355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Казимеж Брандыс » Граждане » Текст книги (страница 24)
Граждане
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:44

Текст книги "Граждане"


Автор книги: Казимеж Брандыс


Жанр:

   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 39 страниц)

– Так сегодня ты за подручного? – спросил он, надевая куртку.

– Я, – улыбнулся в ответ Илжек.

– Ну что ж, отлично! А не убежишь, как тогда, в первый день, когда я тебя остановил?

Илжек оскалил белые зубы.

– Зачем убегать? Тогда я еще глупый был, товарищ директор.

– Это верно. Сколько месяцев тому? Постой, постой… – Он стал считать, загибая пальцы. – Октябрь, ноябрь… Ого, с полгода уже будет! Ну, видит бог, я тоже тогда был еще не больно умен. За эти полгода на стройке у нас много перемен. Правда, Илжек?

– Правда, товарищ директор, – задумчиво отозвался Илжек.

Кузьнар отыскал, наконец, свою шапку. В это утро он ощущал какую-то тяжесть в голове, и перед глазами у него временами все кружилось, как в горячечном бреду. Но, несмотря на это, он был в прекрасном настроении.

Они вышли из барака и направились к котловану будущей больницы, вокруг которого теснилось уже много людей. Издали трудно было разглядеть лица, тем более, что мартовское солнце, хоть и бледное, слепило глаза. День вставал хороший, дым из труб Праги голубым туманом уходил в просторы неба, по которому со всех сторон, надвигаясь друг на друга, плыли молочно-белые облака, словно торопясь куда-то. Земля дышала влажным запахом полей, от разбухшей глины шел зимний холод. В удивительно прозрачном воздухе маячили слева розовые, еще не оштукатуренные корпуса на старой стройке. Там и сям среди лесов золотом переливались на солнце железные штанги.

Обычно молчаливый Илжек неожиданно разговорился. Шагая в расстегнутом ватнике рядом с Кузьнаром, он рассуждал о том, что весною человеку всегда весело.

– Эх, товарищ директор, – говорил он. – Человек иной раз – что птица. Полетел бы куда-нибудь, все равно куда, необязательно в небо. Верно я говорю?

– Скучаешь по деревне? – интимным тоном спросил Кузьнар, медленно пробираясь между кучами ржавой проволоки и железа. Он ощущал во всем теле размаривающее тепло.

– Нет, – Илжек отрицательно замотал головой. – В городе лучше. Вчера мы с Вельбореком были в кино. Показывали фильм «Сын полка». И, знаете, товарищ директор, Вельборек так кулаки стискивал, так стискивал! – Илжек потряс собственными темными кулаками и рассмеялся. – А потом говорит: «Надо что-нибудь такое сделать, чтобы вся стройка рот разинула».

– Ага, понимаю, – сказал Кузьнар. – Это человек силу в себе большую чует. Знакомо мне это, знакомо…

– Да, силу, – подтвердил Илжек. – А после кино она куда-то пропала, и следа не осталось. Воротились мы в общежитие и заскучали. Вроде как сделать надо что-то – а что? И завалились мы с горя спать.

Илжек вздохнул и зашагал дальше за Кузьнаром, который на ходу высматривал кого-то среди ожидавшей у котлована группы людей.

– Ага, и Тобиш уже тут. Пора! – бросил он торопливо.

Внизу, на дне котлована, шли последние приготовления. Подручные утрамбовывали землю для каменщиков, молодой начальник участка что-то объяснял Звежинскому, водя карандашом по рабочему чертежу. Мись сам укладывал для себя кирпичи. Некоторые рабочие были в одних свитерах, а кто помоложе – сняли и свитеры и высоко закатали рукава рубах. У одного на груди виднелась фиолетовая татуировка. Руки и шеи у всех были еще по-весеннему бледны, едва подрумянены солнцем.

Когда подошли Кузьнар с Илжеком, из группы, стоявшей неподалеку от края котлована, прозвучали приветствия, поднялись шапки и кто-то сказал громко:

– Начинаем, директор! Погода на славу!

К Кузьнару подошел Тобиш. На его серых щеках выступил слабый румянец, ветерок развевал полы короткого пальто.

– Скажешь несколько слов? – спросил он вполголоса.

Кузьнар недовольно поморщился.

– Незачем. Они сами все понимают.

Он посмотрел на часы. Было уже около двенадцати. Солнце пробивалось сквозь большое седое облако с розоватыми краями. «Экая теплынь», – подумал Кузьнар, немного удивляясь тому, что в этот долгожданный день тело у него словно сковано и налито свинцом. В котлован спускался сейчас Побежий. Из кармана его темно-синей куртки торчала бутылка с чаем. Внизу он расстегнулся и стал не спеша снимать куртку, заговаривая с Мисем, который отдавал последние распоряжения Илжеку. Потом оба сложили свои куртки в углу ямы, аккуратно, одна на другую. У коричневой, гладко заровненной стенки котлована стоял Челис, опираясь на заступ, и улыбался, глядя снизу на Кузьнара.

– А ты чего тут? – шутливо спросил Кузьнар, сходя по доскам в котлован. – Тоже строить захотелось?

– Нет, – засмеялся Челис. – Я только так, для подмоги. – Смеялся он, как всегда, слишком громко, переминаясь с ноги на ногу и вертя наголо остриженной головой.

– Перестань ржать! – крикнул ему кто-то сверху.

Челис сразу притих и немного опечалился, но попрежнему не отрывал круглых глаз от Кузьнара.

Мись стоял уже у бетонного вала. Небрежно потрогал шнур, потом поплевал на ладони и вытер их о штаны. В ту же минуту подошел Побежий, за ним – Звежинский в кепке с заломленным козырьком. Набежали подручные.

Кузьнар окинул быстрым взглядом всю картину: людей, замерших на своих местах, размещенные в порядке горки кирпича, забрызганные известкой тачки, землю, бетонный вал. В глазах прямой белой линией замелькал шнур, протянутый горизонтально вдоль фундамента.

– Начинаем, хлопцы! – крикнул он.

С минуту постоял, расставив дрожавшие от волнения ноги, потом перебил Тобиша, не слушая, что тот говорит ему:

– Сейчас, сейчас, погоди…

И, не сознавая, что делает, вдруг очутился за плечами Мися, который уже протянул руку за кирпичом.

– Пустите-ка, Мись, – сказал он едва слышно.

Мелькнули перед глазами чьи-то изумленные лица, но ему было не до них. Лба его коснулся теплый луч солнца, а перед ним совсем близко был серый край бетонного фундамента, над которым уже повисла лопатка в руках Илжека.

– Давай! – отрывисто бросил Кузьнар сквозь зубы.

Услышал мягкое шлепанье и, повернувшись на раскоряченных ногах, схватил два тяжелых, шершавых кирпича.

Он не брался за работу каменщика вот уже двадцать лет, и сначала было трудно. Несколько раз он невольно делал правой рукой те жесты, какие привыкли делать укладчики старого поколения, и, ловя себя на этом, сконфуженно откашливался. Лопатка Илжека, короткая и широкая, с загнутыми краями, предупреждала все движения Кузьнара: паренек работал молча и ловко, приноровляя к ним ритм своей работы. Время от времени он, улучив подходящий момент, подбрасывал новую порцию раствора под самые кирпичи. Тогда раздавался мягкий шлепок, похожий на чмоканье.

Из-под прищуренных век Кузьнар видел большое пространство вокруг. На фоне мягко сиявшего неба теснились люди, наблюдая сверху, как он работает. Издалека долетали приглушенные голоса других – тех, кто занят был разметкой границ для новых котлованов. Стучали молотки – это вбивали в землю колышки, и кто-то в такт покрикивал: «Раз!.. Два!.. Раз!..» Топкая земля оседала под ногами Кузьнара, и ему часто казалось, что он уходит по колена в эту жирную, податливую массу. Он разгорячился, вспотел. Еще не совсем гладко шла работа. Кирпичи на скользком настиле расползались в стороны, и не удавалось с одного маху сдвинуть их вместе и влепить между ними слой соединительного раствора. Но Илжек всякий раз давал ему возможность исправлять промашку. Шлеп! Есть, схватило! Эти два кирпича уже не так-то легко с места сдвинуть, они крепко пристали друг к дружке… Постепенно Кузьнар и его подручный все быстрее согласовывали свои движения, не обмениваясь ни знаком, ни словом. У Кузьнара над бровями и на верхней губе выступили капли пота. Он сбросил куртку, подтянул штаны.

«Благо, на мне ремень, а не подтяжки», – улыбнулся он про себя, вспомнив Шелинга. Потянулся за следующим кирпичом. – Раз! – Этим коротким, удобным словом он как будто отбивал такт и, делая полоборота своим крепким туловищем в сторону горки кирпичей, бурчал себе под нос: – Раз! Раз! Раз!.. Ему отвечало чавканье цемента с лопатки Илжека, тогда он быстро укладывал кирпичи, заглушая это чавканье. И кирпичи садились все лучше, все плотнее. Шлеп!.. Шлеп!.. Шлеп!..

Сколько времени прошло? Час, два, три? Никто об этом не думал. Уже работающие стали как бы единым целым. Мир вокруг исчез, все слилось в пестрое пятно, неясно видимое сквозь влажный туман пота на ресницах, и там, в этом пятне, происходило какое-то движение, звучали голоса, словно пронизанные ярким солнечным светом, который падал теперь почти вертикально, так как было уже за полдень.

Кузьнар и не заметил, что в толпе, стоявшей над котлованом, все время менялись люди: одни уходили, другие приходили. Весть, что директор сам кладет первую стену больничного здания, широко распространилась по старой и новой стройке. Как из дальней дали, услышал Кузьнар голос Челиса: – Уже добрый час работает! – и затем его смех, снова чересчур громкий. «Вот дурак! – хотелось ему крикнуть Челису. – Что значит час? В Лодзи, когда строили мы для Рихтера, не один каменщик работал без роздыху, пока не свалится и дух из него вон… А я выдержал».

Еще два кирпича… Кровь громко стучала у него в висках. Она пульсировала с таким шумом, словно в голове отозвалось внезапно все, что пройдено в жизни. Он уже не слышал кряхтенья Илжека, не считал больше кирпичей. Стена! Вот она, вот поднимаются первые ряды. Еще раз! Бац! Дальше, дальше!

Да, вот он строит ее, эту стену, наперекор людям в сутанах, которые хотели вылепить из него, как из послушной глины, одну из тех фигурок, что продаются на ярмарках! Он вырвался от них, крепко упершись ногами в родимую землю отчизны! Р-раз! Эти два кирпича пусть прижмут покрепче немца-фабриканта, которому он, Кузьнар, строил дом в Лодзи! Теперь он строил, словно сражаясь со злыми силами судьбы, стремясь растереть их своими руками в порошок. Клал кирпичи, словно хороня под ними своих прежних хозяев.

Дальше! Следующие!

Он строил здесь свободную жизнь, те дни, когда можно будет спокойно оглянуться назад, обозревая и свой путь и всю родную страну, заселенную племенем новых Кузьнаров, честных и простых, мудрых и трудолюбивых, как муравьи… «Давай, давай, брат, клади!» – веселился он в душе, ощущая на себе удивленные взгляды. Раз! Еще вон те два – на зло слабости собственного сердца! Он возводил сейчас стены своей души, вместе с кирпичами укладывал в них свои ясные и твердые мысли одну подле другой, впритык, без единой щелинки.

Кузьнар отступил на шаг и глубоко перевел дух. Как жарко!.. Илжек больше не действовал лопаткой – видно, и он утомился. – Сейчас, сейчас, малый! – улыбнулся Кузьнар, упираясь ладонями в край свежей кирпичной кладки. Невысоко еще поднялась стена, но уже чувствовалась в ней стойкая сила. Кузьнар погладил ее, ощущая под пальцами сухие ребрышки швов. Сколько крепости в каждом таком кирпиче! А сколько их он уже положил? Он попытался хотя бы приблизительно сосчитать их в памяти, но тут же посмеялся над собой: к чему это, разве на глаз не видно? Через минуту ему уже казалось, что участок стены, возведенный его руками, таит в себе такую мощь, на которую вся Польша сможет опереться, как на каменную гору. На душе стало так легко, и он даже зажмурил веки, чтобы лучше представить себе это. Но вдруг медленно завертелись перед глазами туманные круги, и он стал словно опускаться куда-то на невидимое дно.

– Клади! – бросил он, с трудом двигая замлевшими руками. – Еще парочку!

И потянулся за следующими двумя кирпичами, с глухим ко всему самозабвенным упорством, словно хотел этими кирпичами размозжить лапу злобного глупца, которая подстерегает удобный момент, чтобы разрушить то, что построено.

Глава вторая
1

Рябой мужчина поставил на прилавок две кружки и наполнил их пивом из бутылки. Потом внимательно посмотрел на Моравецкого, который выпил обе залпом, не подождав, пока отстоится пена.

– Налить еще?

Моравецкий утвердительно кивнул головой.

– Весною у людей жажда, – сказал рябой хозяин. – Вы стали отцом?

– Нет, – ответил Моравецкий, утирая рот. – У меня там, – он кивнул в сторону больницы, – лежит жена. После операции.

Он присел отдохнуть на табуретку у прилавка. Ларек притулился у самых стен больницы. В этом квартале Варшавы, где еще почти не начиналось строительство, много было всяких киосков и ларьков, ютившихся среди развалин, больше всего вокруг немногочисленных уцелевших или восстановленных домов, словно они хотели быть поближе к людям. В них продавали хлеб, водку, мелочную галантерею, газеты, фрукты. Некоторые из этих лавчонок заменяли бары и пивные: здесь шоферы и возчики выпивали, стоя у прилавка, и всегда было шумно и накурено.

Торговец объяснил Моравецкому, что большинство его покупателей – будущие или новоиспеченные отцы, у которых жены рожают в гинекологическом отделении клиники.

– В такие минуты невредно выпить рюмочку, – он выразительно подмигнул Моравецкому, указав на задумавшегося человечка в летнем пальто, которому четверть часа назад жена подарила двойню. – Но у вас, пане, другое положение, – добавил он беспристрастно. – Вас я не уговариваю.

Моравецкий первый раз зашел в эту лавчонку – до сих пор он, выйдя из больничной палаты, сразу торопился домой. Сегодня дежурная сестра объявила ему, что лучше не входить: больная спит, и будить ее не следует. После операции Кристину перенесли в изолятор. Моравецкому только два раза позволили навестить ее, и то ненадолго. Сиделка, бессменно дежурившая у ее кровати, запрещала разговаривать с больной. Он помнил только руки Кристины, ставшие еще тоньше, и ее глаза, которые смотрели на него пристально, но с каким-то недоумением, словно она ожидала увидеть не его, а кого-то другого. Посидев, он прощался с ней кивком и на цыпочках выходил из комнаты.

После операции Моравецкий в присутствии Марцелия Стейна говорил с хирургом и вынес впечатление, что оба не теряют надежды, хотя на его вопрос, удалась ли операция, последовал ответ, что это видно будет потом, все зависит от состояния больной в послеоперационный период. Хирург сказал что-то по латыни и прибавил, что «советская медицина сейчас на пути к интересным открытиям в этой области». А Стейн добавил как-то особенно внушительно: – Да, да, я забыл сказать тебе об этом. – Моравецкий смотрел то на одного, то на другого, уверенный, что через секунду ему скажут, в какой день можно будет увезти Кристину домой. Но оба медика, словно забыв о его присутствии, вступили между собой в ученую беседу, и опять зазвучали латинские названия. Моравецкий не хотел быть настойчивым, безотчетно опасаясь узнать что-нибудь слишком определенное. Он через минуту встал, простился с врачами и поблагодарил их. Когда он был уже у дверей, Стейн остановил его, прервав свой разговор с хирургом:

– Ежи, послушай… Значит, ты придешь завтра?

– Ну, конечно, Марцелий! – тихо ответил Моравецкий.

– Та-ак… – Стейн задумался, теребя кончик уха. – Значит, собственно… Постой. Не помню, все ли я тебе сказал…

– Слушаю, – отозвался Моравецкий. На миг глаза их встретились, и ему показалось, что Стейн что-то очень уж торопливо отвел свои.

– Нет, кажется, все, – буркнул он нехотя. – Значит, пожалуйста, завтра к четырем.

Моравецкий стоял в нерешимости.

– Марцелий, – пробормотал он, – так ты думаешь, что…

Но у доктора Стейна на лице была уже его «профессиональная» ободряющая улыбка. – Смотри, не простынь, старик! Одевайся потеплее, – сказал он громко и похлопал его по плечу. – Нынешней весной грипп особенно свиреп.

«Что он хотел мне сказать?» – думал потом Моравецкий.

Только сегодня, четверть часа назад, он получил на это ответ из уст самого Стейна. Дежурная сестра, та самая, что не позволила ему сегодня зайти к Кристине, вдруг вспомнила, что его искал доктор Стейн. Моравецкий застал Стейна в приемном покое, где он только что выслушивал пациента и еще стоял со стетоскопом в руках. Не успел Моравецкий сесть на табурет, покрытый белой клеенкой, как Марцелий посмотрел ему прямо в глаза и сказал:

– Хорошо, что ты пришел, Ежи. Мы с тобой так давно и хорошо знаем друг друга, что я не буду щадить тебя. Да и себя щадить не буду. В данном случае это было бы одно и то же… – добавил он тише, вертя стетоскопом.

– Значит, ты допускаешь возможность… – с усилием выговорил Моравецкий, едва шевеля губами.

Стейн кивнул головой. Комнату заливал золотистый свет мартовского дня, отражаясь в никелевых частях мебели и в инструментах. Из-за двери доносился голос дежурной сестры, объяснявшей кому-то, что доктор сейчас занят. Несколько секунд у Моравецкого были словно парализованы мысли и воображение. Он не мог себя заставить додумать до конца то, что услышал. Только смотрел Стейну на губы и чего-то ждал – надеясь, быть может, что он произнесет еще какие-то слова, и тогда все станет яснее. Но Стейн молчал.

– Значит, – выговорил, наконец, Моравецкий, – операция не удалась?

– Слушай, – голос Марцелия звучал теперь твердо. – С самого начала мы ничуть не обманывались. Я сделал все, что мог. За те несколько тысяч лет, что существует медицина, большего сделать никому не удавалось. Не думай, что где-нибудь в другом месте можно было бы ее спасти. Нигде, ни на какой географической широте!.. Раньше говорили: «божья воля». Ты неверующий, знаю. Но в таких случаях остается только философия. Найди опору в самом себе, в том, во что ты веришь, что считаешь подлинным смыслом жизни. Я мог бы утешать тебя по-иному, но не хочу. Я и себя, будь я на твоем месте, утешал бы именно так, а не иначе, понимаешь? Я не просто врач, я врач-партиец.

– Он отвернулся к окну и как будто в сердцах забарабанил пальцами по лакированному столику.

Спасибо, Марцелий, – тихо сказал Моравецкий. Он все еще не вставал с места. В очки ударял слепящий свет из незанавешенного окна, и он медленно закрыл глаза.

– Философия мне не поможет, – сказал он. – Так в самом деле нет никакой надежды?

Стейн не ответил.

Хозяин ларька, опершись на прилавок, наблюдал за Моравецким, вероятно, от скуки – его ларек в эти часы обычно пустовал. Только позднее, когда в больнице кончался прием, торговля шла бойко. А сейчас здесь, кроме Моравецкого, был еще лишь один посетитель, отец новорожденных близнецов. Он по временам выходил из своего оцепенения только затем, чтобы заказать стопку водки.

– До войны я был сержантом, – сказал хозяин, ни к кому не обращаясь, – а теперь кто? Докатился!

Видимо, пробуя развлечь Моравецкого, он стал рассказывать, как заведовал столовой в немецком лагере для военнопленных под Бременом. Обращаясь к Моравецкому, он называл его «пан начальник».

– Здорово, хозяин! – поздоровался кто-то, входя в будку. В открытую дверь ворвались струя холодного воздуха и тарахтение телег под мостом.

– Тебе какой, сильно действующей? – усмехнулся бывший сержант. – Вас, пан начальник, я не уговариваю. – Он сочувственно покачал головой.

– Налейте и мне, – сказал Моравецкий.

2

В четверг приехали Тшынские – сестра Кристины, Неля, с мужем, юрисконсультом Польского национального банка в Познани. Они остановились в гостинице «Терминус» на Хмельной. Альфред Тшынский был вызван в Варшаву на совещание, а так как Моравецкий недавно написал им о болезни Кристины, то приехала и Неля.

Моравецкому не нравился Тшынский, но он встретил их с чувством, похожим на облегчение. Только сейчас он понял, как трудно ему выносить свое одиночество.

– Ах, как ты опустился! – покачала головой Неля, увидев его.

А Моравецкий кротко ей улыбался, стараясь скрыть ужас, который вызывало в нем ее сходство с Кристиной. Неля была моложе, но такая же стройная, темноглазая, с удивительно пышными волосами, собранными в тяжелый медный узел высоко над затылком. Ее и Кристину можно было принять за близнецов. Неля говорила «Ежи, прошу тебя…» совсем так, как Кристина, и часто, хлопоча на кухне, звала его голосом Кристины: – Ежи, чай на столе! – В первые минуты Моравецкому было страшно, но потом он открыл, что ему это не больно, напротив, – он с нежностью и волнением вслушивался в голос Нели.

Бывало это, однако, только в те короткие часы, когда он возвращался из школы или больницы, и с него словно спадала неизъяснимая тяжесть, которую он нес на себе весь день, как упряжь. Приходил домой без сил, опустошенный, и его хватало только на то, чтобы сидеть и следить из-под очков за движениями Нели.

Раз вечером он увидел на ней голубой в клетку фартук Кристины. Он внимательно приглядывался к Неле в тихом ошеломлении, но без всякой досады. «Ну, что же, – говорил он себе, – ведь она ее сестра». Он был привязан к Неле, до замужества она жила с ними, и Кристина очень ее любила. У Кристины были такие же глаза: широко расставленные, темно-карие с зеленоватыми крапинками. «Были? – в испуге спохватился вдруг Моравецкий. – Но ведь, она жива, она лежит в клинике, недалеко отсюда! Смотрит на меня, видит меня… Вот завтра пойду и увижу ее глаза». По временам ему уже достаточно было этого одного: знать, что в ближайшие часы Кристина еще будет, ее можно увидеть, коснуться ее. Надежды на другое у него уже не было.

Уроки в школе стали в это время для Моравецкого убийственно тяжким бременем, усилием, которое он делал над собой каждый день в состоянии оглушающей, слепой душевной боли, со стойкостью подвижника, не разрешая себе ничем выдать свою муку. Он приходил первым и в пустой еще учительской раздевалке здоровался с Реськевичем. Когда нужно было взять на себя добавочные часы, он никогда не отказывался. Он работал, как исправный автомат, смутно понимая, что стоит ему раз выйти из навязанной себе самому колеи, как он не сможет уже сохранить мужества и человеческого достоинства.

И он изо дня в день, здороваясь и прощаясь, пожимая руки учителям, толково отвечал на вопросы о всяких повседневных делах, даже заставлял себя улыбаться. На уроках он теперь чаще всего не рассказывал, а повторял с учениками пройденное: за час успевал вызвать к доске трех, четырех или пятерых и основательно проверял их знания, не ставя отметок. В перерывах между уроками обычно сидел в библиотеке и просматривал домашние работы учеников. С тех пор как Кристину оперировали, он брился ежедневно.

Весть об аресте Дзялынца Отделом государственной безопасности дошла и до него. Месяц назад она потрясла бы его, теперь же он выслушал ее с каменным спокойствием. Он крепко держал себя в узде. Глубоко на дно души столкнул все, чем жил до сих пор, и крепко утрамбовал его там. Теперь он с упорством маньяка берег то последнее, единственное, что в нем осталось, – он не сумел бы даже назвать его.

Об аресте Дзялынца он узнал случайно в учительской. Перед первым уроком Шульмерский демонстративно обратился к панне Браун:

– Коллега, мы собираем деньги на передачу профессору Дзялынцу, которого увели из дому. Не хотите ли участвовать в нашей складчине? У несчастного нет ни семьи, ни близкой родни.

Говоря это, Шульмерский посмотрел на Моравецкого, который вынимал из портфеля тетрадки одиннадцатого класса «А». В учительской наступило молчание. Моравецкий ощущал на себе назойливый взгляд математика. Но он и бровью не повел. Услышал уклончивый ответ панны Браун. Она скоро вышла, и он остался наедине с Шульмерским, не спускавшим с него глаз.

– Так, – причмокнул губами математик. – Всему свой черед… Диалектика. Да-а…

«Всему свой черед» – эти слова дошли до сознания Моравецкого только позднее, когда он уже шел с классным журналом по лестнице. «Всему свой черед… Это он хотел сказать, что теперь очередь за мной». Остановившись перед дверью класса, он подумал, что Шульмерский в какой-то мере прав. «А интересно, – пришла следующая мысль, – значит, Дзялынец сидит запертый в камере? Или, быть может, его как раз сейчас допрашивают? Задают вопросы. Какие? Может, и обо мне?»

Он вошел в класс и начал перекличку. На него смотрели тридцать пар глаз. Четверо учеников не пришли. Когда он назвал фамилию Кнаке, чей-то голос у стены ответил: – Он болеет вот уже третий день. – Моравецкий медленно завинчивал свою авторучку. Подняв голову, он встретил устремленный на него взгляд Кузьнара. Оба торопливо опустили глаза. «Что он обо мне думает?» – спросил себя Моравецкий. Он не знал, что в школе известны подробности о болезни Кристины. «Может, и он, как Шульмерский, считает, что теперь мой черед?» Он поймал и тревожный взгляд Вейса. «Недолго же вы пробыли у меня», – думал он, вспоминая их недавнее посещение, когда он, как умел, старался задержать их у себя на весь вечер, а они торопились уйти – может быть, в кино? А Свенцкий? Вот он. Сидит, как всегда, за третьей партой слева.

Прощаясь, Кристина сказала ему: «Ежи, старайся в школе вести себя благоразумно!» – «Ну, конечно, ты можешь быть совершенно спокойна», – заверил он ее сейчас мысленно. И начал урок. Он говорил ровным, спокойным голосом, приостановился только на миг, когда в середине урока в класс вошел Ярош и, сделав ученикам знак не вставать, присел на пустовавшей парте Кнаке. «Диалектика, – вспоминал Моравецкий, продолжая лекцию. – Значит, теперь действительно мой черед».

Он был готов ко всему, ничто больше не было бы для него неожиданностью. В нем застыла какая-то сила ужаса, внешне похожая на спокойствие. И если он чего-нибудь страшился в эти дни, так только чересчур быстрого наступления событий, которые могли бы помешать ему оставаться около Кристины до последней минуты.

Но раз ночью он проснулся, словно ужаленный внезапной мыслью, которая оказалась сильнее сна. «Боже, а что, если Дзялынец невинен?»

Он сел на кровати, лицо его было мокро от пота, губы запеклись.

– Великий боже! – сказал он вслух шопотом. – А что, если этот человек невиновен?

Через день, уходя после урока из школы, он в кармане своего пальто, висевшего в раздевалке, нашел запечатанный конверт. Первым его чувством было недовольство: ага, начинается! Наверное, какое-нибудь анонимное предупреждение или клеветнические выпады. Адрес на конверте был написан ровным, круглым почерком. Ни марки, ни фамилии отправителя. Видимо, кто-то в отсутствие Реськевича прокрался в раздевалку и сунул письмо в карман его пальто.

Моравецкий присел на стул Реськевича и вскрыл конверт. Письмо начиналось словами: «Уважаемый пан профессор!» И вот что следовало за этим:

«Мы знаем, что в вашей жизни произошли тяжелые события, и очень сочувствуем вам. Нам неприятно, что наши отношения с вами, пан профессор, за последнее время изменились и между нами встали серьезные преграды. Поэтому мы решили написать вам письмо. Оно принято всеми после обсуждения.

Мы считаем вас честным человеком. Но вы еще не освободились от многих пережитков мещанской идеологии. А мы – убежденные марксисты. Таково первое принципиальное расхождение между вами и нами. Не сердитесь за откровенность: это наш зетемповский долг.

После обсуждения мы пришли к выводу, что вас нельзя считать врагом. Вашу работу в школе мы считаем полезной для Народной Польши. Но все же мы вынуждены сделать вам, пан профессор, серьезные упреки: во-первых, вы были недостаточно бдительны в отношении классового врага – защищали профессора Дзялынца. Вы, конечно, помните, что именно из-за этого между нами возник политический конфликт. Во-вторых, вы недооценивали роли партии и организации ЗМП в школьной жизни и часто выражали интеллигентское недоверие к той и другой. Это – серьезная ошибка. В-третьих, вы не поддержали нашего заявления насчет вредительских выступлений профессора Дзялынца на уроках польской литературы в одиннадцатом «А». Если вы считали, что мы неправы, почему вы не постарались нас окончательно убедить? Вместо этого вы от нас отвернулись. Такой образ действий противоречит нашим зетемповским правилам.

Обдумав все эти факты, мы вам все-таки хотим сказать, что они не изменили нашего отношения к вам, пан профессор. И мы постановили заявить об этом также дирекции нашей школы, особенно, если вам будут грозить какие-либо неприятности.

Но вместе с тем мы сообща выработали следующие предложения:

1) Вам, пан профессор, следует восполнить пробелы и выпрямить искривления в своем мировоззрении.

2) Единственный путь к этому – серьезное изучение марксизма-ленинизма.

3) Мы хотим, чтобы вы вычеркнули из памяти все, что в прошлом связывало вас с врагами Народной Польши, которые должны понести заслуженное наказание.

4) Мы просим вас не падать духом из-за личных несчастий, так как ваша работа необходима школе.

Передаем вам привет и жмем вашу руку от имени зетемповцев одиннадцатого класса «А».

Антоний Кузьнар, Юзеф Вейс, Лех Збоинский»

Моравецкий внимательно прочел это послание, посмотрел на дату, указанную наверху справа, над обращением, и начал читать вторично, но на этот раз до конца не дочитал: он впал в какую-то полусонную задумчивость и долго сидел в пальто и шляпе, держа в руках письмо. Только услышав шаги Реськевича, он поднялся и спрятал помятый листок в тот самый карман, где за несколько минут перед тем нашел его.

Домой он шел пешком. Оживленные по-весеннему улицы пестрели еще влажными красками. Воздух был удивительно прозрачен. Двигаясь в людском потоке, Моравецкий все еще не очнулся от глубокой задумчивости и не замечал, что его со всех сторон толкают прохожие. Только на Пулавской он бессознательно ускорил шаг, как всегда, когда спешил домой с какой-нибудь интересной новостью, которой хотел поделиться с Кристиной.

Дома застал он Нелю, которая готовила обед. Она сказала, что звонила в клинику, и состояние Кристины такое же; ухудшения нет, врач разрешил завтра ее навестить. Моравецкий сел у стола на кухне и по обыкновению наблюдал за Нелей, хлопотавшей у плиты. В ее движениях была та же ловкость, быстрота и собранность, какими всегда восхищала его Кристина. На полу лежал солнечный квадрат, в кухне было светло и тепло.

– А знаешь… – сказал он после некоторого молчания. – Хорошо, что ты приехала. Мне легче оттого, что ты здесь, в Варшаве.

– Это понятно, – отозвалась Неля со смехом. – Мужчин и детей нельзя оставлять одних в доме. Они непременно наделают глупостей.

– Ты права, – сказал Моравецкий. – Быть одному – это надо уметь. А я, кажется, не умею.

– Женщины легче переносят одиночество, – уже серьезным тоном заметила Неля. Она пустила воду и потом закрыла кран быстрым и гибким движением руки, которое было ему так хорошо знакомо.

– Ваше одиночество – это ожидание. – Моравецкий усмехнулся. – Вы всегда ждете, что придет мужчина. А мы, мужчины, одиночеством называем такое состояние, когда уже не ждешь никого и ничего.

– Ах, философ, философ! – вздохнула Неля и покачала головой.

– Никого и ничего, – повторил Моравецкий задумчиво.

Ему хотелось рассказать ей о письме, найденном в кармане.

– Знаешь, – начал он, протирая очки о рукав, и сделал паузу, ожидая, что Неля сядет подле него. Кристина после такого начала бросила бы всякую работу, чтобы выслушать его. А Неля даже не обернулась. Она переставляла на плите кастрюли и больше не обращала на него внимания. У него вдруг пропала охота рассказывать. «Она ведь даже не знает, кто такой Юзек Вейс», – подумал он уныло. И услышал голос Нели:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю