопросов к подсудимым, их ответы. Обвинялось пять человек, и все признали себя виновными. Из них Моравецкий знал одного лишь Дзялынца. Кроме него, в этой группе был офицер довоенной армии, какая-то служащая, дочь помещика, и два деятеля правого подполья времен оккупации. Один из них сказал усталым, разбитым голосом: – Сознаюсь во всем и сожалею… Это было мое несчастье. – Вслед за его словами послышался кашель председателя. Потом заговорил диктор:

– Вот прошли перед нами пять политических банкротов, пять закоренелых врагов Народной Польши, участвовавших в обреченном на провал заговоре против власти рабочих и мирного строительства нашей родины. На первом плане в этой группе преступников – фигура Адама Дзялынца, интеллигента, педагога, который учил польскую молодежь ненавидеть Народную Польшу.

Моравецкий уже протянул было руку, чтобы выключить радио, но передумал и слушал дальше с закрытыми глазами. Опять охватило его то же странное смешанное чувство досады и мучительной виноватости.

«Это страшно, – подумал он. – Но он, по крайней мере, не лжет».

Смерть Кристины создала пустоту не только в жизни Моравецкого: и в душе его обнажилось уже давно существовавшее пустое место.

После похорон его повседневное существование стало бессодержательным и ощущалось им, как тяжкое, неживое бремя, которое сам он в редкие минуты раздумья называл «бременем пустоты». При более глубоком анализе он пришел бы к выводу, что это состояние – своего рода болезнь: из всех жизненных инстинктов сохранились в нем только физиологические да еще способность автоматически выполнять обязанности. Он ел, ходил на уроки, возвращался домой, опять ел. Никогда он не предполагал, что горе может быть так похоже на лень и скуку. Вокруг что-то делалось, происходили какие-то события, о них говорили, писали в газетах. Было бы преувеличением утверждать, что он оставался ко всему совершенно равнодушным. Нет, он слушал разговоры, читал хотя бы заголовки статей. Но внешние события доходили до его сознания смутно – быть может, глухие так воспринимают звуки. Иногда ему самому приходила мысль, что душа его как бы оглохла.

А порой казалось, что жизнь кончена, что смерть Кристины, как пожар, испепелила все. Сгорел весь архив его чувств, мыслей, воспоминаний. Осталась страшная свобода погорельца. В одну ночь он стал человеком от всего свободным, ни единой нитью не связанным с окружающим миром. И это, пожалуй, было самое худшее.

Первым живым существом, вторгшимся в его новое существование, была уборщица Вонсовская, сестра дворничихи. Моравецкий не протестовал, когда она однажды явилась наводить порядок в квартире. Он дал ей необходимые указания, разрешил выколотить ковер и с большим облегчением убедился, что женщина эта не болтлива. Он не помнил даже, какая у нее внешность. К его возвращению из школы комната была чисто прибрана, в кухне все вымыто до блеска, а на письменном столе стояла фотография Кристины, которую он наутро после похорон спрятал в комод среди белья, и подле нее – букетик одуванчиков. Моравецкий сел у стола, понюхал одуванчики и долго всматривался в фотографию. Хотел было опять убрать ее в комод, но не сделал этого. Решил только завтра сказать Вонсовской, чтобы больше не приходила.

Но на другой день он забыл о своем намерении. Проснулся рано, окно в комнате было открыто, и с улицы доносилось бренчание жестяных бидонов и веселый цокот копыт. Теплый ветерок шевелил штору. Моравецкий закрыл глаза, пытаясь оживить в памяти какой-нибудь день своего далекого детства, когда его будили такие же звуки. В кухне вдруг послышались мелкие шажки, кто-то там ходил и напевал. Моравецкому не хотелось открывать глаза. С минуту он лежал неподвижно и воображал, что это в кухне мать готовит дымящийся ячменный кофе, и можно опять зарыться головой в подушку. Но он скоро очнулся и пошарил на ночном столике, ища очки. Пришла мысль, что такие мгновения время неумолимой рукой отрывает от жизни: с годами человек перестает быть светочувствительной пластинкой, грубеет, становится жестче и, в конце концов, к нему приходят уже только тени пережитого. Он посматривал на свою руку, словно не веря, что она была когда-то рукой мальчика.

Вошла Вонсовская с кофе и объявила:

– А вот и я! Денек-то какой – красота!

Моравецкий посмотрел на нее уже внимательнее.

Встретил взгляд ее живых глаз, похожих на стеклянные бусы, которые продают на ярмарках в Новом Городе. Вонсовская улыбалась многозначительно и доверчиво. Он не мог не ответить на эту улыбку. Точно так же не мог он сказать, что ему все равно, когда она спросила, что он больше любит, творог или повидло. – Конечно, творог, – сказал он, глядя на поднос, прикрытый чистой салфеткой.

– Я так и думала, – с триумфом объявила Вонсовская, хотя хлеб был намазан повидлом.

В этот день Моравецкий узнал, что муж Вонсовской – столяр и работает на стройке на Жерани. Вонсовская называла его «мой сумасшедший муженек». Она присела в ногах у Моравецкого, на краешке тахты, высморкалась в передник и сказала, что после еды нездорово лежать в постели. – Вы, пан профессор, лучше вставайте, – заключила она, собирая посуду, – а не то весь день будет испорчен.

Когда она вышла, Моравецкий послушно сбросил одеяло. Вонсовская тихонько напевала в кухне песенку вроде тех, что поют деревенские бабы, работая на огороде. В окно глядело высокое весеннее небо, где-то на улице шумели деревья, и на секунду можно было вообразить, что дом стоит у реки. «Что это за песня?» – подумал Моравецкий, роясь в памяти. Но Вонсовская уже не пела, а разговаривала с голубями, прилетевшими на подоконник.

Дни шли за днями, и Моравецкий успел так привыкнуть к этой женщине, что уже не замечал ее присутствия. Иногда только она будила в нем интерес каким-нибудь любопытным замечанием или придуманным ею словечком. Она, например, говорила: «Вы, пан профессор, душевный мужчина». А раз объявила, что Сталин – великий человек, потому что всю жизнь имел только два костюма: один на себе, другой на смену. В таких случаях Моравецкий присматривался к ней с любознательностью историка; в мозгу Вонсовской жили понятия, о которых ничего не пишут в книгах. Но когда он пытался ее расспрашивать, она на вопрос: «Откуда вы это знаете, пани Вонсовская?» отвечала уклончиво и очень неохотно. Она не стремилась популяризировать свою философию и указывать ее источники.

Недели через две Моравецкого уже стали интересовать всякие мелкие новости, которые Вонсовская приносила с рынка. Он внимательно выслушивал ее рассказ о молодом человеке, который на Пулавской попал под трамвай, или о том, что на МДМ уже оштукатурили новый корпус. Эти события снова приобретали для него какое-то значение, он даже иногда расспрашивал Вонсовскую о подробностях. У погибшего под трамваем мужчины остались жена и дочурка, – так, по крайней мере, утверждала Вонсовская. Моравецкий размышлял об услышанном, но воспринимал его как-то медленно, с немалым усилием. Временами у него рождалось ощущение, что душа его – большая пустая комната, свежевыбеленная, в которой Вонсовская начинает расставлять первые предметы. Он не хотел загромождать эту комнату чем попало, надо было сначала хорошенько рассмотреть все по очереди.

В это время он по вечерам уже почитывал кое-что. Брал самые памятные ему детские книжки и допоздна, согнувшись над столом, шуршал страницами былых волнений. Порой удивлялся себе и своему странному состоянию. Неужели это уже навсегда? Никаких событий, мыслей, больших переживаний – одна лишь горсточка повседневных дел и слов? Захлопнув книгу, он ловил взгляд Кристины на портрете, подле которого Вонсовская каждые два-три дня ставила свежие цветы. Но глаза Кристины ничего не объясняли. Кристины уже вправду не было. Как это вышло и когда, Моравецкий не заметил. Но в круге его чувств и ощущений ее уже больше не было. Теперь он знал, что она умерла.

Раньше он обманывал себя, что Кристина останется с ним здесь и после смерти. Но после смерти не остается ничего, кроме воспоминаний. У людей есть мудрый обычай хранить, как реликвию, прядь волос, фотографию, выцветшую ленточку. И эти памятки не надо убирать. Моравецкий, трогая пальцами букетики, которые приносила Вонсовская, чувствовал к ней благодарность. Они никогда не касались этого в разговоре. Только раз старуха, вытирая пыль на письменном столе, провела загрубелой сморщенной рукой по рамке и сказала тихо, как бы про себя:

– Умерших надо всегда помнить.

Мелочь, которую Вонсовская тратила на цветы, она записывала вместе с другими расходами.

Через некоторое время Моравецкий и сам уже стал покупать весенние цветы на лотках. Оберегал их, чтобы не смяли в трамвае, и спешил домой, чтобы поскорее поставить их в воду, в любимую вазу Кристины.

Это вносило какое-то содержание в жизнь, но вместе с тем чем-то обедняло душу. Моравецкий думал об этом не часто, но порой ему трудно было отогнать мысль, что при посредстве Вонсовской он променял на эти мелочи истинную память о Кристине. Теперь было легче вспоминать о ней – о женщине, улыбающейся на портрете, над белыми венчиками ландышей. И с каждым днем он все больше привыкал к мысли о ее смерти. А однажды Вонсовская, подметая комнату, сказала:

– Вы, пан профессор, уже третий вдовец, у которого я работаю. Те двое тоже мало разговаривали.

Затем, опершись на щетку, она с какой-то суровой покорностью судьбе рассказала, что похоронила двоих детей – дочь и сына. Говоря это, она спокойно, без горя и гнева смотрела в окно, залитое солнцем.

– Материнское сердце все в себя принимает, – добавила она через минуту. – Только боль такая, как тогда, когда их рожаешь. Тяжело родить дитя на свет, а еще тяжелее, когда отдаешь его земле, и только в сердце у тебя оно остается. Но место для него готово и в земле и в материнском сердце.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю